Текст книги "Жизнь Суханова в сновидениях"
Автор книги: Ольга Грушина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Тут, резко подняв голову, я увидел, как в мастерскую, оттопыривая карманы пиджака большими пальцами, входит лысеющий человек с каменным лицом. Секунда ушла у меня на то, чтобы вернуться из того нежного, синего, радостного приюта, где я обретался, и узнать в посетителе ректора, Леонида Пенкина. Одновременно я вспомнил, что, кажется, пропустил свою утреннюю лекцию, и, посмотрев на себя его глазами, отметил небритый подбородок, промокшую до нитки одежду, следы бессонной ночи на лице и – всего хуже – голую женскую грудь, поросшую колокольчиками, которая явно наметилась под моей кистью. Едва заметно кивнув вместо приветствия, ректор принялся расхаживать туда-сюда, царственно глядя в пространство поверх моей головы и без умолку разглагольствуя: до него якобы дошли слухи о неких, так сказать, богемных сборищах в некой сомнительной квартире, по всей вероятности, хорошо мне известной, а это, к большому сожалению, должно повлечь за собой конкретные меры, которые он вынужден будет принять, так сказать, в конкретных обстоятельствах… Я не вслушивался в его велеречивую проповедь и только молился, чтобы он не заметил начатую картину.
– В моем понимании, – вещал он, – искусство развитого социализма – это скорый поезд в будущее, и мне, например, было бы весьма прискорбно видеть, как человека с вашими задатками снимают с этого поезда, ибо, позвольте заметить, молодой человек, другого поезда не будет. Но вам, боюсь, придется сойти, если… Вы меня слышите? Вам придется сойти, если вы сейчас же не предъявите билет.
– Билет? – в замешательстве переспросил Суханов. – Какой билет?
– Так я и знал, – возгласил его собеседник, приблизив к Суханову побагровевшее лицо. – Безбилетник! Ну-ну, значит, дальше пешком пойдете. Или штраф придется заплатить. Либо платите, либо попрошу на выход.
Пассажиры возбужденно зашептались. Через разбитые очки Суханов посмотрел в окно и увидел очередную скудно освещенную платформу без названия, невероятно похожую на ту самую, в Боголюбовке, покинутую им много-много снов тому назад. Вздрогнув, он ответил:
– Хорошо, хорошо, сколько? – И торопливо полез в карман.
За подкладкой перекатывалась какая-то мелочь, но бумажника под рукой не было. Бумажник – припомнил он с замиранием сердца – лежал в боковом отделении его дорожной сумки, а сумку… сумку похитили.
С дрожью в голосе он просил контролера войти в его бедственное положение, предлагал завалявшуюся мелочь, клятвенно обещал выслать всю сумму почтовым переводом и даже унизился до заявления, что он не кто-нибудь, а ответственный работник, Суханов Анатолий Павлович, главный редактор журнала «Искусство мира».
– А я – главный редактор центральной «Правды», – встрял чей-то ехидный голос, – однако зайцем не езжу.
Вагон тряхнуло от гадкого, мстительного хохота; контролер схватил Суханова за плечи и не церемонясь подтолкнул к дверям. Ему померещилось, что в бушующей толпе зевак в проходе он увидел древнего старичка, своего соседа, который взгромоздился на сиденье и что-то отчаянно кричал поверх моря голов; но его слова поглотил многоголосый рев, и в следующее мгновение Суханова грубо выпихнули на перрон. С прощальным свистком поезд тронулся, и к окнам приникли ухмыляющиеся, злорадно ликующие бесы.
Немного выждав, Суханов побрел нескончаемыми лестницами, гулкими переходами и наконец выбрался на широкий проспект с шеренгой одинаковых многоэтажек по одну сторону и парком – по другую. Похоже, его высадили в большом городе. Он долго бесцельно томился под каким-то стеклянным укрытием на краю тротуара. (Кажется, нечто подобное с ним уже недавно было? Он не мог припомнить.) В конце концов темнота расступилась со скрипом и скрежетом, и к нему подкатился прямоугольник насыщенно-желтого света, в чьих окнах тоже дергались бесовские морды. Просунув голову в открывшуюся дверь, он слабым голосом спросил неизвестно у кого:
– Не скажете ли, это какой город? – но в ответ услышал только гогот и чей-то презрительный совет – «пить надо меньше».
