Текст книги "Жизнь Суханова в сновидениях"
Автор книги: Ольга Грушина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Последнее, что ему запомнилось перед тем, как он принялся карабкаться на свой восьмой этаж, было ее лицо, белое, с двумя ручейками черной туши, похожее на трагическую венецианскую маску из фарфора, плавающую над морем шелка и кружев и сверкающую бриллиантами, повернутую к нему из разверстого входа в темную пещеру.
С чувством выполненного долга сухановский двойник, обитавший в мире сновидений, вернулся на диван (не забыв повесить фантасмагорическое пальто на крючок и скинуть несуществующие туфли) и провалился в еще более глубокую дрему. Незадолго до рассвета ему приснился другой сон, в этот раз лишенный романтической меланхолии, незатейливый и домашний, в котором пригрелось обещание счастья, как зернышко в теплой грядке. К нему в кабинет на цыпочках вошла Нина, одетая в старые брюки и линялый свитер с толстым, неженственным воротом; такая родная, такая знакомая, выглядевшая ничуть не моложе своих лет, она торопливо наклонилась и легко поцеловала его в щеку.
– Надеялась поговорить с тобой вчера вечером, – прошептала она, – но ты так рано лег, а теперь у меня в полвосьмого поезд.
– Куда ты собралась? – нежно спросил он, улыбаясь поцелую.
– На дачу, – сказала она. – Вдруг там не было дождя? Надо проверить розы.
– Ах да, розы: розовые цветники, сады, поля, – сказал двойник Суханова. – Но ты вернешься, любовь моя?
– Вернусь, – тихо пообещала Нина из его сновидений. – Через пару дней.
– Розы, – повторил он и, радостно кивнув, поплыл прочь, лишь на миг приоткрывая глаза и удостоверяясь, что Нинина ладонь медлит у него надо лбом и вот-вот опустится для прощального ласкового прикосновения, но его к тому времени уже унесло к новым, неизведанным берегам.
Глава 13– Разве она тебе не сказала? – спросил Далевич, тревожно вглядываясь ему в лицо.
Утро выдалось тихим и солнечным; на ветке ближайшего дерева какая-то птаха раз за разом повторяла свою веселую, пустую песенку, изображая пасторальное счастье.
– В любом случае, это всего на пару дней, – добавил Далевич, услужливо улыбаясь. – Ей только цветы полить. Ко вторнику – самое позднее – вернется.
Суханов продолжал протирать стекла очков краем скатерти, а сам думал, что на вечер приглашен в гости к нужным людям; звали с супругой, но теперь придется идти одному.
– Конечно, – с запозданием пробормотал он и стал подниматься из-за стола.
– Слушай, Толя, – поспешно начал Далевич, – мы с тобой давеча так и не закончили наш разговор, а я хотел во что бы то ни стало…
– Конечно, – повторил Суханов. – Только сейчас мне нужно редактировать статью. Срочная работа – надеюсь, ты понимаешь.
– В полной мере, – сказал Далевич. – По сути дела, я как раз и собирался…
– Давай лучше за обедом поговорим, – сказал Суханов.
Птичка по-прежнему напрягала зоб восторженными переливами. Удаляясь по длинному коридору к себе в кабинет, он чувствовал взгляд троюродного брата у себя на спине.
