Текст книги "Жизнь Суханова в сновидениях"
Автор книги: Ольга Грушина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Он снова открыл глаза. Контуры вселенной обозначились четче. Над ним склонялась Ксения, а вовсе не Нина, и за ней на коленях стоял незнакомый парень, правда, в том же галстуке и чем-то действительно напоминающий молодого Белкина – но отнюдь не Белкин.
– Папа, пожалуйста, скажи хоть слово! – повторяла Ксения.
Суханов моргнул и взглянул еще раз.
– Это… мой… галстук? – произнес он с трудом.
Ее ладонь метнулась к губам.
– Ой, я совсем забыла! – простонала она. Молодой человек стал торопливо срывать галстук. – Понимаешь, Борису нужны были галстуки… да, кстати, это Борис, мой друг… Он сочинил одну вещь, перформанс, понимаешь…
– Называется «Ария бюрократов», – виновато объяснил мнимый Белкин.
– Помолчи, – прошипела Ксения через плечо и заговорила скороговоркой: – Он ничего плохого не имел в виду, просто… просто позаимствовал галстуки, когда забегал в воскресенье, а я только сегодня узнала. Как бы в шутку, понимаешь? Конечно, он очень расстроился, когда я ему рассказала про Валю, но ты не беспокойся, мы это уладим, а галстуки все здесь, в целости и сохранности.
– Я свой винищем залил, – сказал кто-то с порога. – Извиняюсь.
Внезапно все это стало невыносимым, подступило удушье, мнимый Белкин ринулся распахивать окно, девчушка с короткой стрижкой (откуда-то он знал ее имя: Лина) поднесла ему к губам стакан воды, а Ксения, сжимая его руку, беспомощно твердила:
– Прости, это я во всем виновата, это из-за меня тебе плохо…
– Да не дергайся ты, оклемается, – развязно вступил еще один голос, и из сгущающегося над Сухановым тумана выплыла ухмыляющаяся физиономия, обмотанная шарфом цвета лососины.
После чего все снова быстро смешалось. Откуда-то издалека он слышал, как Ксения бросала резкие, обвиняющие вопросы, суть которых он не мог ухватить, и проходимец из лифта обиженно протестовал, а потом Ксения выкрикнула: «Как ты посмел, сволочь ты, Гришка!» – и по всем углам комнаты заколыхалась смута бесчисленных голосов…
Впрочем, все эти обстоятельства занимали его все меньше и меньше, потому что, по мере того как он продолжал непонимающе смотреть на своего попутчика по лифту, ему открылось нечто чудесное, совершавшееся с медлительной неизбежностью. Из бритой мужской головы осторожно, мягко выползал гигантский воздушный шар. Как ни странно, никто, кроме него, ничего не замечал, но Суханова это ничуть не тревожило: наоборот, удивительное зрелище казалось от этого особенно бесценным. Выбравшись на свободу, великолепный желтый шар с минуту качался в воздухе, а затем с неторопливым достоинством выплыл в открытое окно, устремился к небесам и там обернулся идеально золотой, идеально полной луной.
Ну конечно, радостно подумал Анатолий Павлович и с едва заметной улыбкой тем же путем выплыл из окна.
Глава 15Какое-то время он лежал без движения. По лицу ползла широкая полоса солнечного света, и по ее яркости он заключил, что час уже не ранний – десять, наверное, а возможно, и ближе к одиннадцати; однако открывать глаза он не торопился, потому как наслаждался праздностью: может ведь человек, еще не вполне пробудившийся ото сна, понежиться в собственной постели субботним утром (тут в сердце кольнула безотчетная тревога, но он ее решительно отогнал), да-да, имеет полное право поваляться летним утром в свежей пижаме, никуда не спеша и ни о чем не волнуясь, предвкушая безмятежный выходной. Он уже почти совсем проснулся, но по закоулкам памяти еще метались призрачные создания из его недавнего и притом самого невообразимого сновидения, в котором каким-то образом были замешаны искалеченный ангел в звериной клетке, незнакомец, из головы которого родился надутый воздушный шар, и толпа хиппарей и рокеров, устроивших возмутительный шабаш не где-нибудь, а в его собственной гостиной. Еще одурманенный спросонья, он поразился, что его обычно не склонный к фантазиям ум способен на подобные кошмары.
