Текст книги "Живой смерти не ищет (Роман)"
Автор книги: Олег Финько
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
– Будь ты неладен, – бормотал дед Гришаня, – опять сорвалось. Ну, размазня иностранная.
– Давай, давай, Буян, – визгливо-резким смешком подбадривал жеребца Ефим Брюхатов, и казалось, что у него самого из уголка рта течет струйка слюны, – покажи этой замарахе, на что хайларский удалец способен.
Умерив прыть, кобыла перешла на шаг, и только тогда конь, задрожав мелкой подкожной зябью, дорвался до нее.
– Ай да мы, – не сдерживаясь, гордо стукая себя в грудь, засипел Ефим Брюхатов, – гля-кось, Савелий.
– Чего же ты, кобель вонючий, сравниваешь себя с чистым животным? – с усмешкой повернулась к нему Настасья. – Тебе с твоим атаманом только сильничать, да и то больше на пыхтенье и пар исходите, чем на дело.
– Ну, Настя, ну, баба злющая, я до тебя доберусь, я тебе косу выдеру за язык твой. Ни стыда в тебе, ни совести. Какого же ты хрена пришла глядеть такое? Стоишь рядом с мужиками да еще рассуждаешь о чем-то. Моя бы жена от позора удавилась, со стыда пунцовой бы стала, а тебе хоть бы хны, развратница.
– Шутишь, Сиплый, – понимающе улыбнулся прапорщик Магалиф, – о твоем борделе при хайларском трактире все мужики знают. А деньги за свидания, если я не забыл, твоя раскосая супруга собирает. Ты не припомнишь, вы с ней вместе или она сама таксу установила? Ей-богу, дороговато берет, особенно за тамошних туземок. А Насте не грози, я ведь не всегда под балдой бываю, иной раз, если при трезвом уме, и к ответу тебя призвать могу.
– Да ты шо, мозгляк, угрожаешь мне, али как тебя понимать?
– Помолчи хучь трошки, Сиплый, – не выдержал Савелий.
– Господа, господа, к чему ссоры, – подошел к ним ротмистр Бреус. – Сиплый ничего обидного сказать не хотел, верно, Ефим? И прапорщик, насколько я понял, никому не угрожал, это досадное недоразумение.
Ну, улыбнитесь друг другу, и снова мир! Не мешайте прекрасному зрелищу.
– Ты, ваше благородие, как судья из той сказки: прав медведь, что корову съел; права корова, что в лес зашла. Его спрашивают: «Так разве ж так судят?» А он в ответ: «И вы правы!» Видал, как бывает, язви тебя в почки? Гляжу я на тебя, ваше благородие, и думаю, ты как масло на воде, все хочешь сгладить, а отчего так?
– О людях беспокоюсь, дед Гришаня.
– Не-е, это ты о себе думаешь, ежели среди вас какая склока поднимется, она сразу и по тебе ударит, а ты осторожный, но, как я понимаю, куда опаснее, чем этот пустобрех Сиплый, а? С тобой по доброй воле лучше не связываться.
– Вам виднее, дедуля, вам виднее. Для меня главное – душевное равновесие, так сказать, внутренний комфорт.
– А ты глупой, – повернулся дед Гришаня к Ефиму Брюхатову, – напрасно девку обижаешь. На Дону и здесь, в Забайкалье, испокон веков все станичные детишки случки наблюдали, и у собак и у лошадей. И хуже от этого не становились, потому что это закон природы. Да и подумай, как лучше узнать об этом греховодном деле, от которого дети рождаются? Можно собрать мальцов, и ты перед ними выступишь, расскажешь, для чего и как это делается. Но ты ведь так расскажешь, милок, что все испохабишь и салом вымажешь, после этого кто из мальцов не стойкий, как подрастет, к тебе в бордель ударится. А можно тебя в сторонку убрать, чтобы чуток чище было, а шпингалетов не гонять, если увидели что, так и пускай у природы учатся, язви тебя в почки.
– Верно вы, Гришаня, подметили. За границей такое зрелище считается непристойным, низкопробным, разве только среди лошадников или собачников, но там специалисты, – поддержал деда ротмистр Бреус. – Зато все сексуальные вопросы там уж представят и так и этак, уж до чего только не дошли. – Ротмистр засмеялся тихим сладко-раскатным смешком, припомнив, видно, до чего там дошли. – А в России признаков надвигающейся сексуальной революции что-то незаметно. И в этом, не могу не отметить, – цельность и чистота нашей прародины, верно, есаул?