Оставшиеся утренние часы он провел в полутьме, за закрытой дверью и плотно задернутыми шторами, упрямо отгоняя мысли о Нинином дезертирстве и потея над статьей о Шагале. Статья – он не мог этого не признать – написана была превосходно. Отказавшись от скучного пересказа биографии, Д. М. Федоров (кто такой, черт его знает) решил показать становление мастера, сосредоточившись на этапных встречах его жизни: подростком его за руку привели к доброму Юделю Пэну, приземленному, но сердечному витебскому художнику, который стал первым учителем Шагала, – в его мастерской парнишка старался прилежно рисовать чинные гипсовые бюсты, но срывался то и дело в немыслимые лиловые цвета; по чистой случайности его представили дочери местного ювелира, Белле, в чьем лучистом, темном взоре навек нашла приют его душа; позднее, уже перебравшись в столицу, он в робком восхищении пришел к прославленному Леону Баксту, основателю знаменитой петербургской школы, стоявшему во главе влиятельного художественного движения «Мир искусства», которое проповедовало искусство ради искусства, – для молодого Шагала Бакст был воплощением торжества европейских традиций, но уже через несколько месяцев занятий стал казаться ему слишком вычурным, слишком рафинированным и в конечном счете холодным и чуждым, чересчур мелким для раскрывающейся перед Шагалом вселенной радости и скорби; и, наконец, в Париже, накануне Первой мировой, на завершающем этапе своего формирования как художника он свел важное для себя знакомство с Анатолием Васильевичем Луначарским – будущим ленинским рупором в вопросах искусства на службе революции, идеологическим антиподом Бакста; из вежливости Шагал показал ему несколько своих работ и, заметив его недоумение, безмятежно сказал: «Только не спрашивайте, почему у меня все синее или зеленое и почему у коровы в животе просвечивает теленок. Пусть ваш Маркс, если он такой умный, воскреснет и все вам объяснит».
Шагалу, чье дарование приняло слишком вселенский размах как для отстраненного эстетства, так и для политической ангажированности, трудно было добиться признания в дореволюционной России, равно как и оставаться в стране после революции, но Д. М. Федоров, умело оперируя фактами, не стал останавливаться ни на последующем изгнании, ни на скитаниях Шагала. Вместо этого он в поэтичной манере воздал должное основным темам его творчества – его «самобытному, вечному миру, светоносному, как окно, распахнутое из темноты нашей души в яркую синеву небес, где обитают летающие скрипачи, зеленолицые влюбленные и загадочно улыбающиеся коровы», как сказал он в заключении: «Эта на первый взгляд простая, детская вселенная достигает поистине библейских масштабов, затрагивая самую суть нашего бытия».
Нахмурившись, Суханов постукивал ручкой по стопке страниц. Что и говорить, в других обстоятельствах он бы на пушечный выстрел не подпустил такой опус к своему журналу, но Пуговичкин, похоже, был прав – вышестоящим инстанциям лучше не перечить. И вообще все могло быть намного хуже: текст, по крайней мере, читался скорее как философское рассуждение о природе искусства, нежели подрывной манифест. Однако было совершенно очевидно и другое: эта статья, пусть и вдохновенно написанная, не могла появиться в печати в нынешнем виде. Ей не хватало должной критической направленности. Еще более проблематичным был ее откровенно религиозный настрой – все эти постоянные ссылки на Библию, утверждения, что для вселенной Шагала объединяющим принципом служит любовь, сравнения его творческого метода с иконописной традицией и… и… На один краткий, неприятный миг Суханова посетило хорошо ему знакомое ощущение déjà vu– неуютное чувство, будто его прошлое и настоящее бесконечно отражались друг от друга во множащейся зеркальной беспредельности, нарушая ход его мыслей; но он быстрым напряжением воли решительно отогнал от себя все ненужное и занес ручку над бумагой. Эпизод с Луначарским, безусловно, предстояло вычеркнуть – а еще лучше, сохранить (естественно, без провокационного выпада в адрес Маркса), чтобы позднее использовать в качестве точки отсчета для критической переоценки творчества Шагала. Что-нибудь в таком роде: «Хотя художник и смог увидеть несостоятельность буржуазного искусства Бакста и его школы, ему не хватило зрелости для того, чтобы оценить высокую нравственную позицию Луначарского, вследствие чего он так и не сумел постичь истинное предназначение искусства как оружия народных масс в борьбе против угнетения». Да, в самом деле, это обеспечило бы идеальный переход к дальнейшему анализу проблем его творчества, таких как детская, сказочная природа его полотен, утрата связи с действительностью, рабское следование религиозным мотивам… Пока ручка Суханова порхала по страницам, вымарывая все упоминания «библейского» и «вечного», а также ставя жирные вопросительные знаки напротив слова «любовь», он начал думать, что, возможно, ему удастся и волков накормить и овец уберечь. Погруженный в работу, он не услышал тихого стука в дверь и вздрогнул, когда ему в ухо заговорил извиняющийся голос троюродного брата.
