355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Грушина » Жизнь Суханова в сновидениях » Текст книги (страница 10)
Жизнь Суханова в сновидениях
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:03

Текст книги "Жизнь Суханова в сновидениях"


Автор книги: Ольга Грушина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

Глава 12

Редакция журнала «Искусство мира» занимала два верхних этажа трехэтажного особняка, чей некогда великолепный бирюзовый фасад поблек от времени, а залежи голубиного помета не пощадили ни одного рога изобилия из тех, что прихотливо-фривольными завитушками венчали каждое окно. Первый этаж представлял собой таинственный лабиринт коридоров с глухими дверями, который завершался самым прозаичным и несколько разочаровывающим образом (как случайно обнаружил Суханов, пару раз тут заблудившись в свой первый год редактором), упираясь в стеклянную перегородку, на которой было лаконично написано «Бухгалтерия», и по другую сторону которой сидела женщина и с кислой миной вязала свитер. Был там также и зоомагазин, размещавшийся на углу здания, – темное, тесное, безрадостное заведение, торговавшее дремлющими морскими свинками и вялыми рыбами, которые таращились белыми глазами из-за толстых стекол аквариумов под сенью пыльных фикусов; по причине такого соседства всякая бесполезная, отталкивающая живность перекочевывала в клетушки наиболее мягкосердечных подчиненных Суханова – секретарей-машинисток и корректоров. Анатолий Павлович испытывал глубокое отвращение ко всему, что было покрыто чешуей, ползало на брюхе или дышало жабрами; торопливо обходя свои владения, он старался не смотреть на рабочие столы, чтобы не встретиться взглядом с остекленевшими глазами очередной хладнокровной твари, посаженной в майонезную банку или пузатую вазочку, непригодную для цветов.

Близился обеденный перерыв, и девушки со второго этажа исподтишка пудрили носы перед тем, как исчезнуть в ближайших столовых. Их разговоры мелкой рябью перебегали от стены к стене, но откатывались волной с приближением Анатолия Павловича, так что до его нелюбопытного слуха долетали только обрывки фраз. «Сапожки итальянские, натуральная кожа, у нас за углом!» – взволнованно сообщал чей-то голос. Поднявшись по лестнице, он оставил эту болтовню позади.

Вдоль всего третьего этажа тянулся желтый коридор с пегой от пятен ковровой дорожкой на полу и рядами дверей с табличками, которые читались как оборот титульного листа журнала; сейчас здесь было тихо и, как он не сразу заметил, до странности безлюдно. Неплотно прикрытые двери указывали на то, что кабинеты членов редколлегии пустовали. Ускорив шаг, он прошел в дальний конец коридора, до закутка, где властвовала Любовь Марковна, его секретарша, на редкость ответственная дама неопределенного возраста, питающая страсть к опасно заточенным карандашам. Сидя у себя за столом, она шепталась с кем-то по телефону. При виде начальства Любовь Марковна спешно положила трубку, протянула руки, словно пытаясь поймать брошенный в нее предмет, и запричитала неподобающим образом:

– Анатолий Палыч, Анатолий Палыч, подождите секундочку!

Но он по инерции уже перешагнул через порог своего кабинета – и в недоумении замер. В его – Суханова! – кожаном кресле восседал ответственный редактор Овсеев, длинный, тощий, лысеющий человек, похожий на жука-богомола, и ничтоже сумняшеся зачитывал тезисы из блокнота, а миниатюрная, глазастенькая, шустренькая Анастасия Лисицкая, секретарша и, по слухам, любовница Овсеева, покачивалась рядом на высоченных шпильках и деловито строчила. Был там и заместитель главного Пуговичкин, маленький, круглый и слегка комичный, под стать своей фамилии: он что-то обсуждал с заведующими отделами, в то время как еще несколько человек слонялись по кабинету. Строго говоря, ничего сверхъестественного в этом не было, поскольку редакционные совещания всегда проходили в кабинете Суханова, но для этого непременно требовалось его присутствие, а на ближайшие три недели никаких совещаний не планировалось.