Дигаев вяло отмахнулся и, не желая вмешиваться в разговоры, отошел к Чуху.
– Савелий, займись жеребцом, смотри, не запали его. Накорми, напои, почисть, утомился мужик.
– Да чего же я сам не знаю, ваше благородие? Все будет в порядке, не извольте беспокоиться. Мне Буян как свой, уж о нем я позабочусь, – и, прихватив коня за недоуздок, Савелий Чух повел его во двор.
А дед Гришаня, к которому присоединился сотник Земсков, потрусил за расшалившейся кобылкой, которая по сравнению с приуставшим племенным жеребцом вроде бы еще была полна сил, любви и озорства и не давалась в руки хозяину.
Собрались все вместе уже за поздним завтраком. Громко шваркали ложками, кто помягче – деревянными, пожелтевшими от времени, кто звонко – оловянными, груболитыми, темно-серыми.
– Ты чего это, девка, такая хмурая, – склонилась над плечом Настасьи бабка Прасковья, – али обидел кто? Или нездорова?
– У меня все хорошо, бабушка, это вам показалось, – тихо ответила женщина.
– Она, Прасковья, пирожка, наверное, хочет.
– Нет у нас сегодня пирожков, что-то я и не подумала. Каких хотела-то, девонька?
– Гороховичков. Не хмурься, девка. Хороши пирожки гороховички, да и я их не едал, а от дедушки слыхал, а дедушка видал, как мужичок на рынке едал. Охти-хти гороховики: солоны, велики, а с руки нейдут. – Дед Гришаня разошелся, приподнялся с лавки, показывая и тех, кто в его воображении ел, и какими огромными были пирожки.
– Ах ты, шут гороховый, Гришаня. Девку потешить решил, а я и вправду поверила. И на старости лет не уймешься, все бы тебе кого-нибудь разыграть.
– Да нам с тобой, старуха, униматься поздно, не те года.
– Какая я тебе старуха? Прасковьей меня кличут. Прасковьей, ишь придумал чего. А ты, Настюшка, бросай-ко свою гоп-компанию. Да зачем они нужны тебе, эти мужики? Все старые, лысые, потертые, вроде мой-то даже и покрепче. И Володька твой не находка, верно, лет на пятнадцать постарше тебя, не меньше. Помню, два десятка годов назад он ни кола ни двора не имел, так, думаю, и сейчас не имеет. Верно говорю, девонька?
– А почто ему капитальные хоромы, – расходился дед Гришаня, – три кола вбито, бороной накрыто, и то дом, хотелем прозывается, угадал я, Володька?
– Угадал, дедуля, угадал. Будут деньги, и хоромы найдутся.
– Оставайся, Настенька, у нас, – уговаривала Прасковья так, будто в избе, кроме них, никого больше не было, – чего тебе по тайге с этими охальниками шататься? Они ведь, по глазам вижу, и обидеть могут почем зря. А у нас ты мне заместо доченьки будешь. Мне в старости радость и подмога, и старик наконец, глядишь, остепенится.
– Да ты у меня сама, Прасковья, шальная с сопля-чьих лет. У нас в селе думали, что замуж выйдет – остепенится, а она и потом вприсядку за свекровью, за моей матерью, значит, ходила. На виду у всей деревни.
– Ну и что с того, что вприсядку по деревне ходила? А ты бы хотел меня в монашеском платке видеть? Вот, Настюшка, наша бабья доля, никак мы своим казакам угодить не можем. А они нас все завтревами кормят. Дескать, наряды будут завтра, своя изба – завтра, гроши – завтра, только расходы сегодня. И до старости доживешь, так он последнее возьмет и куда-нибудь отдаст, в какой-нибудь фонд. Полгода назад собрал все, что скопили на черный день, и куда, думаете, люди добрые, дел? В фонд обороны для победы над германцем сдал. – Старуха говорила вроде бы с осуждением, но всем было понятно, что она очень довольна Гришаней и даже гордится им.
– Места получше деньгам не нашел, что ли? – удивился Ефим Брюхатов.
– Что же это ты, станичник, так щедро Советы сбережениями одариваешь? – недовольно поинтересовался Дигаев. – Может быть, ты, Гришаня, уже и в их большевистскую партию вступил, признавайся!