– Обед готов, – сообщил Федор Михайлович и виновато развел руками. – Только и делаю, что тебя отрываю.
Перед ними стояла миска дымящихся галушек, щедро политых сметаной. Ксения накладывала здоровую порцию себе на тарелку. Несмотря на ранний час, лампа была зажжена, и от ее чересчур яркого, кричаще-оранжевого света Суханову защипало глаза. Его взгляд остановился на пустом – Нинином – стуле.
– Не продолжить ли нашу беседу? – с энтузиазмом предложил Далевич.
– Что ж, можно, – вяло ответил Суханов. – На чем мы остановились?
– На соотношении новаторства и традиций. Для примера я сравнил вселенную Кандинского и вселенную Шагала. Это, собственно, и подводит меня к той теме, которую я надеялся…
Суханов опустил вилку.
– Вселенная Шагала? – рассеянно переспросил он. – Любопытное…
Он хотел сказать «совпадение», но осекся, потому что память со злорадной точностью подсунула ему слова Далевича, услышанные пару дней назад. Шагал, «с его детской вселенной, где обитают летающие скрипачи, зеленолицые влюбленные и загадочно улыбающиеся коровы», изрек тогда его троюродный брат. И слова его – слова его непостижимым образом вторили фразе некоего Федорова, над которой Суханов бился менее часа назад. Наверное, не слово в слово – такого двоения быть не могло; а потому оставалось только предположить несложную игру ума: под свежим впечатлением от статьи первоначальное высказывание Федора, скорее всего, преобразилось в его воспоминании… Если только… если не… неужели…
В затянувшейся недоверчивости смотрел он на человека, сидящего за его кухонным столом. Смотрел на его соломенную бородку, поблескивающие, напоминающие пенсне очки, движущиеся тонкие губы – и не слышал ни слова. Когда на него обрушилась возможность истины, веки стали тяжелыми и горячими, будто их запорошило песком; пришлось закрыть глаза.
– …как раз к той теме, которую я надеялся обсудить, – продолжал между тем Далевич. – Видишь ли, несколько лет назад я написал серию очерков о влиянии русской иконописи на современных художников, и, естественно, одним из первых был…Толя, что с тобой?
Суханов медленно открыл глаза. Откровение не должно было потрясти его с такой силой: он ведь получил целый ряд предупреждений. «Музейщик из какого-то захолустья», – сообщил ему Пуговичкин, да и ход рассуждений Федорова постоянно напоминал ему что-то мучительно знакомое, что-то недавнее. Теперь даже имена-перевертыши показались вполне прозрачными. И все равно удар пришелся в самое сердце.
Прежде чем заговорить, Суханов увлажнил губы.
– Так-так, – тщательно артикулируя, произнес он. – Федор Михайлович Далевич, или вернее будет сказать «Дэ Эм Федоров»? Похоже, вы с ним оба надо мной подшутили.
Ксения отпустила вилку, и она ударилась о край тарелки с неожиданным лязгом.
– Толя, я же все время порывался тебе объяснить… – начал Далевич с примирительной улыбкой.
– Объяснить? – Суханов прервал его на полуслове. – Спасибо, не надо – что тут объяснять? Ты ночуешь у меня в доме, ешь за моим столом, а потом наносишь мне удар в спину – все очень просто! Или ты не знал, как скажется на моей репутации появление такой статьи на страницах моего журнала? И собирался ли ты вообще когда-нибудь признаваться, что это твои происки?
Далевич силился что-то сказать, заикаясь от волнения, прижимая руки к груди и уверяя «милого Толю», как он ценит его мнение и как огорчен этой досадной историей, ибо, лелея мечту когда-нибудь опубликоваться в журнале «Искусство мира» («признаюсь, Толя, не в последнюю очередь именно потому, что ты с ним связан»), он бы никогда не позволил себе намеренно действовать в обход Суханова. Просто некоторое время тому назад он дал почитать статью о Шагале одному приятелю, тот, в свою очередь, передал ее своему знакомому, который оказался важной шишкой в Министерстве культуры, а потом все закрутилось так стремительно и практически без его ведома… Но при всем том у него и в мыслях не было скрывать свое авторство – он уже много лет печатался под псевдонимом «Федоров» и, более того, не раз пытался завести об этом разговор, но у Суханова не находилось времени выслушать…
Несколько минут Суханов не различал ничего, кроме прерывистого гула в ушах, но абсурдность последнего заявления стремительно привела его в чувство.