– Что все это значит? – не повышая голоса, спросил Суханов.

Заведующие отделами, вздрогнув, подняли глаза от блокнотов и притихли.

– Анатолий Павлович, – проговорил Овсеев, торопливо выбираясь из сухановского кресла.

– По какому праву вы здесь собрались?

– Анатолий Павлович, пришлось организовать совещание по поводу внесения экстренных изменений в текущий номер, а поскольку вы, как нам стало известно, уехали из города…

Лисицкая, застучав каблучками, шмыгнула за спину Овсеева.

Пройдя к своему столу, Суханов восстановил право собственности на кресло и резким щелчком открыл портфель; каждый жест был рассчитан на утверждение своей временно утраченной власти.

– Что за чушь, никуда я не уезжал, – резко возразил он. – Как я мог уехать, не сдав статью о Дали? Кстати, попрошу срочно отправить ее в набор.

– Но дело в том, – забормотал Овсеев, – что, как вам, по всей вероятности, известно… – Фразу он не закончил.

– Рукопись у меня с собой, одну минуту… Что вы сказали?

Краем глаза он заметил, что кое-кто стал на цыпочках удаляться из кабинета, тогда как Пуговичкин, наоборот, подобрался ближе и завис над ним. Подняв голову, Суханов заметил, что добродушное, круглое лицо заместителя изрезали морщины преувеличенного беспокойства.

– Анатолий Павлович, не могу поверить! – простонал тот. – Неужели ты не в курсе?

Суханов смотрел непонимающим взглядом.

– К сожалению, – Пуговичкин развел пухлыми руками, – материал по Дали решено отложить.

– Надеюсь, вы ему не слишком много сил отдали, – залебезил Овсеев. – Будьте уверены, его скоро поставят в номер – если не в следующий раз, то уж через раз – это точно…

– А кто, интересно знать, может принять такое решение без моего ведома? – не веря своим ушам, прогрохотал Суханов. – Почему вообще здесь творится неизвестно что – без моего ведома?

По коридору панической барабанной дробью застучали шпильки Лисицкой.

– Ну, видишь ли, – зачастил Пуговичкин, – третьего дня в редакцию был звонок. – Он со смыслом воздел глаза к потолку, обозначив далекие, влиятельные небесные силы. – Похоже, чье-то внимание привлекла более… более актуальная тема, и нам пообещали, что буквально на следующий день, после обеда, пришлют другой материал. По Шагалу. Нам сказали, что в связи с его недавней кончиной… Ты, конечно, знаешь: он умер не далее как в марте… А поскольку ты собирался уезжать…

– По Шагалу, – угрожающе ровным эхом повторил Суханов. – «Искусству мира» навязали материал по Шагалу, и ты, по сути дела, это проглотил? Сделай одолжение, Сергей Николаевич, скажи, что я ослышался. Ты вообще в своем уме?

Теперь и немногочисленные оставшиеся сотрудники гуськом потянулись из кабинета; Суханов оказался наедине со своим заместителем. Говорил один Пуговичкин – быстро, обиженно, монотонно, однако набирая силу и пытаясь его в чем-то убедить, но в течение нескольких минут Суханов ничего не слышал, сидя без движения, глядя, как перед ним в спертом, располосованном солнцем воздухе дергались пылинки. Конечно, он сам допустил в журнал сомнительный материал по Дали, смиряясь, в порядке исключения, с ущемлением своих руководящих прав, но Шагал – это был совершенно другой коленкор. Между Дали, фигурой одиозной в силу иностранного происхождения, а потому рассматриваемой скорее с любопытством, как рассматривают двуглавого козленка в провинциальной кунсткамере, и Шагалом, который родился на задворках Российской империи, после революции занял пост уполномоченного комиссара по делам искусств, преподавал в советском учебном заведении, а потом уехал из России, чтобы статьодиозным иностранцем, была дистанция вопиющего размера, как между несчастным дикарем из джунглей, не знающим ничего, помимо жестоких и бессмысленных предрассудков своего племени, и цивилизованным человеком, решившим попрать свою веру, чтобы шаманить и резать жертвенных кур. В глазах общественности публикация статьи о Шагале будет выглядеть как бунтарство, как отход от прочных, более чем полувековых традиций советского искусствоведения (в становлении которых была, между прочим, и его немалая заслуга), а в плане карьеры, вероятнее всего, это поставит крест и на нем, и на возглавляемой им редколлегии.