В квартире громко и настойчиво начал звонить телефон. После каждого звонка наступала пауза, всякий раз подающая надежду, что трезвон наконец прекратился, но следующий звонок, мучительно протяжный, не заставлял себя ждать, наполняя его виски отголосками головной боли, в которой он только сейчас отдал себе отчет. Ворча, он вслепую потянулся к прикроватной тумбочке, где всегда стоял телефонный аппарат, и, не обнаружив его на месте, разлепил веки – и сделал целый ряд открытий. Лежал он не в спальне, а в гостиной, с трудом втиснувшись между подлокотниками небольшой декоративной кушетки. Спал он, как оказалось, в костюме, на который теперь нельзя было смотреть без содрогания. В спертом воздухе завис тяжкий запах ладана, во рту стоял вкус разложения. Что до субботнего утра, то утро давным-давно кончилось – часы на противоположной стене показывали половину второго; и, вполне вероятно, это была вовсе не суббота. На журнальном столике, по соседству с надрывающимся телефоном, валялась кучка жалких тряпок, при ближайшем рассмотрении оказавшихся бывшим предметом его гордости – его некогда завидной коллекцией галстуков.
И конечно, он все это знал, знал в самый первый миг полупробуждения, угадывая правду каждой клеткой своего ноющего, отравленного тела, постигая ее каждым болезненным ударом сердца, – и, зная, все равно попытался убежать как можно дальше, спрятаться испуганным ребенком в мягком забвении затянувшегося сна, ибо сон, по крайней мере, обещал покой, сон, по крайней мере, не преследовал его кошмарами, ставшими теперь его явью, его жизнью. Но жизнь настигла его, навалилась и, хищно дыша ему в лицо, требовала, чтобы он встал, и ответил на телефонный звонок, и извинился перед несправедливо обиженной Валей, и посмотрел в глаза дочери, которая связалась с безумцами и наркоманами, а возможно, и сама пристрастилась к наркотикам…
Спотыкаясь, он бросился с кушетки, рванул трубку телефона.
– Ну наконец-то! – бодро затараторил Пуговичкин. – Я уж волноваться начал. Слушай, как я рад, что ты решил оставить Шагала без изменений. Вот увидишь, тебе понравится номер, вчера сверстали, такая красота – на обложку мы «Автопортрет с Музой» поставили, а на развороте…
– Ну-ну, – перебил Суханов, – значит, суббота все-таки была вчера.
Наступило краткое молчание. Он зарыл руки в ворох запятнанных, мятых, безнадежно испорченных галстуков, принялся обматывать их мертвый шелк вокруг пальцев. Почему-то разногласия по поводу Шагала не занимали его больше: их заслонили другие, неимоверно более важные вопросы. Он ощущал, как все его существо полнилось единым, мощным чувством – горем по вещам отложенным, и забытым, и не востребованным вовремя, и, видимо, потерянным навеки, – и рядом с таким горем мелочному раздражению места быть не могло.
– Анатолий Павлович, как ты там? – неуверенно спросил Пуговичкин. – Голос у тебя… странный.
– Это спросонья, – объяснил Суханов. – Вчера наркотиками накачали.
Его память о событиях прошлой ночи на неком туманном распутье растворялась в зыбком, мерцающем, волнующем дурмане, где он преклонялся перед каким-то отжившим божеством среди торжественной гулкости собора и где его прошлое и настоящее путались и сливались; но он помнил, как после ему саднило шею от жесткого ковра, как давило на него беспомощное унижение и как Ксения склонялась над ним и умоляла, умоляла простить ее… Он подумал, что не знает, какой увидит ее сегодня – все ли еще смиренно кающейся или же упрямой и отчужденной, такой же неприступной, как всегда.
– То есть как это накачали?. – издалека выкрикивал все более пронзительный голос Пуговичкина. – Кто накачал? Гденакачали?