– Ах вот, оказывается, в чем загвоздка, – язвительно бросил он. – У меня не находилось времени выслушать! Если вдуматься, у меня вообще на многое не находилось времени – ни навести порядок в редакции, ни пригласить жену в музей, ни даже выспаться в собственной постели! Тут, к счастью, появился ты и от избытка свободного времени решил облегчить мою печальную участь, правильно я понимаю?
Далевич с удрученным видом пытался вставить хоть слово, но Ксения его опередила.
– Как ты можешь в таком тоне разговаривать с Федором Михайловичем? – сказала она возмущенно.
– Выходит, он и тебя обработал, так, Ксения? Ну еще бы, такой добрый дядюшка, интересный собеседник, не боится высказывать крамольные мысли об искусстве, да к тому же вкусно готовит, да еще… – Тут он запнулся, а потом хрипло выговорил: – Господи, ты все это с самого начала так и задумал, признайся? Ты все время вбивал клин между мною и моей семьей!
– Толя, умоляю тебя, – забормотал Далевич, – ты сейчас взволнован и сам не знаешь, что говоришь…
– Наоборот, я прекрасно знаю, что говорю. Никому не известный заезжий родственник просится на ночлег, всего-то на пару суток, – боже мой, и как только я сразу тебя не раскусил! Не скажу, чтобы я очень обрадовался твоему появлению, но про себя подумал: не выгонять же его, это ненадолго, можно потерпеть… Теперь-то я вижу, теперь я все вижу. Первым делом ты вытеснил меня из собственной комнаты, потом перетянул на свою сторону мою мать и жену с дочерью – вот только сын не поддавался, но он весьма своевременно убрался с глаз долой, – а теперь ты вознамерился лишить меня должности!
– Толя, опомнись, – тихо сказал Далевич. – Зачем мне заниматься такими делами?
– Да, в самом деле зачем, хотелось бы узнать. Может быть, ты вечный неудачник, завидующий чужим успехам? Или у тебя патологическая ненависть к искусствоведам? А может быть, ты сам метишь на мое место? – Он выплевывал слова яростно и бездумно, но тут замер, уставился на Далевича и прихлопнул у себя на лбу невидимую муху. – Так оно и есть, верно? У тебя все просчитано. Ты метишь на мою должность! Материальчик выйдет под псевдонимом, меня со скандалом уберут, а когда пыль уляжется, твой влиятельный покровитель усадит тебя в мое кресло – и никому в голову не придет, что статью ты сам же и сляпал. Простенько и со вкусом, надо отдать тебе должное, брат.
– Толя, уверяю тебя, ты глубоко…
– Кстати, – продолжал Суханов крепнущим голосом, – не мог бы ты уточнить степень нашего родства? Странно как-то получается: почему о тебе раньше не было ни слуху ни духу? Да мне, наверное, Сальвадор Дали ближе родственник, чем ты! – Он сорвался на крик, и лицо его налилось темно-кирпичной краской. – Могу представить: сидел ты в один прекрасный день у себя в клоповнике, в богом забытом городишке за тридевять земель от Москвы, а меня как раз по телевидению показывали – я какую-нибудь выставку освещал или вел передачу из цикла «Университетские лекции»; у тебя зависть проснулась, слюнки потекли – тут-то и созрела удачная идейка: явиться в мой дом, сказаться дальним родственником, втереться к нам в доверие и присвоить себе мою жизнь!
Далевич оставил попытки объясниться. И он, и Ксения молча смотрели на Суханова, и теперь что-то в их лицах казалось странным, какими-то они были неестественно окаменелыми, тонкогубыми, лупоглазыми. Ярко освещенная кухня погрузилась в гнетущее молчание, нарушаемое только сдавленным дыханием Суханова.