Публикация такой статьи была немыслимой.

– Публикация будет весьма желательной, меня уверяли, – твердил тем временем Пуговичкин, семеня взад и вперед по кабинету. – Более того, мне сообщили, что в министерстве рассматривают возможность в ближайшие год-два устроить обзорную выставку Шагала. Это будет нечто!

Суханов поднял голову. На смену гневу пришла усталость – бесконечная усталость.

– Не будь таким наивным, Сережа, – тихо сказал он. – Рассуждаешь как экспансивная восемнадцатилетняя студенточка, с которой мне довелось познакомиться на прошлой неделе. «Перемены, перемены, в воздухе запахло весной, советское искусство – вздор, давайте говорить все, что думаем!» Девушку, по крайней мере, извиняет ее молодость, но мы-то с тобой стреляные воробьи, мы все это уже проходили, верно? Положа руку на сердце: неужели ты не видишь, что вся эта затея с Шагалом – не что иное, как провокация, испытание на лояльность, если угодно. Никакую «обзорную выставку» министерство не планирует. У них там одна цель – отловить горстку восторженных идиотов, которые попадутся на эту удочку, потеряют бдительность, начнут молоть языком и публиковать необдуманные статейки – а потом глазом моргнуть не успеют, как их снимут с должности и сошлют на периферию (это еще в лучшем случае), а те, кто придет на их место, будут говорить и писать все то же, что и прежде.

Пуговичкин перестал мерить шагами кабинет и облокотился на письменный стол.

– Мне понятна твоя озабоченность, – серьезно сказал он, – но ты, по-моему, недооцениваешь масштабы того, что сейчас происходит в стране. Сам посуди, Толя: с момента смены руководства, а было это в марте, прошло менее полугода, но этот товарищ уже высказывает весьма радикальные мнения. Его выступление в Ленинграде, с колкостями в адрес старой гвардии…

Суханов прервал его мановением руки.

– Ни ты, ни я не знаем, что будет дальше, – сказал он, – но помяни мое слово: ничего. Все это один пшик. Скажи на милость: Шагала на свет вытащили! А потом кого – Троцкого? Кстати, кто автор?

– Какая-то очень русская фамилия – не то Петров, не то Васильев… Сейчас вспомню. Мы о нем слыхом не слыхивали, музейщик из какого-то захолустья, но определенно со связями. Так что лучше не лезть на рожон.

– Ну что ж, пожалуй, – сказал Суханов, хмурясь, – если статья написана в должном критическом ключе, то после тщательного редактирования можно было бы…

– Она уже в печати, – пробормотал Пуговичкин, отводя глаза.

Суханов посмотрел на своего бессменного соратника поверх внезапного молчания, осязаемого и неприятного, как едкий привкус во рту. Когда Пуговичкин вновь заговорил, в его голосе звучали оборонительные нотки, граничащие с враждебностью.

– А ты бы как поступил на моем месте? Меня за горло взяли. Открытым текстом было сказано поставить эту чертову статью в номер. Сам посуди: верстка должна быть готова к понедельнику, а мы вдруг узнаем, что ты отбываешь из города. Что прикажешь в таком случае…

– С чего вы все взяли, что я куда-то отбываю? – раздраженно перебил Суханов.

– Как это с чего? Я, ясное дело, сразу кинулся тебе звонить – во вторник утром, но тебя не застал, а…

– Во вторник, говоришь? Да я почти весь день безвылазно дома сидел.

– Ничего подобного. Василий сказал, что, мол, отца нет. Я ему оставил для тебя подробное сообщение, обрисовал ситуацию. А он сказал, что вы с ним в Крым собираетесь.

Суханов откинулся на спинку кресла.