– Да у меня дома, – ответил Суханов. – Устроили тут подпольный концерт, а потом этот тип с воздушным шаром в голове…
Его взгляд упал на сложенный лист, оставленный на столе; поперек бумажной белизны размашистой рукой было написано: «Папе». Мир сделал шаг назад, отступая куда-то. Суханов протянул к листу руку, с миг держал его, не разворачивая, меж ладоней, потом сглотнул и начал читать.
Дорогой папа, все, что случилось вчера, было отвратительно и низко – прости, пожалуйста. Но может, лучше знать правду, чем питать иллюзии; теперь ты получил представление о том, какая я на самом деле, чем живу, кого люблю. Не стану скрывать: он женат, но для нас с ним это роли не играет…
Он поперхнулся дыханием и только теперь заметил, что в глухой пустоте на другом конце провода слышится одно лишь потрескивание.
– Послушай, Сергей Николаевич, – слабо произнес он, – мне сейчас недосуг. Если у тебя конкретных вопросов нет…
– На самом деле есть, Анатолий Павлович, – запинаясь, выговорил голос Пуговичкина. – Не пойми превратно, мы высоко ценим твой труд, но в последнее время нам всем за тебя как-то неспокойно, и, это… мы считаем, что тебе не повредило бы чуток отдохнуть.
– Отдохнуть? – машинально повторил Суханов.
Он все продолжал водить пальцем по строчкам письма, отчаянно пытаясь найти в них подтекст – любой скрытый смысл, отличный от того, что пощечиной хлестнул его по лицу. Я не рассчитываю, что ты это примешь или поймешь. У тебя свои принципы – уж какие есть, у меня – свои. Думаю, после вчерашнего ты долго не захочешь меня видеть, а потому я ухожу из дома. Наверное, так будет лучше…
– Да, возьми недельки две-три, – неловко подтвердил Пуговичкин, – а захочешь – так и месяц. Расслабься, поезжай на природу, классиков перечитай…
– А если я не хочу расслабляться? – без эмоций спросил Суханов. Обо мне не тревожься, поживу у друзей. —Это чья же идея? Твоя? Овсеева?
– Да, моя, и Овсеева тоже, – торопливо ответил Пуговичкин. – То есть, как тебе сказать, на самом деле… Ладно, слушай, я не должен был ничего говорить, но, черт побери, мы с тобой свои люди, Толя. Сегодня утром позвонил мне Михаил Бурыкин – ну, ты его знаешь, из министерства, не последний человек – и по секрету сказал… уж не знаю, кто эти слухи распускает, и я, естественно, постарался его разубедить, но… короче говоря, он считает, что ты вроде как… э-э… малость нездоров. Как-то… на взводе, что ли, понимаешь? Сказал, что «Искусство мира» только выиграет, если немного от тебя отдохнет, а еще… даже неудобно говорить, но вроде бы министр с ним солидарен. Пойми, это временно, исключительно по собственному желанию, пока они рассматривают твой вопрос…
– То есть меня снимают, – медленно выговорил Суханов. – Значит, не зря он старался.
– Бурыкин? Разве у тебя с ним были конфликты?
– Да не Бурыкин; Бурыкин – пешка. Есть у меня один мнимый родственник… – Суханов сделал выдох, помолчал и сказал не своим, внезапно затрясшимся голосом: – Но это не имеет значения. Все равно мне противно этим заниматься. Всегда было противно. Копаться в чужих текстах, как в грязном белье, вымарывать любое упоминание Бога, где только можно, а где нельзя – там исправлять прописную букву на строчную, вынюхивать, не затесалась ли где фамилия запрещенного художника, по поводу и без повода вставлять цитаты из Ленина – с души воротит! Родные дети уважать не будут, понимаешь? Или твои дети все еще тебя уважают, Сережа?
Лист бумаги дрогнул у него в руке. Надеюсь, тебе сегодня получше. Гришка – такой…Несколько слов было вычеркнуто. Прости, если обидела, но, думаю, все к этому шло. Такие у меня друзья, так я живу и не стыжусь этого, хотя тебе, наверное, за меня стыдно. Мы с тобой очень разные, папа. Хочу верить, ты знаешь, что я тебя люблю, но, как я за последнее время убедилась, любовь ничего не решает, ровным счетом ничего. Наоборот, от нее одни неприятности. Ксения. P. S. Сообщу маме, как со мной связаться.