– Не, если бы даже попросился, не взяли бы, – улыбнулся дед, накручивая клочок своей бороды на палец, – у них там все сознательные, грамотные, а я в гражданскую с вами якшался, а всей грамотешки – два класса церковноприходской школы, какой я, к бесу, большевик. Загашник свой мы с Прасковьей не Советам отдали, как ты говоришь, а на славную победу всего народа в борьбе с иноземным захватчиком.
– Ишь как излагать научился, как по писаному, прямо-таки мозгодуй – агитатор!
– А по-моему, он правильно поступил, – послышался голос сотника Земскова, – я, господа, думаю, что мы с вами после окончания кампании тоже бы должны выделить какую-то сумму для победы.
– Вы, сотник, хоть понимаете, о чем говорите? Они нас разбили, родины лишили, а мы им сумму?
– Да не им, не им, правильно ведь вам дед Гришаня сказал, а своему народу, который кровью истекает. И почему, есаул, вы сделали такое удивленное лицо, как будто впервые услышали о добровольных пожертвованиях для разгрома германцев? Вы ведь читали в Хайларе наши эмигрантские газеты, помните, что во многих странах истинно русские люди вносят денежные вклады в это святое дело! Чтобы для вас не было новостью, предупреждаю, что и я последую этому примеру после того, как получу свой пай. Отправлю, к примеру, почтой в адрес Государственного банка России.
– Ошибаетесь, господин сотник, никуда и ничего вы не направите. Наш поход согласован с руководителями Главного бюро русских эмигрантов в Маньчжоу-Го, которые ждут нас в Хайларе, деньги вручим им, а уж они выделят нам то, что сочтут нужным.
– Это что-то новое, ваше благородие, не на таких условиях мы собирались в поход.
– А ведь и верно, есаул, что-то вы сегодня хитрите, какие такие руководители? – лениво поинтересовался прапорщик Магалиф. – Коли деньги им, так пускай они и рискуют, роются под Якутском на глазах у энкэвэдэ.
Есаул Дигаев понял, что ляпнул лишнее, и попытался неловко, но категорически выкрутиться:
– Драгоценности найдем, а там решим, как с ними поступить, может быть, действительно большую часть разделим, но я никому не позволю ни копейки отдать Советам! Кто попробует сделать это, станет моим заклятым врагом! Даю слово чести!
– А я даю слово чести, что буду распоряжаться со своей долей так, как сочту нужным, – не уступал сотник Земсков. – И никому не позволю вмешиваться в свои дела.
– Господа, ну что это за отдых? – взмолился ротмистр Бреус. – Эти вечные споры, всеобщее недоверие и недоброжелательство, мне это начинает надоедать. Зачем нам заранее делить шкуру неубитого медведя? Давайте тихо и мирно делать свое дело. А если нам повезет, думаю, что каждый достаточно зрел и мудр для того, чтобы правильно распорядиться своим капиталом. Мне совершенно не по душе замыслы сотника, но в конечном итоге он сам волен поступать, как ему заблагорассудится. Если сотник не собирается предавать нас, то, по-моему, пускай он хоть сам идет воевать с немцами, меня это не касается.
– Земсков, господин Бреус, никогда и никого не предавал! – гордо ответил сотник.
– Вот и отлично, так о чем же спор, господа! Предлагаю выпить по мировой чашке чаю и готовиться к завтрашнему походу.
– А я пойду вздремну, – протяжно зевнул прапорщик Магалиф. – Гришаня, сколько на твоих серебряных? Как они у тебя, все тикают? Господа, я когда-то нашему другу Гришине подарил чудесный брегет. Вы можете не поверить, но каждый час он играет мелодию «Боже царя храни», а каждые полчаса мазурку Шопена. Гришаня, не жмоться, покажи брегет, если ты и его не подарил своим комиссарам.
– Подарить не подарил, но и сохранить, сынок, твой подарок не сумел. Лет пятнадцать назад в Якутске потерял, а может, и спер какой фармазон, там их хватает.
– Эх ты, Гришаня, такую штуковину не сберег. Я как сейчас помню надпись на задней крышке: «Прапорщику Магалифу от атамана Семенова за верную службу». Это, господа, атаман мне вручил после первых своих переговоров с японцами, на которых я был при его особе переводчиком.
– Да, Володька, светлая у тебя голова была, не хуже того брегета с музыкой.