– Василий так и сказал? – медленно переспросил он.

Пуговичкин пожал плечами:

– Вроде так и сказал: «мы со стариком». Честно скажу, я тогда поразился, что ты собрался на отдых, никого не предупредив. Как я понимаю, ты потом передумал, да? Так или иначе, других сведений у нас не было, вот мы и решили, что ты получил сообщение, со всем согласился и укатил с сыном на море. Разве он тебе ничего от меня не передавал?

С трудом приводя в порядок мысли, Суханов стал припоминать то невыносимое утро вторника: он тогда работал над статьей, Василий дулся за закрытыми дверями, часы тянулись вяло, мучительно, и все это время, с небольшими перерывами, где-то в квартире трезвонил телефон. Сын – промелькнуло у него в памяти – на него сердился, потому что он не передал ему приглашение на министерскую дачу. У него вдруг возникло ощущение, будто все это было давным-давно.

– Без моей визы номер в печать не пойдет, это не подлежит обсуждению, – выговорил он официальным тоном. – Прошу приостановить набор и откомандировать кого-нибудь из сотрудников за этой статьей. Если я сочту ее неприемлемой, то вместо нее в номер будет поставлен мой материал о Дали. Я несу личную ответственность за выпуск журнала, пока меня не уведомили об обратном – причем из первых уст. Вы все поняли, Сергей Николаевич?

Пуговичкин смотрел на него с тоской.

– Я-то понял, Анатолий Павлович, – помолчав, сказал он, – только если вы набор отзовете, то объясняться сами будете, потому что высокое начальство этого так не оставит. И о решении своем непременно дайте мне знать – самое позднее в субботу, до обеда, а то наборщики уже на ушах стоят.

– Разумеется, – небрежно кивнул Суханов.

Немного помедлив, Пуговичкин вышел из кабинета, с особой тщательностью прикрыв за собой дверь. Суханов остался сидеть за столом, барабаня пальцами по лакированному краю. Вначале мысли его находились в смятении, чувства расплывались и отзывались болью, даже дыхание прерывалось, полнясь бессловесным криком от такого шквала предательств: его предал верный Сергей Николаевич вместе со всем коллективом, предал родной сын, предал даже кто-то из влиятельных небожителей, совершенно ему не знакомый, но явно вознамерившийся скомпрометировать его, навязав ему это невозможное решение…

Но постепенно, как зловещая тень, его накрыло тупое предчувствие, подавившее все остальные мысли и переживания; и лишь через несколько минут, когда в дверь постучали так робко, будто поскреблись, и в кабинет после его повторного отклика «Войдите!» вползла, втянув голову в плечи, Любовь Марковна со стопкой листов на вытянутых руках, он понял, чего именно так нелепо страшился – чье имя, вопреки здравому смыслу, ожидал увидеть на титульном листе как укоризненное провозвестие его неминуемого падения. Это будет, подумал он с едва заметной горькой улыбкой, подобающим завершением его непрошеного скатывания в прошлое. «Очень русская фамилия», сказал ему Пуговичкин, и можно ли было представить фамилию более русскую, чем та, которую носила трехсотлетняя династия, – можно ли было представить более подходящего автора статьи о Шагале, чем бывший ученик Шагала? Должно быть, это и был он, да, наверняка он – Олег Романов, суровый, бесстрашный, одинокий художник, который почти полвека тому назад взял под крыло одного мальчишку и с таким кропотливым терпением научил его видеть мир.