После долгого сконфуженного молчания Пуговичкин забормотал, что со временем все образуется, что его, Суханова, вне всякого сомнения, скоро позовут обратно – естественно, позовут, как же иначе, ведь он столько сделал для журнала…
– Да не важно все это, – оборвал Суханов и сложил записку. Он переждал, чтобы голос не перехватывало от рыданий, и спросил: – На рыбалку-то удачно съездил? Поймал что-нибудь?
Весь оставшийся день он бродил по своему опустевшему королевству, словно призрак самого себя, прежнего. Должность потерял, сына потерял, дочку потерял, твердил он, и голос его скользил вверх и вниз по шкале безысходности, от еле слышного шепота до яростного крика, сопровождаемого ударом кулака в стену. О должности он больше не думал, но его дети – дети, которых он недопонял, которых не наставил на верный путь, – его долг, его наказание… Ему невыносима была мысль о собственной слепоте – все эти годы он так гордился Василием, сладкоречивым мальчиком с холодными глазами, и так осуждал Ксению за ее колкости и незрелые декадентски-мрачные стихи; между тем Василий унаследовал от него все самое плохое, а Ксения – все самое хорошее, но он не остановил сына и не помог дочке, а сейчас было уже слишком поздно, поскольку дети ушли от него так далеко, что ему их было не догнать. Он потерпел крах – упустил их обоих.
А потом на него навалилась усталость, усталость неимоверная, от бремени прошлой и настоящей вины, и теперь он желал лишь одного: собрать все свои бесчисленные поражения, свою несостоятельность как искусствоведа, как отца – и на этом перечень неудач не кончался, – да, собрать их все воедино и принести Нине и, бросив их к ее ногам, ей на суд, просить о милости, просить об отпущении грехов… Сейчас, как никогда ранее, она была нужна ему рядом. Неслушающимися руками, то и дело попадая пальцами мимо нужных цифр, он набрал номер дачного телефона, услышал ненавистный сигнал «занято», повременил минуту-другую, набрал снова. На этот раз, затаив дыхание, он вслушивался в удаленное дребезжанье протяжных гудков. Никто не отвечал.
Вздыхая, он поднялся и медленно обошел безмолвную квартиру, повсюду ища и находя желанные отголоски ее присутствия: заграничные модные журналы, разбросанные по диванам и оттоманкам; одинокую домашнюю туфельку, высунувшую из-под стула свой розовый шелковый нос; оставленную на бортике ванны маску для глаз, сохранившую легкий намек на ее черты… Однако недавние следы Нининого присутствия не принесли ему ожидаемого успокоения, и он вскоре поймал себя на том, что движется все быстрее и дышит все чаще в погоне за ее тенью, ибо за всеми ее брошенными, забытыми вещами он внезапно обнаружил признаки несвойственной ей рассеянности, а возможно, и скрытого неудовлетворения. На книжной полке валялись рубиновые серьги, на подоконнике сохла персиковая косточка – необъяснимые, настораживающие проявления неряшливости; и, по мере того как его внимание обострялось, в памяти растревоженным пчелиным роем принялись жужжать детали прошедших дней – детали, казалось бы, мелкие, но на удивление настырные. Ему вспомнилось, как она рассеянно смотрела в окно и на лице ее было отсутствующее выражение, а по подбородку стекал сок персика; когда они встретились глазами, ему почудилось, что он успел увидеть блестевшее русалочье тело, нырнувшее с испуганным взмахом хвоста в зеленые воды ее отчужденного взгляда. Вспомнил он и ее безучастность за общим столом, и постоянные мигрени, и то воскресенье, которое она провела в постели, зачем-то унизав руки браслетами, словно для выхода – то самое воскресенье, осознал он вдруг, когда возлюбленный Ксении прокрался к ним в спальню и, никем не замеченный, похитил все его галстуки… Вдоль его позвоночника вкрадчиво пополз холодок. Быть может, она дремала и не проснулась на грохот открываемых и закрываемых дверец шкафа и шум срываемой с вешалок одежды – она, которая всегда спала необычайно чутко?