– Почему же была, Гришаня? Она и есть, – похлопал Магалиф себя по худощавому остроскулому лицу. Жидкие истончившиеся русые волосы венчиком окаймляли огромную плешь, которую неловко маскировала длинная прядь, уложенная поперек головы.
– Я ведь, Володька, тебя и другим помню, красивым, бравым парнем, таким, каким ты в наш полк пришел. И куда все это подевалось! Гляжу теперь на тебя, в чем и душа держится, поди-ка, только на своем непомерном честолюбии и жив.
– Нет, Гришаня, уже и честолюбия не осталось, так, невесть что держит меня на этом свете. Раньше вот Настя удерживала, а теперь и она отвернулась.
Настя, ничего не ответив, демонстративно поднялась из-за стола и вышла.
– Значит, обидел ты ее здорово, сынок, если такая девка от тебя отвернулась. Оставался бы ты, Володька, действительно у нас, окрепнешь на вольном воздухе, подхарчишься, о своем гашишном марафете забудешь. С Настей помиришься, подлечу я тебя травками, как вашего Буяна, и дождемся мы с Прасковьей от вас внучонка. Оставайся, парень, в этом-то и есть твой последний шанс.
– Нет, Гришаня, там, где я сейчас живу, деньги правят бал. Деньжата, а еще лучше деньжищи. Заведу себе частную курильню, и, пока буду в кайфе, вы выясняйте свои отношения сами – и белые, и красные, и черные. А я уже выдохся. Нужно было мне с тобой в двадцатых годах оставаться, когда ты мне предлагал, а сейчас поздно.
– И точно, дед, вредное ты существо, все подбиваешь моих казаков от дела отойти. Смотри, кончится мое терпение, не погляжу, что у тебя прошлое бело, поучу разуму.
– Поздно, милок, меня чему-то учить.
– Ну, тогда давай-ка мы с тобой посидим над картой, помаракуем, ты мне путь-дорожку до Якутска подскажешь.
– Что ж не подсказать, это можно.
Дигаев расстелил на столе карту и склонился над ней, изучая рельеф местности.
Женщины, о чем-то тихо переговариваясь, мыли в большом тазу с горячей водой посуду, ротмистр Бреус, усевшись поудобнее у окна, листал потрепанный, державшийся на последних нитках томик Маяковского, найденный им здесь же, между лампадками у иконы; остальные разбрелись. Гришаня быстро сориентировался по карте, но говорил потом, почти не глядя в нее.
– До устья нашей речушки выйдешь, твое благородие, а там сразу в наледь уткнетесь. Не пугайся, как помнишь, это дело у нас в Сибири нередкое. Лед там толстенный выпучило, по нему и бронепоезд можно пустить, прошел бы без боязни. Тарынг минуете – это так наледь якуты кличут – и держитесь правой стороны безбоязненно. Километров через пяток с гаком встретится тебе, твое благородие, тёбюлех, протока, значит. Вот в нее ехать не моги, опасное дело. И островом напрямик путь сократить не удастся, там такой колодник, что и лошадей поизувечите, и сами не скоро выберетесь. Крупные деревья уже осели на землю, сучья потеряли и превратились в колоды, там только лешему и ходить. Пойдешь основным руслом по левой стороне. А как на деревьях, что нависают над рекой, увидишь коржаву, ну, большой иней, значит, кухту на деревьях, так сразу в сторонку бери, потому что там вас опарина подстерегает. Местечко такое на реке есть, оно не замерзло, так как внизу глубокая яма и оттуда ключи с напором бьют, но его чуток ледком затянуло, а после давешней вьюги, глядишь, и снежком сверху занесло, лучшей западни на нашей реке нет, берегитесь ее, твое благородие.
Дед Гришаня, неловко тыча задеревеневшим от тяжелой работы указательным пальцем в карту, еще долго показывал Дигаеву удобные для похода участки тайги, диктовал приметы, по которым можно было уточнять дорогу, и рассказывал о неожиданностях, которые подстерегали незнакомого с местными условиями путника в тайге.
– Карта у тебя, твое благородие, хорошая, вроде бы не врет, но все поправки мои заруби на носу, потому как карта – это теория, а без практики даже тебе, хоть ты в нашей тайге и пошастал немало, – трудновато придется.
Откуда-то из клети послышался разгневанный голос Прасковьи, и дед замолк, прислушиваясь.