В первые годы после возвращения Анатолия в Москву Романов часто присылал ему письма, где между строк витали непринужденные наброски кружевных стрекоз и застенчивых русалок, а на полях виднелись бледно расцвеченные отпечатки пальцев, перемазанных масляной краской, но Анатолий, онемевший после смерти отца, равнодушно бросал их, порой нераспечатанными, в ящик стола, откладывая ответы на потом в ожидании душевной оттепели, пока эта односторонняя переписка в конце концов не сошла на нет. С поcтуплением в Суриковский он вновь обрел интерес к жизни, но не мог найти время, чтобы написать достойное, искреннее письмо, которое оправдало бы его затянувшееся на годы молчание. Впрочем, если не лукавить перед самим собой, то времени было предостаточно, но выбранный им путь – его решение использовать послушную кисть как залог добротно обеспеченной жизни, его старания вытравить из своего стиля последние следы новаторских учений Романова – внушал ему смутное ощущение неловкости, непорядочности, нечистоплотности, и этот внутренний дискомфорт, не особенно сильный, но мешавший ему в студенческие годы взяться за перо, с окончанием института вырос в острое чувство вины. В числе нескольких многообещающих выпускников Анатолий получил распределение в Московское Высшее художественно-промышленное училище – именно то заведение, откуда Романова лет двадцать назад с позором сослали в Инзу по обвинению в «недопустимом импрессионизме» его работ.

С течением времени чувство вины, конечно, притупилось, заодно с памятью о человеке, его вызывавшем, и Анатолий смутно ощущал, что забвение, на которое он обрек свои ранние творческие открытия, стало важным – а возможно, и решающим – условием его неизменного душевного спокойствия. Он вел размеренный образ жизни, послушно курсировал между притихшей арбатской коммуналкой (Морозов-старший, его сын Сашка и разбитной строитель погибли в военное лихолетье, и Анатолий со временем перенес часть своих скромных пожитков в одну из освободившихся комнат), лекционными аудиториями, где он стойко повторял именно те фразы и жесты, которые в свое время высмеивал в издевательских карикатурах на полях студенческих конспектов, и своей институтской мастерской, где он создавал портреты загорелых неутомимых землепашцев и суровых несгибаемых воинов на фоне задушевных пейзажей, открывающихся за их широкими, надежными спинами. В пятьдесят третьем году, после смерти Сталина, они с матерью скорбели вместе со всеми; написав небольшой памятный портрет, он преподнес его в дар ближайшей школе. Надежда Суханова гордилась успехами сына и, похоже, была всем довольна. У них подходила очередь на квартиру, и в конце пятьдесят четвертого они переехали в район Лубянки. Его полотна время от времени приобретал какой-нибудь пошивочный комбинат или Дом пионеров. Близких друзей у него не было, но все дни и без того оказывались занятыми. Он не заразился цинизмом (прославлять всенародные достижения, оплаченные такой страшной ценой, он считал занятием несомненно достойным), а просто стал отстраненным и нелюбопытным; у него выработалась привычка безропотно подстраиваться под обстоятельства и куда-то пропало умение отличать искусство от кустарщины – однокоренные, в принципе, слова. К двадцати шести годам он уверовал, что избранный путь позволит ему спокойно идти по жизни до самой старости, своевременно обзаведясь милой женой и двумя-тремя детишками, и вообще совмещать приятное с полезным.

А потом наступил год тысяча девятьсот пятьдесят шестой, и все, что он принимал на веру, – все привычные идеи, убеждения, жизненные устои, – было сметено. И по мере того как ориентиры прошлого таяли, на их месте обнаруживались зияющие провалы, фальшивое двойное дно – и в налетевшем вихре душа моя, перезимовавшая годы между отрочеством и зрелостью, прячась глубоко в радужной раковине своего собственного мира, где ей снились тайные, мимолетные, переливчатые сны о птицах и цветах, об ангелах и звездах, вышла на свет такой же, как прежде, жаждущей и живой. Тогда, пробудившись, как от толчка, и найдя лишь пустоту там, где надлежало быть теплу и дружбе, я попытался разыскать Олега Романова в завалах пространства и времени. Однако ни многочисленные письма в адрес инзенской средней школы, ни настойчивые запросы по инстанциям результатов не принесли: указанный гражданин выбыл, адрес по прописке не установлен, указанный гражданин, предположительно, умер… И теперь, три десятилетия спустя, Анатолий Суханов сидел в затопленном солнцем редакционном кабинете на верхнем этаже особняка восемнадцатого века в центре Москвы, прикидывал, сколько же лет могло быть его старому учителю (он был всего несколькими годами старше его тестя, так что это не было невозможным), и с замиранием сердца наблюдал за виноватым приближением Любови Марковны.