Застыв на месте, он стоял без движения, охваченный внезапным страхом, что потеряет и ее. Страх этот, конечно, не имел под собой никаких разумных оснований: разве двадцать восемь лет супружеской жизни не служили тому достаточной гарантией? Пусть ее и не было дома тем воскресным полднем – разве она не могла выйти купить чего-нибудь сладкого к чаю или заглянуть к соседке?
Но после стольких потерь, проносящихся ураганным разрушением сквозь его сердце, он чувствовал, что уже ничто не мог принимать как должное, словно опасался еще больше прогневать некое завистливое божество своей самодовольной уверенностью. И если вдуматься, ехидно подзуживал внутренний голос, возможна ли в таких делах полная уверенность? Готов ли он поручиться за прочность их отношений, знает ли внутренние побуждения некой Нины Сухановой? Ее всегда не так легко было понять, и он давно взял за правило оставлять ей маленькие островки неприкосновенности, не требуя объяснений частому молчанию, не выискивая скрытых причин ее взглядов, жестов и даже отлучек, привычно оправдывая все неясности тайнами ее неповторимой женской души. Но сейчас, впервые за все эти годы, его стали одолевать сомнения. Ему подумалось, что, по мере того как недоговоренности между ними множились, самая суть Нининой жизни незаметно начала от него ускользать, пока он не потерял всякое представление о том, как она мыслит и чем занимается. Речь, естественно, шла не о походах в музеи с мнимыми родственниками и не о посещении театров со светскими подругами – ни то ни другое не было для него секретом; однако в промежутках между подобными мероприятиями образовывались бесчисленные ежедневные зазоры и несостыковки, достаточно узкие, чтобы остаться незамеченными, и вместе с тем… вместе с тем…
И снова он замер: мысли его наскочили на риф другого неприятного впечатления, которое он было поспешил сбросить на чердак памяти в числе прочих ненужных, безвредных, обыденных полувоспоминаний. В тот вечер, когда Нина собиралась в Малый – и губы ее блестели непривычной розовой помадой, – она сказала, что водитель на вечер отпросился, однако, когда пару дней спустя Суханову довелось поинтересоваться его досугом, Вадим отреагировал с непонятной резкостью, словно был задет. Опять он принялся вышагивать по коридору, приказывая себе не впадать в панику. И ему почти удалось схоронить этот эпизод в общей могиле под безопасно-уклончивой надгробной надписью «Недоразумение», когда на авансцену выплыло, причем не впервые, еще одно непрошеное воспоминание, и он наконец понял главную причину своего беспокойства. Потрепанная театральная программка минувшего сезона в Малом, которую августовский ветер так ловко бросил к его ногам, предстала перед ним четким мысленным снимком, где верхней строкой отпечаталась несколько подмокшая майская дата – и тем самым запоздало напомнила ему об одном простом факте московской жизни. Все столичные театры на лето закрывались, а новый сезон начинался только в сентябре.
Ничего подобного, не все, а большинствотеатров, отчаянно возразил он самому себе – большинство, но не все, так что никак нельзя было исключить вероятности, что Малый открыл нынешний сезон раньше обычного. Дело было в среду; она ведь упомянула, какой будет спектакль: «Три сестры», кажется, или «Дядя Ваня»? Он не мог вспомнить. И тут же ему пришло на ум, что в воскресной газете публикуют репертуар театров на неделю, а стало быть, ответ находился совсем близко, всего восемью этажами ниже, в почтовом ящике квартиры номер пятнадцать…
Презирая себя за мнительность, он заставил себя не думать об этом и стал искать, чем бы заняться, чтобы притупить беспокойство. Опять начал бродить из комнаты в комнату, снимал с полок какие-то романы, прочитывал страницу-другую и бросал, открыл холодильник, погрыз, за неимением другого, замороженную тертую морковь, взялся листать домашнюю телефонную книжку в поисках неизвестно чьего имени. Дойдя до буквы «В», он с удивлением обнаружил среди бесчисленных Варламовых и Востриковых, с которыми общался по долгу службы (теперь уже бывшей), единственную запись, сделанную бисерным Нининым почерком: «Виктор», и рядом номер телефона. Ни фамилии, ни косвенных признаков, указывающих на время записи, не было… Он призадумался, потом встал и, двигаясь как во сне, взял ключи и направился к лифту.