Он уже хотел ретироваться, когда человек, сидевший в одиночестве впереди, пригляделся к нему повнимательнее и спросил, куда ему нужно.
– В Москву, – ответил Суханов.
Бесы принялись над ним издеваться, но сидевший впереди человек не смеялся. У него и лицо было не как у всех, с печальными, много повидавшими глазами.
– А точнее? – спросил он, когда бесы стихли у него за спиной.
Похоже было на то, что Суханова высадили на западной окраине столицы; метро еще было закрыто, но тот же человек посоветовал ему доехать на ночном четыреста третьем автобусе до Крылатского, а там пересесть на тринадцатый, который шел прямиком до остановки «Третьяковская».
– Вы только не уходите, – сказал он и взглянул на часы. – Четыреста третий с минуты на минуту будет.
– Я вам очень признателен, – смиренно произнес Суханов.
– Было дело, меня и самого бес попутал, – отмахнулся незнакомец и потянул за какой-то рычаг.
Двери затворились, и прямоугольник света отбыл в темноту.
Было почти шесть утра, когда последний автобус наконец выбросил Суханова в утешительно знакомый пейзаж Замоскворечья. Город по-прежнему окутывала тьма; нескончаемая ночь еще не выпустила его из своих тисков. Едва держась на ногах от желания спать, он плелся вдоль Большого Толмачевского переулка, и его одинокие шаги эхом отдавались от обшарпанных стен. Из распахнутого где-то окна до его слуха долетел отдаленный звук радио: многоголосый хор, приглушенный, но въедливый как жужжание мух, пел про союз нерушимый республик свободных. Он повернул за угол, и перед ним выросла Третьяковская галерея. Ускорив шаг, он направился к ней, миновал главный вход и приблизился к боковой железной двери с надписью «Посторонним вход воспрещен». Когда он дверь толкнул, она беззвучно отворилась – как ему и было обещано. Не успел он с порога вдохнуть особый музейный запах легкой пыли, паркетной мастики и выцветшей бумаги, как его быстро втянули внутрь, и в полумраке возникло озабоченное Нинино лицо.
– Тебя никто не видел? – прошептала она, запирая за ним дверь.
Он покачал головой и хотел привлечь ее к себе для поцелуя.
– Сейчас некогда, – запротестовала она. – Скоро шесть утра, надо спешить. Иди за мной.
На цыпочках мы пробирались запутанными лабиринтами коридоров, мимо влажных черных труб и неожиданных ниш с книжными шкафами. Один раз прямо мне в грудь нацелил свое копье красно-белый Георгий Победоносец с афиши, внезапно всплывшей на колонне, которую я в потемках не смог разглядеть – которой, возможно, и не было вовсе; а в следующий миг я чуть было не закричал, потому что мрак захромал в нашем направлении, постепенно сгущаясь в ухмыляющегося служителя, волочившего за собой сухую швабру.
– Мое почтенье, Нина Петровна, – произнес дежурный музейный призрак и, после того как Нина что-то вложила в его протянутую руку, зашаркал обратно в неведомый сумрак, его породивший.
Я проводил его тревожным взглядом.
– Ничего страшного, – проговорила она. – Антон Иваныч не доложит, он ко мне хорошо относится.
– Рискованно все-таки, – сказал я. – Вдруг кто-нибудь проведает и тебя уволят? Мало того, что я сам на волоске…
– Что-что? – Она резко остановилась.
Я не собирался говорить ей о своем столкновении с Пенкиным, после которого прошло уже месяца два, но теперь она проявила настойчивость, а мне меньше всего хотелось здесь стоять и пререкаться, ведь наше проникновение в недра Третьяковки было противоправным деянием, по коридорам шуршали невидимые тени и неизвестно что подстерегало нас за каждой запертой дверью. Я сбивчиво рассказал ей про устроенный мне разнос, про картину с обнаженной, про выпученные глаза ректора, про выговор с занесением… Она напряженно слушала, и лицо ее приобретало все большую решимость.