– Извините, что не сразу, – выдавила она почти шепотом, подталкивая рукопись через стол.

Он собирался дождаться ее ухода, но взгляд помимо его воли скользнул по странице. «Шагал: вселенная для одного» – гласил заголовок, напечатанный прописными буквами. Ниже стояло имя автора: Д. М. Федоров. Выдохнув, Анатолий Павлович взял рукопись со стола и небрежно бросил в портфель.

Наконец-то безжалостный натиск прошлого был остановлен.

– Я иду домой, – как ни в чем не бывало сказал он, – а Сергею Николаевичу передайте, что я сообщу ему свое решение при первой же возможности.

– Да, Анатолий Павлович, – прошелестела Любовь Марковна у него за спиной. – Хорошо, Анатолий Павлович. Сейчас, Анатолий Павлович.

* * *

Он рассчитывал проглядеть текст в метро, по дороге домой, но в вагоне его прижали носом к ситцевой спине пожилой тетеньки, увешанной авоськами (из недр одной из них на пол мерно капало тающее мороженое), в то время как ему самому задумчиво упирался подбородком в шею какой-то долговязый, прыщавый юнец. На выходе, слегка одурманенный, он попытался пройти сквозь стеклянную дверь с просвечивающей зеркальной надписью ДОХВ, но массивное, грозное существо в голубино-сизой форме (то ли мужчина, то ли женщина – Суханов не понял) гаркнуло голосом тюремного надзирателя, отчего все окружающие вздрогнули и уставились на Суханова:

– Куда прешь, старый? Ослеп, что ли?

Нетвердой походкой он кое-как выбрался на улицу, крепко прижимая к себе портфель, словно опасаясь, что его могли в любую минуту силой вырвать у него из рук. Когда он доплелся до своего подъезда, облегчению его не было границ. Вестибюль дышал привычной мраморной прохладой; древний лифтер, шаркая, потащился вызывать лифт. Они молча стояли бок о бок, прислушиваясь к скрежету механизма где-то в шахте. Прошла, наверное, целая минута, прежде чем раздался глухой толчок и между створками дверей вспыхнула полоска света. Лифтер принялся открывать клеть.

– Ой, Анатолий Павлович, чуть не забыл сказать. – Голос у него шуршал, как осенний листопад. – Лифт у нас забарахлил: мне велено всех предупреждать, чтоб на верхних этажах поаккуратней.

– А что такое? – рассеянно переспросил Суханов, делая шаг в кабину.

– Да так, ничего особенного. – Лифтер двусмысленно ухмыльнулся. – Только вы, когда вниз поедете, сперва убедитесь, что лифт пришел, а потом уж входите. Зачем нам, чтоб люди насмерть бились, правда же, хи-хи-хи? Боже упаси. Давеча Иван Мартынович – вы его знаете, песенник, под вами живет…

Двери лифта с нервной дрожью закрылись и отсекли конец предложения.

Суханов был несказанно рад оказаться дома.

– Здрасьте всем, это я! – провозгласил он с надеждой, но квартира не отвечала, только в буфете сиротливо звякнули ложки.

В прихожей тянуло сыростью; предыдущей ночью шел дождь, и кто-то оставил открытыми окна. Из комнаты Ксении долетала призрачная вибрация музыкальных ритмов. Нахмурившись, он постучался к ней в дверь, но не получил ответа и забарабанил громче. Ответа по-прежнему не было.

Суханов решил войти.

Тяжелые зеленые шторы были задернуты, что смягчало библиотечную, угловатую суровость комнаты; в полумраке тень музыки окрепла, делаясь похожей на шепот или неотступное воспоминание о какой-то песне. Его дочь, полностью одетая, с закрытыми глазами лежала на кровати в наушниках, и на ее сжатых губах блуждала странная, напряженная улыбка. Когда он склонился над ней, музыка набрала силу, и он различил мужской голос, но слова сливались в мягкий электронный поток.