То ли руки у него слишком тряслись, то ли почтовый ящик был с секретом – корреспонденцию всегда приносила Валя, сам он уже давно этим не занимался, – но ключ мгновенно застрял в замке, и, пока он крутил его так и этак, раздражаясь все больше, ключ начал гнуться под нажимом. Беззвучно чертыхаясь, он поднял глаза и увидел, что древний лифтер со злорадным любопытством следит за ним со своего поста.
– Трудности какие-то, Анатолий Павлович? – справился старик, сухо шелестя губами о беззубые десны.
– Ключ не проворачивается. – С напускным равнодушием Суханов пожал плечами. – Неважно, позже спущусь. Просто хотел газету полистать.
– Нынче газеты читать – без толку, – прошамкал лифтер, с подчеркнутой неохотой выбираясь из-за стола. – Вот раньше было время: что ни день – на производстве новый герой соцтруда, в колхозе перевыполнение плана. Душа пела от радости и гордости за нашу страну. – Похоронным шагом он волочил ноги через вестибюль. – А теперь одну чернуху печатают… – Он собрался было плюнуть, но передумал и просто махнул рукой. – Послушайте старика, Анатолий Павлович, не читайте вы эту макулатуру.
– Не буду, – пообещал Суханов. – Только вот ключ… заело, что ли.
– Позвольте-ка. – Лифтер склонился над замком; от его тужурки попахивало копченой рыбой. – Квартира пятнадцать, сейчас соображу… Ага, чуток вниз нажать, вот… а теперь вправо крутануть, вот так… и готово.
Эту операцию он проделал сноровисто, поворачивая ключ замысловатым, но явно привычным способом, отчего первоначальное удивление Суханова сменилось отвращением. Распахнув дверцу, лифтер сунул нос в ящик.
– А газетки-то нету, – поспешил сообщить он и, не дав Суханову опомниться, хищно выловил пожелтевшими пальцами три почтовых отправления. – Ну-ка, что у нас тут? Ага, это счет за межгород, это служебное, на ваше имя, а это… личное письмецо – вроде как Нине Петровне… Держите, Анатолий Павлович.
Небольшой белый конверт украшала марка с золотым оленем; адрес был написан фиолетовыми чернилами; почерка Суханов не опознал. Он взял письмо дрогнувшей рукой; рядом со стариком, который стоял над душой и сверлил его злорадно блестевшими глазками, Суханов внезапно почувствовал себя грязным, будто они в сговоре осквернили некую святыню, безнадежно загубили нечто хрупкое и прекрасное… Поморщившись, он не глядя сунул почту в карман, бросил краткое «спасибо» и решительно двинулся к лифту.
– Обождите-ка, Анатолий Павлович, у меня для вас есть кое-что, – окликнул вернувшийся к своему столу лифтер. – Вот, глядите, подобрал нынче утром возле дома. – Он извлек из скрипучего ящика клетчатую шерстяную тряпку, вывалянную в грязи, и протянул Суханову. – Не ваш ли, часом, шарфик?
С минуту Суханов не мог отвести взгляд.
– Нет, – наконец выговорил он и, отворачиваясь, принялся жать на кнопку лифта. – Это не мое.
– Вот так раз, вы ж зимой в нем ходили, я сам видел. – Лифтер со значением ухмыльнулся. – То есть, конечно, он вам все равно теперь без надобности. Можно подумать, его собаки рвали. А то возьмите – Нине Петровне на тряпки. Валентина-то Александровна к вам больше не ходит убираться.
– Это не мое, – повторил Суханов, и тут, к счастью, задергались двери лифта.