– Ладно, об этом потом, – шепнула она. – Сейчас надо торопиться, а там вернуть на место ключи – и бежать.
Через несколько минут, оставляя позади вереницу комнат, переполненных тусклым убожеством соцреализма, мы с предосторожностями добрались до места. У нее плохо слушались руки, когда пришлось сражаться с громоздким дверным замком. Она вошла первой и щелкнула выключателем; я услышал сдавленный вскрик. С сильно забившимся сердцем я бросился следом – и замер в недоверчивом, изумленном, благоговейном молчании перед величием человеческого гения.
Ибо здесь, в тесном запаснике, отделенные тонкой перегородкой от уродств и ничтожеств, в беспорядке прислонялись к стенам запрещенные полотна. Малевич, Филонов, Кандинский, Шагал – легендарные русские художники, чьих работ я никогда раньше не видел да и имена слышал лишь по случаю, неизбежно сопровождаемые негодующим придыханием. На мгновение меня охватила жгучая, слепящая ненависть: ненависть к этой стране, которая посмела предать забвению своих величайших мастеров, ненависть к этим людям, которые по невежеству отвергли ни с чем не сравнимый дар прекрасного, ненависть к этим временам, которые менялись только по календарю, а по сути оставались прежними, отказывая нам в нашем самом ценном наследии, вынуждая приобщаться к нему по крупицам, втайне, с беспокойной воровской оглядкой… А потом я узрел этот яркий, волшебный мир, который подхватил меня в свое легкое, светлое кружение и увлек за пределы всего, что я знал, – и я вдруг обнаружил, что для ненависти в душе не осталось места, ибо душа моя была уже полна.
И торжеством фейерверков расцветала радужная геометрия, и сияющие небеса истекали лиловыми восходами и зелеными закатами, и алые и золотые влюбленные плыли на крыльях музыки над крышами голубых деревень, и бездомные поэты топили ночь в стихах и звездах, и щедрая земля закипала огненными цветами, птицами и конями; и когда у меня на глазах сама жизнь растаяла тысячей невиданных форм и оттенков, я навеки затерялся в пламенеющих полетах чистейших красок, в священных созвучиях кисти, в сокровенных сновидениях духа…
Когда же – минуты, часы или годы спустя – я покинул этот переливающийся через край, ликующий рай, потому что меня уже дергали за рукав и шептали, что нам нужно уходить, я понял, что со мной что-то случилось, что я стал другим, ибо среди красочного буйства моей маленькой вечности я открыл в себе самом близость к этим титанам, осознал свою собственную силу, свой собственный голос, свое собственное видение. В этот миг я наконец понял, какой мерой должен себя мерить. Опьяненный своим новым знанием, я повернулся – и увидел, что она, моя любимая, которой я был обязан этим даром, смотрит на меня сияющим, тихим взглядом.
– Ты подумал, что мог бы встать с ними в один ряд, – сказала она. – Я по глазам прочла.
– А ты что подумала? – Я засмеялся, чтобы скрыть внезапное волнение.
– А я подумала, – сказала она серьезно, – я подумала, что да, это так. Может быть даже, ты и уже – один из них.
Сердце у меня застучало разом и в горле, и в запястьях, и в коленях.
– Нина, – выговорил я, – давай поженимся.
Она улыбнулась и сказала просто:
– Теперь твоя очередь читать по глазам.
Когда мы выбрались на улицу, ночь почти отступила. Держась за руки, мы медленно шли Большим Толмачевским переулком, и нам одним принадлежал восход цвета спелого персика – нам да фыркающей поливальной машине и одинокому коту, бредущему домой с ночного веселья. Воздух тихо, радостно наливался теплом у нас над головами.
– Пойдем к нам, маме скажем, – предложил я. – Она рано встает.
Нина молча кивнула. Смеясь, мы наперегонки побежали по улице, ворвались в подъезд и взлетели по лестнице на восьмой этаж. Я полез в карман за ключами.
– А вечером, если хочешь, ребят позовем и отметим по всем правилам – с тортом и шампанским, – беспечно сказал я.