– Вот молодежь, – проворчал он, отчасти для того, чтобы звуком собственного голоса отогнать чувство неловкости, задевшее его липким, чужеродным прикосновением, как уже не раз бывало в присутствии Ксении.

После некоторого колебания он положил руку ей на плечо. Она вскрикнула и резко села, отчего они едва не столкнулись лбами; на мгновение в ее темных, затененных глазах заметался хаос. Потом зрачки, как парные маятники, медленно остановились в серых радужных оболочках.

Ксения со вздохом сорвала с головы наушники.

– Ты меня напугал, – сказала она. – Я не слышала, как ты вошел.

– Вот что значит волшебная сила музыки. – Он попытался изобразить улыбку. – Что это у тебя играет?

– Ты не знаешь.

– А ты меня проверь.

– Пожалуйста: Борис Туманов. – Она пожала плечами. – Это запись «квартирника», новый андеграунд.

– А, понятно, – выговорил он неуверенно. – Кстати, не знаешь, где мама?

– В Третьяковку отправилась с Федором Михайловичем. Он хотел ей показать свои любимые вещи.

– А, понятно, – еще раз сказал Суханов. – Значит, мы с тобой вдвоем остались. Ну-ну.

Он развернулся, чтобы выйти, но у порога остановился, взявшись за дверную ручку.

– Ксения, может быть… – запинаясь, начал он, – может быть, поговорим с тобой?

Она посмотрела на него без восторга.

– Давай угадаю. Ты собираешься прочесть мне лекцию на тему: «Что значит быть хорошей дочерью». Или провести отеческую беседу о сокровенном? «Тебе уже восемнадцать лет, доченька, и ты должна понимать, что с мальчиками следует вести себя осмотрительно» – что-то в этом духе, да? Не утруждайся, я подкованная. В школе училась, если ты помнишь. У нас специальный предмет был – половое воспитание.

Он смотрел, как маленький водоворот молчания между ними ширился.

– Ничего подобного, я всего лишь… я подумал, что мы можем просто поговорить, вот и все, – возразил он смиренно. – Мы с тобой почти не видимся, у тебя газета столько времени отнимает… Хотел тебе сказать: я ведь прочел ту повесть Гофмана, которую ты посоветовала. Очень интересно и – ты права – имеет мало общего…

Ее лицо смягчилось, а глаза сонно скользнули мимо.

– Пап, ты извини, – сказала она, – но если у тебя ничего срочного, то сейчас не самый подходящий момент. Я всю ночь не спала из-за этого задания, только прилегла – а тут ты.

– Вот оно что, – бодро сказал он. – Конечно, конечно. Тогда в другой раз, хорошо?

– В другой раз, – повторила она.

И отвернулась в поисках наушников.

В течение часа он пытался осилить статью, но не продвинулся дальше эпиграфа, взятого из неуклюжих, но на удивление пронзительных стихов самого Шагала; в особенности три строчки поминутно вторгались в его мысли, как бьющиеся о лампу назойливые мотыльки, мешая сосредоточиться, наполняя голову дрожащим роем ненужных ассоциаций.

 
Летят по небу бывшие жильцы.
Где их жилье?
В моей душе дырявой.
 

Эти слова кружили и кружили у него в уме… Вскоре он отложил рукопись в сторону, растянулся на диване и стал изучать неровности потолка. От недостатка сна, накопившегося за последние рваные ночи, руки и ноги его медленно налились свинцом, а мысли укутались ватой, и возможность подремать начала казаться чрезвычайно соблазнительной. По правде говоря, он так вымотался, что мог бы проспать несколько суток кряду.

Его почти сморил сон, когда раздался звонок в дверь. Он устремился в прихожую, приятно скользя над полом. На площадке за дверью никого не было, что, конечно, не укладывалось в голове, и он, проявив настойчивость, решил посмотреть, не прячется ли кто в лифте, – но кабины на привычном месте тоже не оказалось, и он, потеряв равновесие, рухнул в шахту: сперва было жутко стремительно падать вниз, в узкую, тускло мерцающую бездну, увешанную толстыми, скрипучими тросами, между которыми шарахались искореженные тени, мелькали вывески «Вход воспрещен» и средневековые карты мира, прибитые к сочащимся влагой стенам; но постепенно становилось все темнее и темнее, падение давалось все легче и легче, и в конце концов он с беспредельно счастливой улыбкой на устах поплыл сквозь желанную тьму забвения – и был весьма раздосадован, когда в дверь зазвонили снова, обрывая его полет.