– Кого-то из ваших костерит старуха, – довольно сказал он Дигаеву. – Что-то, видать, нашкодили.
Дверь в избу растворилась, появился Ефим Брюхатов, за которым шла Прасковья с большой стеклянной банкой в руках.
– Ну, что же это, мужики, такое? Думала, что раз вы с моим стариком служили, то не будете в доме по сусекам рыться. А тут не успела оглянуться, как этот мордастый банку с медвежьим салом уволок. Вот ворюга, прости меня господи. Да ты бы попросил меня, отдала бы тебе сало и, может быть, еще чего, так нет – сам полез шукать.
– Ну что ты, Сиплый, – недовольно спросил Дигаев, – уж и упереть с толком, без шума не смог? Да на что позарился, нашел что взять. Гришаня нас и так пообещал припасом на дорогу снабдить. Вот не дал бы добром, тогда бы ты и собирал трофеи. Все тебе неймется.
– Да ничего я брать не собирался, вот тебе бог, – перекрестился Сиплый. – Смотрю, банка какая-то стоит, дай, думаю, погляжу, что в ней такое. А старуха расшумелась.
– Ай-яй-яй, – соболезнующе покачал головой дед Гришаня, – злые люди доброго человека в чужой клети поймали, это что же делается на белом свете?! – И, повернувшись к Ефиму, уже суровым тоном спросил: – Кто тебя, урода, зародил на свет! Ты знаешь, что в тайге с ворами делают? Не слыхал? Я тебя, падлу, сейчас заставлю все это сало сожрать, тогда долго помнить будешь.
– Может быть, он и правда просто посмотреть хотел? – вступился ротмистр Бреус.
– Вернетесь вы к себе домой, ваше благородие, а у вас по горнице такой смотрельщик узлы собирает, что скажете, как его назовете? То-то же. Все, милок, иди, но на этот раз я обязательно тебя накажу, ты уж не держи на меня за это зла.
В тот день Ефим Брюхатов, опасливо поглядывая на деда Гришаню, ни в обед, ни в ужин не притронулся ни к чему съестному, только чайку попил, да похрустел сухариком, достав его из своего сидора. А на ночь завалился спать не с краю, как всегда, а на кошме между есаулом Дигаевым и ротмистром Бреусом.
– Что, Сиплый, – посочувствовал ротмистр Бреус, – опасаешься старого колдуна? Ну и правильно, такой чего угодно может подсыпать в еду, и надо же было тебе его сердить.
Дед в это время на крыльце давал последние напутствия Савелию Чуху:
– Ты, как только до Якутска доберешься, так и иди сразу в областной Совет, а еще лучше так сразу в НКВД, просись на прием к товарищу Квасову: дельце, стал быть, есть; он в свое время мною занимался, толковый мужик, с пониманием. Привет ему от меня передашь, дескать, дед Гришаня велел передать, что скоро весточку подаст. Только ты с ним, милок, не темни, рассказывай все, как попу на исповеди; хотя я, прости господи мои прегрешения, – перекрестился старик, – дважды был на исповеди, а правды батюшке так и не сказывал. А для чего сказывать? Господь и так обо мне и старухе все знает, а попу скажи, тот попадье ляпнет, от нее все село узнает. Понял все?
– Понял, Гришаня…
В это время дверь скрипнула, на крыльцо, почесываясь, в просторной рубашке и в заправленных в белые носки шароварах вышел есаул, и Савелий Чух без какого-либо перехода затарахтел:
– Вот и сказывает он мне, ночь-то темна, лошадь-то черна: еду, еду, да пощупаю: тут ли она…
– Что полуночничаете? – перебил его рассказ Дигаев. – Секреты у тебя, Савелий, какие-то появились, с чего бы это? Уж не у деда ли надумал остаться?
– Какие секреты, ваше благородие, мы тут знакомых общих вспомнили, уж насколько страна огромная, но пересекаются иногда стежки.
– Ну-ну, недолго здесь треплись, засветло в дорогу выступаем. – И он, помочившись прямо с крыльца, чем вызвал явное неудовольствие Гришами, вернулся в избу.
– Это о чем ты только что рассказывал, милок, всурьез или шутейно? – поинтересовался дед. – Я что-то не понял.
– Да я это для маскировки, чтобы есаул чего не подумал, у него нюх острый, не дай бог что пронюхает, добра тогда от него не жди.