В правом кармане ключей не оказалось. Я пошарил в левом.
– Нина?
Ответа не было: я развернулся – и увидел только пустую лестничную клетку.
– Нина! – прокричал я, еще не чувствуя тревоги. – На лестнице прячешься?
Ключей не было и в левом кармане. Нахмурившись, я стал соображать, куда их мог положить. В следующую минуту я понял. Ключи остались в боковом отделении моей дорожной сумки, вместе с бумажником, а сумка – сумка была украдена.
Припомнив все до мелочей, я сполз на пол у запертой двери в пятнадцатую квартиру дома номер семь по улице Белинского и заплакал.
Глава 19– Анатолий Павлович! Анатолий Павлович!
Он не сразу решился открыть глаза. Пробуждение обрушилось целым ворохом пренеприятных ощущений. У него ломило тело, кожу саднило, будто ее припорошили колючим песком, голова раскалывалась, а правую сторону рта дергал непрерывный тик. Под ним был холодный пол, а откуда-то сверху долетал встревоженный голос:
– Анатолий Павлович, что стряслось? Почему вы здесь лежите? Вам плохо?
Таиться до бесконечности, не подавая признаков жизни, было невозможно. Удрученно разомкнув веки, Суханов увидел лестничную площадку, клеть лифта, сноп тусклого света, пробивающийся сквозь немытое стекло, и, прямо над собой, широкие скулы, упрямый подбородок и в конце концов всю нависающую фигуру крепко сбитого, мускулистого человека лет тридцати с небольшим, одетого в коричневую кожаную куртку.
– А, это вы, – неопределенно проговорил Суханов.
Он знал этого парня, причем довольно близко, но почему-то не мог вспомнить его имя.
– Вам плохо, Анатолий Павлович? – повторил знакомый голос. – Может, «скорую» вызвать?
Суханов мотнул головой – и тут же потер виски, чтобы унять боль.
– Не надо, – мрачно сказал он. – Ничего страшного, просто заснул. Положение – самое дурацкое. У меня ключи украли, а дома никого. Сидел, сидел под дверью, и вот… Я… мне пришлось вернуться в город по срочному делу.
Молодой человек – Володя, кажется, а может, Вячеслав – глянул на часы.
– Да, неудачно получилось, – сказал он. – А Нина Петровна где? Давайте-ка я вам помогу.
Не обращая внимания на протянутую руку, Суханов тяжело поднялся с пола.
– Моя супруга решила еще с неделю пожить на даче, – чопорно объяснил он. – Садовые работы и все такое прочее.
На лице молодого человека мелькнула тень облегчения.
– С неделю, говорите? – переспросил он. – Оно и к лучшему. Потому как я вряд ли смогу… То есть никак не смогу сегодня ее привезти. На самом деле я собирался вам в дверях записку оставить – все равно мимо ехал, а дозвониться не получилось, так что… – Он скомкал листок бумаги, который сжимал в руке, и неловко отвел глаза. – Тут такое дело, Анатолий Павлович… Похоже, я вас больше обслуживать не буду. Машину другим передали. В министерстве какая-то перетасовка, так мне объяснили.
– А, ну-ну, – проронил Суханов без малейшего удивления.
Нет, все-таки, наверное, Владислав, подумалось ему. Что-то в этом духе, на букву «В».
– Не хочется вас подводить, – сказал парень, еще раз беспокойно посмотрев на часы. – На днях вам, конечно, другую машину выделят, как раз когда Нине Петровне придет время с дачи возвращаться, а пока, если понадобится куда-то съездить и я буду свободен, мы с вами всегда договоримся – частным образом, так сказать.
Суханов прислонился к стене и закрыл глаза. Темнота под опущенными веками успокаивала, но ему хотелось вновь оказаться среди ярких красок недавнего сна, который еще не полностью рассеялся в памяти, – что-то про пустой музей в притихший предрассветный час, про скрипача, летящего над крышами патриархального городка, про вкус грядущей славы… Однако перед его мысленным взором то и дело возникал непонятно откуда взявшийся образ: жалкая цепочка крыс, бегущих с тонущего корабля; а мужской голос, все более нетерпеливый, только резал слух, отвлекал, напоминал о куче неуместных и нежелательных дел, требующих, по всей видимости, его внимания, и ему ничего не оставалось, кроме как молча ждать, когда же все это закончится. Наконец, будто издалека, голос подытожил: «Значит, договорились», – и Суханов услышал кожаный шорох и гулкие шаги – по лестничной площадке и вниз по ступеням, – провожаемые заливистым собачьим лаем; лай замолк почти сразу, а шаги затихали постепенно, превращаясь в собственное эхо, а потом окончательно растворяясь в дымке утренней тишины. Оставшись в долгожданном одиночестве, он снова сполз по стене на пол и задремал.
И он был уже близок к тому, чтобы поймать за хвост свое увлекательное сновидение, когда успокоившиеся было собаки опять залаяли, лестничный пролет наполнился топаньем приближающихся шагов, а потом скрип кожи вытеснил все другие звуки. Спросонья ему пришло в голову, что время, как видно, решило еще раз над ним подшутить, отмотав назад события последних нескольких минут, и что, возможно, ему теперь предстоит соскальзывать все глубже и глубже в недра прошлого в этом чрезвычайно занимательном обратном порядке, пока он вновь не превратится в живого ребенка, который играет с пальцами ног на ярко-зеленом ковре, глядя с высоты двух прожитых лет в темную воронку неизведанного, так похожую на смерть, но почему-то совсем не страшную… Между тем Суханова уже поднимали с пола, трясли, чтобы разбудить, и безымянный человек с упрямым подбородком его поддерживал, говоря почти сердито:
– Нет, Анатолий Павлович, вас тут оставлять нельзя: я же вижу, вам нездоровится. Пойдемте, машина внизу, вы только скажите, куда вас доставить. У Надежды Сергеевны есть ключи от вашей квартиры? Нет? А у тестя?.. Стало быть, на улицу Горького.
Суханов сквозь дремоту позволил затолкать себя в лифт и вывести через вестибюль на улицу. Знакомая черная «Волга» – до недавнего времени его персональная автомашина – была припаркована у противоположного тротуара, но в ней уже сидели двое, один пассажир на переднем сиденье, другой сзади; толком разглядеть их не получалось – мешали отражения ветвей, беспрестанно колыхавшиеся в оконных стеклах. Молодой человек попросил минутку подождать, перебежал через дорогу и постучал в окно машины. Когда стекло опустилось, Суханов мельком увидел молодую женщину с недовольным лицом сломанной фарфоровой куклы – скорее всего, супругу его провожатого. Какое-то время они, очевидно, спорили, неслышно, но ожесточенно; мужчина явно о чем-то просил. В конце концов дама истерично выкрикнула: «Ну, если так приспичило!..» – и подняла стекло.
Ее муж повернулся, махнул Суханову, и тот побрел к нему.
– Принц не кусается, не бойтесь, – произнес он загадочные слова, открывая заднюю дверь.
Суханов заглянул внутрь и с изумлением обнаружил, что пассажиром сзади был огромный пес со свалявшейся рыжей шерстью и угрюмой мордой, на которой даже не оказалось намордника; но возражать было некогда, его затолкали туда же, и машина тронулась с места, отчего в пластмассовом шарике, висящем на зеркале заднего вида, поднялась крохотная снежная буря, а желтый чемодан, стоявший на сиденье рядом с ним, больно ударил по колену. Следующие несколько минут прошли в тягостном молчании, поскольку водитель их не представил и никто не произнес ни слова; в машине пахло до отвращения приторными духами, пес все время косился на Суханова, беззвучно пуская слюни, а через некоторое время Суханов услышал сдавленные, всхлипывающие звуки и понял, что женщина на переднем сиденье плакала. Времени на удивление, однако, уже не оставалось – машина резко затормозила, и водитель объявил:
– Приехали.
Торопливо бормоча «спасибо» и «всего доброго», Суханов выбрался на тротуар. Пройдя несколько шагов, он обернулся. Мужчина без имени и женщина с лицом фарфоровой куклы целовались, целовались жадно и неловко, как подростки, – и, быстро отводя взгляд, Суханов понял, что уже встречал эту женщину раньше, и что она совсем не жена шоферу «Волги», и что объяснение всему этому простое и немного постыдное, отчасти, возможно, радостное, но в основном – ужасно, невероятно печальное… Но тут вокруг него сомкнулись внушительные дворовые стены, и неизбежность скорой встречи с Петром Алексеевичем Малининым вытеснила из головы все остальное.
Когда Суханов назвал свое имя, охранник махнул ему, чтобы проходил, – о его визите было известно заранее. Не дожидаясь лифта, он нетерпеливо взлетел по лестнице на пятый этаж и остановился, чтобы поправить галстук и собраться с духом. Не успел он потянуться к звонку, как солидная дверь отворилась: на пороге стояла Нина. Она улыбалась, но Суханов видел, что она тоже волновалась.
– Вино не забыл? – шепнула она в прихожей. – Молодец. За стол сядем прямо сейчас, так будет проще, а поговоришь с ним позднее, перед десертом. Не беспокойся, вы друг другу понравитесь, он совсем не такой, как на публике… Только прошу тебя, Толя, ты обещал: никаких дебатов об искусстве.
Я кивнул, почти не слушая, настолько меня поразил мир, открывшийся сразу за входной дверью: сверкающая ширь натертого паркета, лучезарная пустота огромных зеркал, столик, важно вздымающийся на львиных лапах, портрет шляхтича с фатовскими усиками, задумчиво глядящий из золоченой рамы («Мамин отец», – сообщила мимоходом Нина), а в отдалении – бесконечная анфилада разворачивающихся комнат. Хотя за пару дней до этого Нина начертила для меня план квартиры, показав, где будет наша спальня и где я смогу устроить себе мастерскую, у меня и в мыслях не было, что схематичный набросок на салфетке разрастется в видение этакого нездешнего великолепия; могли я предположить, что в Москве пятьдесят седьмого года кто-то еще живет в подобной старорежимной роскоши? Совершенно ошеломленный, я следовал за Ниной по необъятным просторам квартиры, выхватывая взглядом то ломившийся от нежно-розовой посуды сервант («Мама коллекционировала фарфор», – объяснила Нина), то элегантный лаковый изгиб черного рояля («На нем только мама играла»); и когда мы наконец очутились в зале с высокими потолками и торжественно накрытым столом и холеный мужчина средних лет, в бархатном пиджаке, приподнялся из кресла и с сухой улыбкой протянул мне руку, то я еле смог выдавить из себя пару несвязных слов – потому что за две или три предшествующие минуты я впервые, и полностью, осознал, как разительно ее жизнь отличалась от моей, сколь велика была пропасть между нами и каким неравным по своей сути будет наш союз.
Ужин не задался с самого начала. Нина сожгла горячее; Малинин не помнил, чтобы я посещал его лекции в Суриковском, на дух не переносил вино, которое я принес (эта бутылка обошлась мне в недельную зарплату), и не считал нужным скрывать ни то ни другое; а я, задыхаясь, как рыба на мели, неуклюже рассуждал о послевоенном строительстве в Москве и о достижениях советских композиторов. После ужина, когда Нина в очередной раз наполнила наши бокалы и с нарочитой поспешностью убежала на кухню «проверить пирог», я попытался объяснить этому самодовольному человеку, брезгливо изучавшему вино, что люблю его дочь до безумия, что мы с ней уже практически помолвлены, что день нашей свадьбы назначен на двадцать второе сентября, до которого оставалось меньше месяца… Я надеялся подобрать весомые и искренние слова, но кончил тем, что все просто выпалил. Слушал он без эмоций, соединив кончики пальцев, и ни разу не посмотрел мне в глаза. Когда я умолк, он демонстративно отставил свой недопитый бокал и прочистил горло.
– Знаете, молодой человек, я ведь о вас наслышан, – сказал он. – Леонид Пенкин, ваш ректор, – мой старинный друг. Он говорит, что весьма разочаровался на ваш счет. Похоже… как бы это сказать… Преуспевающими художниками такие, как вы, не становятся. Откровенно говоря, меня это не удивляет – моя дочь никогда не отличалась разборчивостью в знакомствах. Спасибо, хоть бросила того еврея, как его там…
Он говорил тихо – наверное, чтобы Нина не услышала, – и смысл его слов был предельно ясен. В потрясенном молчании я посмотрел на себя его расчетливыми, холодными глазами и увидел жалкого преподавателишку, который лез вон из кожи, чтобы с выгодой примкнуть к сонму полубогов. Вспыхнув от унижения, я хотел немедленно встать и уйти, но не мог пошевелиться, словно это был дурной сон – затяжной, вязкий кошмар, в котором сквозь тяжелые вишневые портьеры в столовую просачивалась темнота, секунды вкрадчиво шуршали в гигантских часах с маятником, возвышавшихся в углу, на столе фарфоровой пустотой мерцали десертные тарелки с золотой каймой, хрустальная люстра сверкала льдом, а напротив меня сидел человек, удивительно похожий на мою любимую, и отчетливым полушепотом говорил, что в моем возрасте уже добился немалых успехов в жизни, и что в Министерстве культуры трудится интеллигентный и весьма, весьма перспективный юноша по имени Миша Бурышкин, или Брошкин, или Бурыкин, тоже влюбленный в Нину, и что Нина по молодости лет гордо отказывается от определенных житейских благ, однако привычка к комфорту у нее в крови…
И пока он вещал, в моей памяти сами собой всплыли унылые краски и характерные запахи коммуналки, где прошло мое скудное детство; я подумал про искореженный крюк от люстры в потолке нашей комнаты, и про профессора Градского, и тот день, когда я узнал, что этот старик с женой некогда владели всей необъятной шестикомнатной квартирой, – и внезапно мое унижение отступило под натиском другого, более сильного чувства. В моей душе поднял голову застарелый гнев, праведный гнев неимущих и обездоленных. С минуту я пытался его сдержать, но надменный человек в бархатном пиджаке продолжал читать мне наставления оскорбительно сдержанным тоном, и продолжала сверкать люстра, и я, вскочив из-за стола и уронив стул, выложил ему – с тем ощущением свободы, какое бывает лишь во сне, – все, что думал по поводу его хваленых «житейских благ», и его протеже из министерства, и его полного незнания своей родной дочери… Чем громче звучал мой голос, тем меньше я отдавал себе отчет в том, что говорил. Во мне все клокотало и бурлило, и поначалу он презрительно улыбался, но вскоре лицо у него вытянулось и побелело: возможно, в тот самый момент, когда я выкрикнул, что его успехи в искусстве – это сплошная фикция, исторический анекдот, что живописец он – ни к черту, что из нас двоих…
И в этот миг я заметил Нину: бледная, с широко раскрытыми глазами, она стояла на пороге с мокрой, истекающей мылом тарелкой в руках. Я умолк на полуслове, посмотрел на нее, посмотрел на ее отца, потом схватил почти нетронутый бокал Малинина и залпом осушил его до дна.
– Извините, – глухо сказал я, вышел из комнаты мимо остолбеневшей Нины, миновал рояль и коллекцию фарфора, преодолел бесконечный коридор и оказался на лестнице.
Осторожно притворив за собой дверь, я долго стоял без движения, выжидая, когда уляжется бешеный вихрь в моем сердце. Но пока я приходил в себя, пытаясь ни о чем не думать и в то же время отчетливо сознавая, что потерял ее навсегда, до моего сознания постепенно стал доноситься нарастающий ропот, неразличимый спор на повышенных тонах, грохот разбившейся тарелки; в следующую минуту дверь распахнулась, Нина с рыданиями бросилась мне на шею, а где-то совсем близко ее отец прокричал:
– Клянусь, если ты сейчас уйдешь…
Яростно, так, что задрожали стены, Нина хлопнула дверью, и его голос отрезало. Оставшись наедине, мы потрясенно смотрели друг на друга и не говорили ни слова.
Тут дверь квартиры напротив приоткрылась, и на лестницу с опаской высунулась блондинка средних лет в кружевном фартучке.
– Что за шум, а драки нету? – спросила она, неодобрительно глядя на Суханова. – Напрасно стучите, Петр Алексеич в отъезде. На отдыхе он, в Крыму, с внуком.
Суханов непонимающе на нее уставился.
– На этой неделе его точно не будет, – с легким злорадством добавила соседка.
– Да-да, – забормотал Суханов. – Разумеется. Как я мог забыть?
И вдруг он с совершенной ясностью увидел, будто наяву, хрустальную чашу, перетекавшую в собственное отражение на темном, неподвижном глянце львиного столика по ту сторону стены, и покоящуюся в этой чаше, среди неприкаянных мелочей, которые еще могут когда-нибудь пригодиться (как то: оторванная пуговица, непарная запонка, бесприютный шуруп), связку ключей, с виду обычную, но обладающую силой сказочного джинна, способного перенести его в чудесный, скрытый от посторонних мир горячих ванн, свежего белья, обжигающего чая с клубничным вареньем и, может быть, даже крепких напитков – мир, отделенный от него теперь не одной запертой дверью, а двумя… Он повернулся и медленно потащился к лифту; стареющая блондинка из квартиры напротив следила за ним с таким любопытством, что, встретившись с ней взглядом, Суханов захотел ее осадить, перед тем как нажать кнопку, и вдруг увидел свой последний шанс обмануть судьбу.
– Простите, – сказал он со всем достоинством, на какое только способен человек в разбитых очках и заляпанных грязью брюках, – не знаете ли вы, случайно, у кого есть ключи от квартиры Петра Алексеевича? Он ведь, наверное, оставил ключи соседям.
Женщина подозрительно сощурила свои птичьи глазки. Суханов поторопился объяснить, кто он такой, и умоляющим тоном поведал, что ему не попасть в собственную квартиру, что он голоден, сутки не спал… Она заметно смягчилась.
– Считайте, вам повезло, – сказала она после недолгих колебаний. – Ключи у меня. Подождите здесь, я в санаторий позвоню.
Легкость, с которой разрешились все проблемы, походила на сон. Через несколько минут соседка вернулась. Ей сообщили, что Петр Алексеевич совершает свой обычный моцион по берегу моря. Она сказала, что попробует перезвонить чуть попозже, потому что, естественно, без разрешения хозяина не даст ключи никому, даже его зятю. Во время этих объяснений она приоткрыла дверь пошире, и Суханов почувствовал аппетитный запах грибного супа, разглядел уютную голубую дорожку в коридоре, а на вешалке – отороченное мехом пальтишко на девочку и подростковую фиолетовую куртку; и, дорисовав по этим приметам картину жизни – дочка, сын, неспешный семейный обед, – он поймал себя на том, что завидует тихому домашнему мирку этой незнакомой женщины и жаждет окунуться в него хотя бы на мгновение, хотя бы…
– Так что попозже зайдите, – сказала соседка. – Примерно через полчасика. Я бы вас к себе пригласила, но мне от плиты не отойти.
– Не беспокойтесь, прошу вас, – ответил он. – Это понятно. Я и так вам весьма обязан. – И с грустной улыбкой нажал на кнопку лифта.
Вновь оказавшись на улице, он побрел по тротуару куда глаза глядят. Когда он поравнялся с гостиницей «Националь», где улица Горького выходила на площадь, перед ним всплыло многоколонное здание Манежа. В воздухе заметно похолодало, и вскоре у него на щеке растаяла первая снежинка. Он помедлил, чтобы отложить в памяти мокрые отражения фар в дорожной слякоти, колкую пыльцу, начинавшую мерцать в бледном сиянии фонарей, белые колонны, черные деревья, синие тени и надо всем – стремительно темнеющие небеса, набухшие грозным свечением, как бывает только вечерами накануне снегопада. Тут у него свело пальцы, и он быстро перешел на другую сторону проспекта Маркса и, опустив свою громоздкую ношу на землю, приготовился ждать. Не прошло и минуты, как на площади показался Лев Белкин, энергично шагающий к Манежу со свертком под мышкой, и я издалека заметил его широкую улыбку.