У себя в кабинете он безучастно пробежал глазами напечатанное под копирку письмо из редколлегии Большой советской энциклопедии, извещавшее, что публикация его биографии в плановом издании отложена вплоть до дальнейших распоряжений, мельком просмотрел счет за междугородные переговоры, отмечая звонок в Вологду, которого не припоминал, а потом отодвинул корреспонденцию в сторону, не делая исключения и для письма Нине. Отсутствие газеты, пусть и досадное, удивительным не было – ее иногда по ошибке опускали не в тот ящик, а случалось, и воровали – возможно, не без участия того же лифтера, оказавшегося специалистом по замочным скважинам. В любом случае, после своего краткого спуска в преисподнюю у него окончательно пропало желание копаться в уликах: появилось ощущение, что занятие это по духу принадлежало подпольному миру зловещих стариков и обиженных домработниц, которые рылись в чужой переписке в поисках сальных делишек, а потом возле мусоропровода перемывали хозяевам косточки. Брезгливо передернув плечами, Суханов бросил последний взгляд на письмо, адресованное, с изрядной долей фамильярности, «Н. С.» – и пошел снова звонить на дачу. Ответа по-прежнему не было.
В кабинет он вернулся уже в сумерках. Темнота быстро захватывала позиции; он зажег лампу-Пегаса. В углу стола пылилось несколько рукописей – это были потенциальные статьи для будущих номеров журнала, присланные ему на рецензию; теперь уж им не суждено было подвергнуться его пресловутой вычитке с пристрастием, подумал он с невеселой улыбкой и одним движением руки смахнул их на пол. От бумажного обвала всколыхнулся воздух, и что-то на столе легко встрепенулось, привлекая его внимание, и он вновь поймал себя на том, что рассматривает лежащее перед ним странное письмо.
На почтовой марке горделиво вздымал рога олень; обратный адрес на конверте отсутствовал. По зрелом размышлении аббревиатура «Н. С.» неприятно его поразила: то ли отправитель лихорадочно спешил выслать послание, то ли выставлял напоказ глубоко личные отношения с адресатом… После недолгого колебания Суханов нагнулся за письмом, собираясь отнести его к Нине на прикроватную тумбочку. От резкого движения очки стали сползать у него с носа, и он поднял руку (в которой уже держал письмо), чтобы их подхватить. Конверт случайно оказался между ним и лампой, и, в то самое мгновение, как бумага пропиталась мягким коралловым светом, Суханов совершенно машинально на конверт посмотрел. Внутри сами собой обозначились сложенные листки, плотные и скрытно-непроницаемые; лишь отдельные слова, вылезшие на поля, проступали четкими водяными знаками. Даже в мыслях не было, сказал он себе, это все так внезапно произошло, чего уж теперь. Он увидел обрывки фраз, невольно прочел, потом медленно опустил руку, выключил лампу и молча уставился в никуда.
Ненароком выхваченные слова были «…не в моих пра…», «замуже…», «знать» (подчеркнуто), «только ты и я» и, наконец, «…чение» или «…дение». Мучение? Наслаждение?
Сидя в темноте, водя пальцем взад-вперед по краю конверта, Анатолий Павлович размышлял о том, что на человека иногда обрушивается – так несправедливо, без всякого предупреждения – необходимость выбора, выбора мгновенного, который требуется делать без времени на раздумья, почти инстинктивно, но от которого за один этот миг меняется вся оставшаяся жизнь. Он мог расцепить руки, освободиться от почти невесомого, но такого давящего груза на его ладони и, не тревожа темноту, ощупью выбраться из комнаты, тихо закрыть за собой дверь, оставляя позади свои низменные подозрения, а через пару дней, когда Нина вернется с дачи, невзначай упомянуть, что у него на столе лежит для нее письмо, а после, после, на протяжении всего отмеренного им срока, подавлять в себе мучительную неуверенность всякий раз, что по нему будет скользить взгляд ее холодных, непроницаемых прекрасных глаз, – и все равно сомневаться, сомневаться вечно… Или же, с такой же легкостью, он мог прямо сейчас щелкнуть выключателем, грубо изнасиловать конверт, вырвать из него все тайны, начертанные бледно-фиолетовыми чернилами, – и с этой самой минуты и навеки жить со стыдом, с глубоким, темным стыдом, который горьким вкусом во рту станет подниматься в нем всякий раз, как он будет видеть Нинино усталое, милое лицо, уже чуть-чуть размытое возрастом, – да, с этой самой минуты он будет вечно помнить, как однажды вечером, на исходе лета, проявил малодушие и оказался недостойным и ее самой, и их прошлого, и все ради каких-то бессмысленных женских сплетен, несдержанных излияний случайной университетской подружки.