– Чую я, сынок, что тебе от него и так добра не будет. Он только на крыльцо вышел, а меня уже чем-то холодным обдало, злой он мужик, ненавистный, опасайся его.
– Ладно, дедуля, уже немного осталось, потерплю до Якутска.
– Ты вот что, сынок, до Лосиного зимовья с ним дойдешь, послушаешь, не изменил ли он планы, да цидульку мне маленькую напиши, как дальше двигаться будете, есть ли какие перемены. Положишь ее на оконный наличник в горнице, он там высокий, не видать чужому будет.
– Исполню все, дед, как велишь…
Глава III
КОВАРСТВО
Лихо не лежит тихо:
либо катится, либо валится,
либо по плечам рассыпается.
Утром распрощались с дедом Гришаней и с его Прасковьей. Отъехав километра три, есаул вдруг припомнил, что оставил в лесной избушке узелок с махоркой.
– Нельзя возвращаться, есаул, – недовольно покачал головой ротмистр Бреус, – примета такая есть – к несчастью, так чего же судьбу испытывать, скажите на милость? Потерпите без курева до Якутска.
– Это вам, ротмистр, терпеть легко, вы ведь некурящий. Ведите отряд дальше, а нам с Ефимом лишний пяток километров не в тягость, вернемся, благо здесь пока рукой подать, мы скоро догоним вас.
Развернув коней, они рысью отправились обратно по утоптанной тропе и вскоре исчезли за щетиной голых зимних вершин деревьев.
– Угораздило вас, вашбродь, табак забыть, теперь скачи лишние километры.
– А я, Сиплый, ничего не забывал, все при мне.
– Чего же мы возвраща-а-а… – начал догадываться Брюхатов.
– Я думал, Сиплый, что ты сообразительный. Я так сразу заметил, что Гришаня тебе не понравился, а коли так, дай, думаю, помогу своему соратнику счетец деду предъявить. Мы как приедем, ты у дверей стань и держи старых хрычей под стволом. Но стреляй только в самом крайнем случае; если наши пронюхают – быть в отряде беде, а нам свару затевать никак нельзя. Пока ты с ними тихие беседы будешь вести, я под курень соломки подсыплю, бутыль с керосином разолью, нехай старые грешники погреются.
– Умная у вас, вашбродь, голова. Я и то подумал, оставляем их живыми, а вдруг они кому о нас расскажут, мы ведь при них не стеснялись, все свои дела наизнанку вывернули.
– Вот потому мы с тобой, Сиплый, и возвращаемся. Только предупреждаю, не вздумай что-нибудь из барахла хватать. Нам оно в походе ни к чему. Лишняя тяжесть да улики, будь они неладны.
Старики были уже в избе, а собаки встретили путников, весело повиливая хвостами, как старых знакомых, недаром же Дигаев два дня не жалел на псов ни сухарей, ни сахару.
Ефим Брюхатов, решительно перекрестившись и передернув затвор, вошел в избу, а Дигаев, забежав в сарай, поднялся на сеновал и столкнул оттуда сухого, по-летнему пахучего сена. Он бодро бегал вокруг избы, рассыпая его, потом схватил в углу кучу бересты и мелко наколотых полешек для растопки, с которыми провозился вчера часа два, и всему нашел место. Достал из клети десятилитровую бутыль с керосинчиком, припасенным стариками для бытовых нужд, и, щедро поливая, не жалея эту редкую и дорогую в тайге жидкость, пробежался вокруг дома. Осмотрел окна: крепко сколоченные рамы с толстенными створками, узенькими проемами для стекол, в которые и собаке нелегко было бы выбраться, а не то что человеку. Потом он на цыпочках вошел в сенцы и, остановившись у внутренней двери, прислонил к ней ухо, прислушиваясь: в избе тихо разговаривали.
– Хреново ты помрешь, Сиплый, язви тебя в почки, – слышался скрипучий голос Гришани, – в корчах, боль будет такая, что и нормальному человеку не вытерпеть, а тебе и подавно. Криком будешь кричать, а никто не подойдет, не успокоит, куска хлеба не даст. Потому что болезнь твоя будет страшнее той, от которой тебя китайцы вылечили. От той ты только осип да едва нос не потерял, а в этой твой конец, запомни. По телу язвы пойдут страшные…
– Замолчи, старый хрыч, а то и тебя, и твою старуху сейчас пристрелю, сам помрешь без покаяния.