– А знаешь, у тебя ведь могло получиться, если бы не одна маленькая промашка, – выговорил он севшим от ненависти голосом. – «Загадочно улыбаются коровы» – так ты, кажется, изволил выразиться? Этот оборотик речи дорого тебе обошелся, не правда ли, брат?Понимаешь, я собирался довести эту статью до ума и подписать к печати, но теперь, когда мне стали известны намерения и личность автора, не видать тебе этой публикации иначе как во сне. Похоже, проиграл ты, дорогой Федя. Вот досада: столько интриговал – и все впустую!
Тяжело опираясь на руку, Суханов встал и оттолкнул свой стул, который опасно закачался на двух ножках и с грохотом рухнул на пол. В дверях он обернулся.
– Сдать бы тебя компетентным органам, – сказал он, избегая смотреть на Далевича, – да мараться неохота. Даю тебе полчаса, чтобы ты убрался из моей квартиры. Не сомневаюсь, твой влиятельный друг будет счастлив тебя приютить. А ты бы мог попробовать и его обработать – как-никак уже поднаторел. У него и квартира, и должность, вероятно, получше, чем у меня.
Он вышел, хлопая дверью. В коридоре за ним по пятам неслось все то же оглушительное молчание.
Через несколько часов, откинувшись на спинку заднего сиденья персональной «Волги», Суханов смотрел, как освещенные прямоугольники окон первых этажей выплывали из сумерек и медленно текли мимо рекой домашнего уюта. Сам он почти до семи вечера томился в своей тревожно притихшей, ставшей крайне неуютной квартире. Ксения вышла в прихожую, чтобы за ним запереть; ее лицо, отяжелевшее от подступивших сумерек, ничего не выражало.
– У Бурыкиных раньше десяти горячее не подают, – сказал он, – так что вернусь за полночь. – И уже из-за порога добавил, примеряя улыбку: – Ты уверена, что не хочешь пойти со мной? Раз мамы нет, могли бы вместе… И кормят у них превосходно.
Она ничего не ответила, только покачала головой и закрыла дверь. Звук поворачиваемого в замке ключа отдался на площадке решительной финальной нотой.
Бурыкины – Михаил, ответственный работник Министерства культуры, и его очаровательно хлебосольная жена Людмила, третья по счету, – жили напротив тяжеловесного здания американского посольства и славились своими зваными ужинами, где все было на уровне: и высококачественные привозные напитки, и высокопоставленные гости. По дороге Суханов попросил Вадима остановиться и выскочил на тротуар, чтобы купить для хозяйки дома букет у тучной азербайджанки, торговавшей возле станции метро. На него резко пахнуло бензином и приближением осени, а потом, едва уловимо, – гнилью. Букеты стояли в ведрах с мутной водой, на поверхности которой плавали мертвые красные лепестки, склизкие листья и осколки поднимающейся луны.
– Розы для любимой женщины? – Цветочница плотоядно сверкнула золотым зубом.
– Вот те гвоздички покажите, – быстро сказал Суханов.
Вестибюль дома, где жили Бурыкины, был еще шикарнее, чем его собственный: на полу – шлифованные мраморные плиты с прожилками, все стены в зеркалах, за конторкой – грозный охранник с бульдожьей челюстью. Надменно вздернув бровь, он попросил Суханова представиться, но пропустил не сразу, а сначала провел толстым пальцем по списку квартиросъемщиков, набрал номер и стал что-то нашептывать в телефонную трубку; все это время Суханов с глупым видом топтался перед ним, тщетно пытаясь не смотреть в зеркала, где сотнями множились отражения стареющего мужчины в костюме, отглаженном куда менее тщательно, чем следовало, и в чужом галстуке, мнущего в руках букет отвратительно розовых, стремительно увядающих цветов.
Наконец охранник удостоил его короткого кивка, и Суханов заскользил дальше по мраморным плитам, мысленно повторяя туманную историю о чрезвычайных обстоятельствах, которую он собирался изложить, чтобы оправдать Нинину досадную не то забывчивость, не то невежливость. Скоро чередующиеся полосы света и тьмы замелькали в расщелине между дверями лифта, и он, к своему удивлению, поймал себя на том, что думает о предстоящем вечере почти с удовольствием. По сути говоря, его подавленное настроение начало рассеиваться вскоре после его абсолютно оправданной обеденной вспышки – а точнее, в тот самый момент, когда дверь его квартиры захлопнулась за неким Федором Михайловичем Далевичем, мнимым родственником и отъявленным негодяем. Вымелся он без суеты, без единого слова, и Суханов, свесившись из окна, чтобы проводить взглядом движущуюся в сторону метро одинокую фигуру в нелепой старомодной шляпе, с набитым саквояжем в руке, понял, что уход побежденного Далевича знаменует восстановление желанного равновесия в его доме. Теперь, когда он прогнал этого подколодного змея от своего очага, все сбои в работе семейного механизма непременно должны были прекратиться, и жизнь обещала войти в гладкое повседневное русло.
Естественно, оставались еще не завершенные дела, и от этого его преследовало смутное чувство беспокойства. Когда он пытался связаться с редколлегией, чтобы наложить запрет на публикацию этой статьи о Шагале, будь она неладна, там никто не брал трубку; когда же он позвонил Пуговичкину домой, его супруга флегматично сообщила, что муж уехал на рыбалку, словно это было нормальным поведением в рабочий день. Впрочем, хотя это промедление Суханова и рассердило, у него оставались еще сутки, чтобы все уладить, и с каждым часом его восприятие жизни вкрадчиво возвращалось в привычные, успокоительные пределы. Нажимая на кнопку звонка у двери Бурыкиных, он уже предвкушал изысканный ужин и легкую беседу в атмосфере общего преуспеяния, которые смогут как нельзя лучше скрепить его тихо торжествующее ощущение победы.
За первым звонком последовало томительное ожидание. Он позвонил вторично, более настойчиво, и услышал торопливые шаги по коридору. Дверь распахнулась; на пороге стояла Людмила Бурыкина.
– Анатолий Павлович! Как мило, но, право, не стоило… – заговорила она, принимая его цветы с непонятной блуждающей улыбкой, и зачем-то добавила: – Снизу только что звонили – предупредить, что вы сейчас подниметесь. Заходите, прошу вас.
Затемненные комнаты разворачивались в полной тишине – ни звона чокающихся бокалов, ни музыки, ни оживленных приветственных голосов. Суханов посмотрел на часы.
– Так-так, – громко сказал он. – Я, похоже, первый. Надеюсь, не слишком рано?
Всегда элегантно одетая, сегодня она, как ни странно, встретила его в затрапезном домашнем платье, которое вдруг делало ее похожей на купчиху из пьесы Островского – рачительную хозяйку, проводящую все лето за изготовлением варенья, а всю зиму за шитьем, и хлопотливо выбегающую на сцену из кладовки не более двух-трех раз, для создания комического эффекта.
Ее черные глаза неуверенно метнулись к его лицу.
– Анатолий Павлович, боюсь, что я…
– Чудесная у вас картина, – перебил он, указывая на посредственный морской пейзаж. – Неужели Айвазовский? – И, не дожидаясь ответа, поскольку тишина уже начала его обескураживать, спросил: – А что, Миша еще с работы не пришел?
Он заметил, что прическа у нее с одного боку примята, как бывает после долгого сна.
– Миша сегодня в сауне, Анатолий Павлович. Раньше десяти не появится.
– В сауне? – недоверчиво переспросил он. – Сегодня?
Она стала удаляться по коридору, и он в недоумении последовал за ней, наступая на россыпь опадающих лепестков и все больше теряясь. В полумраке столовой, на необъятном столе, даже не накрытом скатертью, высились груды тускло поблескивавшего фарфора – видимо, немытого. Украдкой он еще раз в тревоге взглянул на часы.
– Одну минутку, сейчас только вазочку найду, – лепетала она между тем. – Заходите сюда, Анатолий Павлович. Извините за беспорядок, сегодня у домработницы выходной, а я сама еще не успела… Да, кстати, вы покушать не хотите? Ничего особенного, к сожалению, предложить не могу – только то, что со вчерашнего дня осталось.
Суханов теперь стоял совершенно неподвижно, глядя, как ее ловкие пухлые руки, вооружившись ножницами, ампутировали раскисшие концы стеблей.
– Обидно, что вы с Ниной не смогли… то есть… Как по-вашему, в хрустальной вазочке не лучше будет смотреться?
Сунув растрепанные гвоздики в керамическую вазу, она обратилась к нему с вопросительной полуулыбкой – и внезапно он понял, что она непрерывно щебетала оттого, что и ее также тишина квартиры приводила в смущение. Ужин явно перенесли на более раннюю дату, а ему сообщить забыли, и теперь она, образцовая хозяйка, которая раз в кои веки оплошала и не могла предложить гостю ничего, кроме объедков с барского стола, несомненно чувствовала себя виноватой, но не хотела признавать свою ошибку из какой-то упрямой хозяйской гордыни, и им обоим приходилось делать вид, будто он просто шел мимо и заскочил проведать. Раздосадованный таким поворотом событий, он все же решил проявить великодушие.
– Помилуйте, Людмила Ивановна, – шутливым тоном начал он, хлопнув себя по лбу, – вы из вежливости ничего не говорите, но мне начинает казаться, будто я пропустил ваш ужин, – может ли такое быть? Готов был поклясться, что меня приглашали на пятницу. Какая рассеянность с моей стороны – перепутать дни недели!
Ему не нравилась ее новая манера всматриваться ему в глаза: слишком уж пытливо… Отведя взгляд, она принялась вытаскивать цветы из керамической вазы.
– Ужин мы и в самом деле устраивали в пятницу, Анатолий Павлович, – произнесла она неловко. – И Нина принесла свои извинения. Сказала, что… Наверное, я вам не должна передавать, тут какое-то недоразумение, но раз уж так получилось… в общем, она сказала, что вы сильно переутомились и нуждаетесь в отдыхе.
Дальше первого предложения он ее уже не слушал.
– Как же ужин мог быть в пятницу, – по инерции он еще улыбался, но уже ощущал странную, замирающую пустоту где-то в животе, – если пятница – сегодня?
– Нет, Анатолий Павлович, пятница была вчера, – сказала Людмила Бурыкина, вновь испытующе вглядываясь в его лицо. – А сегодня у нас суббота… Но это неважно, раз уж вы зашли, давайте забудем о неприятном, и я вам предложу рюмочку чего-нибудь горячительного, договорились? И в самом деле, в хрустальной вазочке лучше смотрится, правда? Вы что предпочитаете, виски или коньячок?
Он продолжал смотреть на нее без всякого понимания.
– Но этого не может быть, – пробормотал он после паузы. – Потому что вчера я отвозил материал в редакцию, и тогда был четверг, я точно помню, мне нужно было уложиться в срок, и Пуговичкин сказал, что времени остается до обеда субботы, то есть до послезавтра, и потом…
– Или, может быть, чайку? – заботливо спросила она, положив ладонь ему на рукав.
На мгновение он задержал на ней слепой взгляд – и вдруг почувствовал, как его обуревает паника и, одновременно с ней, отчаянное желание проверить календарь, провести полный учет провалам в памяти, испытать на прочность свою связь с действительностью… И просьба принести календарь едва не сорвалась у него с языка, когда ему пришло в голову, что, возможно, эта женщина всего лишь затеяла какой-то чудовищный розыгрыш, а ее муж, Михаил, вполне мог оказаться тем самым влиятельным покровителем, который протолкнул в журнал статью о Шагале, – ведь кто-то упоминал, что указание поступило с самого верху, из министерства, не так ли? Он вообразил, как этот змей Далевич, затаившись в темной глубине притихшей бурыкинской квартиры, злорадно дирижирует его унижением, и воздух начал врываться ему в легкие болезненными рывками.
– Я бы с удовольствием, Людмила Ивановна, – выдавил он, – но сейчас, к сожалению, не успеваю… Передайте, пожалуйста, привет Мише, простите, что нагрянул, вы так любезны…
И, бубня извинения, не отрывая глаз от букета гвоздик, чтобы не встречаться с непонятно сострадательным взглядом хозяйки дома, он попятился к выходу.
В машине, при слабом свете верхней лампочки, Вадим что-то писал, приладив листок бумаги на колене. Суханов резким движением распахнул заднюю дверь.
– Домой, – сказал он полушепотом, дергая задушивший его галстук тестя. – Пожалуйста.