Ибо в глубине души он не сомневался, что записульку эту от избытка чувств наверняка сочинила Люся, переполняемая впечатлениями от недавнего спектакля и экспансивным, не по возрасту, жеманством. Нинуся, лапушка, —станет читать он, с трясущимися руками и навеки проклятой, летящей в ад душой, – не в моих правилах приглашать людей в последнюю минуту, но что поделаешь, если я замужем за репортером, которого обычно выдергивают из дому именно тогда, когда у нас взяты билеты на мой любимый спектакль. Но мне ли не знать, что на тебя всегда можно рассчитывать! Согласись, на этот раз все было как в юности: вбежали в зал, когда уже поднимался занавес (только ты и я на это способны), упивались божественной чеховской интонацией, в антракте со смехом разглядывали расфуфыренных провинциалок и лакомились неизменными канапе с икрой! И бокал шампанского напоследок – какое наслаждение! Надеюсь, что…
Да, он был уверен, абсолютно уверен, что к этому все и сводилось – и совершенно ни при чем тут были тот воскресный день, и отгул Вадима, и не начавшийся еще театральный сезон, и неведомый Виктор из телефонной книжки…
Суханов зажег свет и безжалостно разорвал конверт.
Любимая моя, —так начинался убористый текст, занимавший две страницы, – писать тебе опасно, но звонить ты запрещаешь, да я и не решился бы сказать вслух то, что собираюсь написать. Когда я в прошлый раз увидел твою подавленность и грусть, мне стало ясно, что дальше так продолжаться не может. Ты взяла с меня обещание никогда не заводить разговор о нашей «притворной жизни»; не в моих правилах отступать от своего слова, но пойми: нарушить обещание – это меньшее зло, чем потерять то прекрасное, что есть между нами. Я давно пытаюсь вести себя так, как ты хочешь: довольствоваться тайными встречами, шептать в телефонную трубку, жалкими урывками ловить твое присутствие. Но у меня сдают нервы, любовь моя, и запретная тень твоего замужества сгущается раз от раза, когда я вынужден отпускать твой голос только из-за того, что тебе послышался шум в прихожей; когда ты выходишь из дому и делаешь вид, что не замечаешь меня на тротуаре, потому что нас могут увидеть из окна; когда мы украдкой целуемся в каких-то подворотнях.
Сердце у меня разрывалось столько раз, что теперь даже самые драгоценные наши воспоминания сделались мучением. Помнишь тот вечер в декабре, когда ты, совершенно ослепительная, в коротком полушубке, постучала в окно моей машины и надменно попросила отвезти тебя на другой конец города, и, пока мы медленно ехали сквозь пургу, ты вдруг расплакалась? Снег валил не переставая; когда я остановился в каком-то переулке, мы скоро оказались в белой, яркой, сверкающей пещере, только ты и я, вдалеке от всех, от всего… И всякий раз как я вспоминаю тот снегопад, а тебя нет рядом, у меня темнеет в глазах и наваливается тоска.
И в эту среду, когда ты подкрасила губы и стала понуро удаляться – а я провожал тебя взглядом, пока ты не скрылась за углом, и не знал, когда тебе еще удастся вырваться, – до меня наконец-то дошла простая истина. Любимая, больше я не могу выносить эти бесконечные расставания. Больше не могу довольствоваться твоим присутствием лишь в настоящем и прошлом: ты нужна мне и в будущем. Хотя сам я никогда тебе в этом не признавался, ты знаешь,не можешь не знать, что я собираюсь уйти от Светланы – собирался с той самой минуты, когда мы с тобой впервые поцеловались в нашей снежной пещере, – я только ждал, чтобы ты сама меня об этом попросила. Но прошел почти год, а я все еще жду. Чего ты боишься, любимая? Поверь, устроенный быт никогда не заменит ту любовь, которая обрушилась на нас с тобой такой внезапной и волшебной силой, – любовь, от которой перехватывает горло, от которой трепещет каждая жилка, а любой краткий миг, проведенный вместе, наполняется смыслом и становится бесконечно дорогим.