– А чего же мне молчать, если я сейчас на тебя колдовство напускаю? Вот не успеешь ты от моего куреня и на версту отъехать, как тебя дрисня прихватит в тридцать три струи, не считая брызг. И посля из тебя будет течь неделю да еще два дня. И тогда вспомни: это я тебе первое предупреждение послал, поганка вонючая. А как язвы по телу пойдут, знай – снова моя работа, милок. Ну а теперь гэть отсюда, не чуешь, что ли, тебя за дверью атаман поджидает.
Услышав такое, Дигаев вздрогнул, как в детстве, когда взрослые ловили его за непотребным делом. «И точно ведь колдун», – подумал. Не входя в комнату, трижды постучал в косяк и, когда Сиплый выскочил, отдуваясь и смахивая рукавом пот, закрыл дверь на деревянный запор, которым хозяева никогда не пользовались, потом подпер эту и наружную дверь здоровенными кольями и тихонечко, как будто все еще боялся, что дед услышит его и здесь, велел Сиплому:
– А теперь бегом вокруг хаты, поджигай солому и бересту, да следи, чтобы не погасло. Ну, господи благослови. – И сам, ударяя большим пальцем по кремню массивной зажигалки, пошел с другой стороны. Он терпеливо ждал, когда запылает береста, заботливо подкладывая ее под кучки мелких смолистых ошметков полена, засовывая в пазы с паклей. Сыпал горящую солому на дощатую завалинку, политую керосином.
Убедившись, что в избе по-прежнему тихо, а огонь разгорается сам по себе и уже не погаснет, Дигаев подозвал Ефима Брюхатого:
– На конь, станичник! Давай теперь бог ноги. Не вздумай нашим орлам проболтаться, зачем мы здесь задерживались, пускай на этот раз чистенькими останутся. – И громко свистнул, от чего Буян вздрогнул и перешел на рысь.
Проскакали полдороги до того места, на котором оставили попутчиков, и вдруг Ефим Брюхатов негромко вскрикнул. Есаул Дигаев придержал жеребца и, оглянувшись, увидел, как бледный, с крупными каплями пота на лбу Сиплый, зажав обеими руками живот, вдруг перевалился в седле на бок и, оказавшись на снегу, торопливо стал расстегивать полушубок, добираясь до ремня брюк.
– Дедова, дедова работа, – дрожащими от страха губами произнес он минут через пять, – ведун проклятый. Ну, вашбродь, удружил ты мне по-товарищески.
– Не трепли лишнего, я тут при чем? – зло огрызнулся Дигаев. – Это ты с ним все чего-то поделить не мог.
– Ага, – жаловался Ефим Брюхатов, – у самого кишка тонка оказалась, чтобы постоять возле деда с винтарем, так меня послал?
– Я у него по клетям за медвежьим салом не ползал, сам напросился, и зачем оно тебе нужно было, ненасытная утроба?
– Что ты сказал, вашбродь?
– Туг на ухо стал с поносу?
Но Ефим Брюхатов уже ничего не слышал, он снова сидел возле своей лошади.
– Да ты что делаешь, Сиплый? – расхохотался Дигаев. – Так ведь скоро ни к тебе, ни к твоему жеребцу будет не подойти из-за вонищи.
Ничего не ответив, Ефим Брюхатов забрался в седло и медленно поехал следом за есаулом, уже не обращая внимания на его слова и прислушиваясь только к тому, что происходило у него внутри.
Пока догнали отряд, Ефим Брюхатов еще раза три присаживался под придорожные кусты, привычный розоватый оттенок на его щеки в тот день больше не вернулся, а сам он был как в забытьи и только все шептал что-то, еле шевеля губами, – похоже, что молитву припоминал.
– Ну как, нашли табачок? – спросил Дигаева ротмистр Бреус.
– А как же, – похлопал тот по вещевому мешку, – все на месте.
– Старик, ваше благородие, ничего не велел передать, – подъехал ближе Савелий Чух, – как он там?
– Ты так спрашиваешь, Савелий, как будто года два Гришаню не видел, что с ним за час-другой сделается? Здоров, как твой жеребец.
– А что это от вас, есаул, керосином вроде пахнет? – повел носом сотник Земсков.
– У Ефима Брюхатова живот схватило, вот ему дед и поднес шкалик керосинчику с настоем сибирских трав.
– Ты гляди, а я и не знал, что это горючее брюхо лечит, – удивился Савелий Чух.
– Лечит это зелье, казак, все лечит, – облегченно вздохнул Дигаев, поняв, что вопросов больше не будет и само объяснение, считай, позади.
Тропу прокладывали прямо по льду, кое-где перекрытому сугробами или припорошенному снегом, а порою и гладкому, до синевы выметенному ветром, но и такие места были не очень страшны, так как лошади были подкованы по-зимнему. Русло реки петляло большими меандрами, как кишкой. Но идти напрямик, выпрямляя путь, Дигаев не велел:
– Успеем спрямить, станичники, этот участок дед Гришаня велел идти рекой, так сподручнее.
Заметив впереди бёлёгёс – остров на реке, который огибала протока, – Дигаев сверился с картой и велел отряду идти с одной стороны, вдоль колодника.
– А вы, сотник, пройдитесь рысью по этой протоке, где-то там тропа может быть, о которой дед говорил, да вот отметить мы с ним то место позабыли. То ли здесь, – размышлял вслух Дигаев, – то ли у следующего острова. Не ровен час проедем. Поезжайте, сотник, не теряйте времени, мы не торопясь тронемся. Да держитесь ближе к правому берегу, чтобы дорожку не прозевать. Дед сказал, что там кедр стоит, а на нем большая затесь. Скорее!
– А ты, Чух, чего застыл? – набросился он на казака, прислушивавшегося к разговору. – Лучше бы приятелю помог, глянь, опять его схватило, немощь одолевает. Скажи на милость, Сиплый, опять приспичило? Ну чем же ты обожраться умудрился?
Ефим Брюхатов отмахнулся от него, как от назойливой мухи, и с помощью Савелия полез с коня.
– Вы знаете, ротмистр, Сиплый утверждает, что это дед Гришаня на него порчу напустил, – доверительно пояснил есаул Бреусу. – А мне кажется, что никакой порчи нет, никакого колдовства быть не может, просто у Сиплого оказались какие-то уж слишком слабые нервишки. Мнительным он стал до ужаса, дед пригрозил, а этот и нюни распустил.
– Кто знает, может быть, мнительность тому виной, есаул, а может быть, и действительно Гришане известно что-то такое, чего нам не понять. Я вот в заговоры никогда не верил, пока сам не испытал однажды. Было это, помню, в июле двадцать первого года под Владивостоком, есть там такое место – Седанка. Я, как вы понимаете, у атамана Семенова служил. Вышли мы с отрядом на Седанку, а там вдруг нас перехватывают каппелевцы. Дескать, территория наша, нечего здесь шмыгать. Это нам, семеновцам, есаул, они такие слова говорят. Изготовились к бою. Тут япошки неведомо откуда появились с уговорами, нельзя, дескать, господа, с помощью оружия отношения выяснять, вы ведь все под одним белым флагом воюете. Но нам уже не до них. Скажу вам, что бой тот мы, к сожалению, проиграли. Почему? От японцев помощи не дождались, они только ракеты осветительные в воздух бросали да залпами вверх стреляли для устрашения тех и других; а каппелевцев собралось столько, сколько ни в одном бою с красными не было, потому мы бой и продули. Впрочем, история эта длинная, поучительная, я как-нибудь ее вам подробнее расскажу, а сейчас только один факт. Задели меня тогда по предплечью шашкой. Кровищи вытекло столько, что мне аж дурно стало. Кистью руки пошевелить не могу, ну, думаю, не хватало еще гангрену подхватить, тогда вообще пропаду. Приятель меня на коня и в сопки, к озеру, было там небольшое такое озерко. Приводит в избу к старушонке. Не ахти какая на вид, но ведь с ней не детей крестить. Помоги, говорю, бабушка, озолочу. Мне, отвечает, твоей позолоты не нужно. Раздевайся догола. Разделся, здоровой рукой срам прикрываю. Она меня травками, настоями, потом пошептала что-то нечленораздельное, позыркала на меня глазами так, что у меня волосы встали дыбом. А там и заснул я. Утром проснулся – рука тряпкой перевязана, боли не чувствую, только зуд противный, знаете, такой бывает, когда рана уже зарастает. А через три дня и повязка уже не понадобилась, вот только рубец остался, на постое покажу. Так что вполне может и дед Гришаня эту науку знать, взгляд его помните? Тяжелый такой, пронизывающий…