По всей видимости, проспал он не один час – уж очень стремительно спустился на город поздний вечер. Когда он проходил столовой, луна во всем блеске катилась из одного окна в другое, а Нина с Далевичем, ввалившиеся в квартиру с беззаботным смехом давних приятелей, удивили его тем, что отказались присоединиться к нему за ужином, так как на обратном пути из музея будто бы перекусили в каком-то безымянном кафетерии. Ему было более или менее все равно, поскольку есть совершенно не хотелось, а тело все еще гудело от навалившейся усталости. Вежливо кивая, но не вслушиваясь (Далевич, как обычно, порывался рассказать про какую-то свою статейку), он проплыл сквозь загустевший воздух обратно в кабинет и, на этот раз раздевшись, скользнул под одеяло и опять уснул.

Ему и дальше снились диковинные, если не сказать будоражащие сны. Среди ночи до его слуха донесся с улицы беспрерывный собачий лай. Вскоре вой сделался таким хриплым и яростным, таким бешено-неудержимым, что пришлось встать, пройти через всю спящую квартиру и, проявляя несвойственную снам осмотрительность, набросить на пижаму первое попавшееся пальто, сунуть ноги в первые попавшиеся туфли, а потом спуститься вниз на лифте (который на сей раз оказался где положено), пересечь пустынный, залитый луной вестибюль и – в ожидании неожиданного – ступить на тротуар. В прохладе августовской ночи вдоль по улице Белинского бесцельно скользила одетая в прозрачное подвенечное платье загадочная женщина с точеными чертами Нефертити, а за ней по пятам, едва не впиваясь зубами в изящные атласные каблучки, следовала обезумевшая свора бродячих псов. С его приближением она подняла к нему заплаканное лицо и сказала печально и просто:

– Он никогда на мне не женится, я знаю. Обещает, что женится, но жениться не станет. Теперь я все понимаю. У него жена и дочка. Он – человек с положением: министр, не меньше. Я все понимаю.

У нее на шее пульсировала тонкая жилка, бледные губы сжимались болезненно, как увядшие лепестки, глаза блестели, как тающие, омытые дождем бриллианты, а от мочек ушей струились два драгоценных каскада, яркие, как ее глаза. Он разглядывал ее с непринужденностью, дозволительной только во сне. За его спиной дворовые псы, точно загипнотизированные, один за другим умолкли и, не спуская с нее глаз, медленно оскалили зубы, капая слюной на ее длинный газовый шлейф. Не говоря больше ни слова, она в скорбной мольбе воздела музыкальные руки, и мир притих в неподвижности у их ног, подобно отражению звездного неба в темных водах забытого пруда, подобно частице времени, застывшей на века в чудной картине, и эта странная встреча была пугающей, жалобной и прекрасной, целиком сплетенной из неуловимых лунных нитей поздней ночи…

Все закончилось, как заканчиваются сны, смазанно и несуразно. Размотав клетчатый шерстяной шарф, оставшийся в рукаве его пальто от снов минувшей зимы, Суханов швырнул его в гущу злобной своры – жест, конечно, бессмысленный, но в тот момент совершенно естественный, и псы, вмиг оставив их в покое, бросились на шарф и стали его рвать, огрызаясь и отгоняя друг друга. Схватив женщину за локоть, Суханов потянул ее в сторону, провел в гулкий вестибюль, потом вверх по лестнице и оставил, слегка запыхавшуюся, но безропотную, у распахнутых настежь дверей квартиры номер пять.

– Женится, будьте уверены, – великодушно и неискренне сказал он, деликатно подталкивая ее к порогу. – Глупец будет, если этого не сделает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю