Текст книги "Живой смерти не ищет (Роман)"
Автор книги: Олег Финько
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Олег Финько
ЖИВОЙ СМЕРТИ НЕ ИЩЕТ
Роман
От жизни той, что бушевала здесь,
От крови той, что здесь рекой лилась,
Что уцелело, что дошло до нас?
Ф. Тютчев
Глава I
ВЫИГРЫШ
«Приводятся в боевую готовность зарубежные белогвардейские отряды, усиливается разведывательная работа японцев. Против участка Забайкальского пограничного округа на хайларском и солуньском направлениях сосредоточена шестая японская армия…
В течение всего года по всей Маньчжурии проводились краткосрочные сборы белоэмигрантов и казаков с целью подготовки кадров Захинганского казачьего корпуса…»
Из доклада командования войск Забайкальского пограничного округа о подготовке Японии к войне против СССР на территории Маньчжурии. Шестнадцатого января тысяча девятьсот сорок третьего года.
«…Наиболее активно стали проявлять свою деятельность русские белогвардейцы.
Белогвардейцы Тарбагатайского округа… приступили к созданию повстанческо-бандитских формирований, сколачивают кадры для совершения вооруженных набегов на нашу территорию…»
Из доклада командования войск пограничного округа об обстановке на границе.
Проводника – мужика, прихваченного в таежной деревушке возле кривуна, речной излучины реки Нюкжи, – зарубил сам есаул Дигаев. Зарубил тогда, когда, по мнению остальных, вроде бы и нужды в этом уже не было.
– Чисто побесились люди, ить загубили живую душу не за понюх табака, – пробормотал Савелий Чух, сморщившись. – Не уважаю.
И он, и остальные члены поисковой группы, как они величали свою банду, за двадцать лет, проведенных в эмиграции, отвыкли от большой крови.
Ефим Брюхатов, тяжело спрыгнув в снег с коня, нагнулся над убитым, расстегивая деревянные, самодельные пуговицы на его полушубке:
– Чего это ты, ваше благородие, – недовольно поглядел он на есаула, – нельзя было по-человечески сделать? Допрежь велел бы ему раздеться, а там хучь руби, хучь коли, мне дела нет, ты перед богом в ответе. А теперь гля-кось, весь полушубок в кровище, неопрятность, не дюже удобно.
Неловко стащив с убитого полушубок, Брюхатов, размашисто перекрестившись, гнусаво, под дьячка, зачастил, закатывая глаза кверху:
– Упокой, господи, душу усопшего раба твоего Ивана и прости ему вся согрешения вольная и невольная…
– Сусанин, понимаешь, нашелся, – не обращая внимания на недовольство подчиненных, возбужденно говорил есаул Дигаев. – Предупреждал ведь, что я тебе не лях, веди как положено, по путику. Специально завел черт-те куда, вот и валяйся здесь до Страшного суда, мне не жалко. Не жалко, по-нят-но? – Он исподлобья оглядел стоявших вокруг людей, с вызовом останавливая взгляд на каждом.
– Все понятно, дорогой Георгий, – кисло улыбнулся ротмистр Бреус, – захотелось тебе его казнить или миловать, казни, пожалуйста, бог тебе судья. Только ведь прав Брюхатов, зачем же с кровищей? Фу! Раздел бы его и пустил по сугробам, через часок-другой мужичонка сам бы дуба дал. Впрочем, не берусь тебя судить, друг любезный, ибо сказано в писании: «Не судите – и судимы не будете».
Мужик до последнего уверял, что с часу на час они выберутся на тропу, а там и до заимки рукой подать. Правда, никто ему не верил. Еще утром голец – высоченная горная цепь, лежавшая выше границы леса, – казалась им непреодолимой. Выделяясь на фоне пасмурного неба скалистыми пиками, она подавляла воображение, пугала каменными россыпями на плоских поверхностях гор, на которых в любую минуту могли поломать ноги лошади. Но потом проводник случайно или со знанием дела выпел их на гольцевую террасу, и идти стало проще. Лошади там шли легко по убою – плотному снегу, и настроение у путников заметно улучшилось. С гольца по ущелью спустились в долину и у выхода на пес наткнулись на кукольничок – молодой еловый подрост.
– Ты погляди, какая краса, Николя, – тормошил ротмистр Бреус сотника Земскова. – Да в какой Маньчжурии или Японии ты такое увидишь, милый Мика? И такую землю мы отдали этим красным оборванцам!
Ельник действительно казался сказочным. Укутанный пышными, заледеневшими сверху, искрящимися шапками снега, от которых пригибались лапы деревьев, он превратил лес в фантастическую сцену, на которой вели хоровод разряженные куклы; отсюда и это точное народное слово – кукольничок, кукольник – зимняя краса, подсмотренная людьми.
– Тебе бы, Сан Саныч, – прервал рассуждения ротмистра Бреуса есаул Дигаев, – хорошо в женской гимназии беседы проводить об эстетике. Им бы не успевали слюнявые батистовые платочки менять. Восторг! Красота! Чистота!.. Болтовня все это. Погляди, что здесь делается! Снега в этом паршивом ельнике столько, что нам такую западню и за сутки не преодолеть. И потом, если я еще не все забыл, что с Сибирью связано, так здесь же с десяток берлог, не меньше. Провалимся, потревожим хозяина, значит, прежде чем прибьем его, он нам коней до смерти перепугает, а то и задрать парочку успеет. Куда же ты, большевистская паскуда, – обратился есаул Дигаев к проводнику, – завел нас?
Мужик огляделся.
– Трошки заблудились. – Потом он махнул рукой куда-то вправо, но сказать ничего не успел.
Дигаев, прижав нижнюю губу к зубам, резко засвистел. А когда удивленный проводник оглянулся на свист, он, стронув коня с места и резко склонившись к конской гриве, с потягом ударил шашкой по худой, морщинистой шее проводника, нелепо выглядывавшей из воротника шубейки.
И такой странной, неестественной казалась эта картина – на фоне подступившего кукольника разметался на белом, поблескивающем снегу пожилой бородатый мужчина, и сугроб возле него все более и более промокал темной, дымящейся кровью…
Ельник обогнули справа и сразу попали на стегу – узкую, но заметную тропу, которая через полчаса привела в высокий лиственный лес, светлый, малоснежный, с кустарниковым подлеском.
– Если это тот самый лес – «догдо», о котором говорил проводник, значит, где-то поблизости и заимку искать надо, – с осуждением поглядел в сторону есаула сотник Земсков.
– А что, вполне такое может быть, – беззлобно согласился есаул Дигаев, – не все же нам в снегу ночевать. Поймав удивленный взгляд сотника Земскова, он продолжал: – Какая разница, сотник, правильно он нас вел или неправильно? Один черт, его отпускать нельзя было, он бы нас при случае опознал и тропинку нашу комиссарам из энкэвэдэ выдал. Я и так хвоста боюсь, а у меня еще с двадцатых годов нюх на погоню отменный. Так кого мне жалеть: мужичонку бесхозного, который что был на свете, что нет его – ничего как есть не изменится, то ли нас всех, мучеников за святое дело отчизны, у которых и остался-то последний реальный шанс отвоевать свое почетное место под солнцем?! То-то же, сотник.
Уже в сумерках вышли на небольшую полянку, на которой темнели два бревенчатых барака с дверями, подпертыми большими лесинами. Судя по всему, бараки были заброшены уже много лет назад. Кто коротал в них свои денечки – рабочие ли геологоразведочной партии, лесорубы ли, а может быть, и вольные старатели-артельщики золотишко какое-никакое в шурфах промышляли, – неведомо. Но похоже, что люди это были добросовестные, работники отменные, клали бараки на века: кряжи спелых деревьев рублены в лапу, проконопаченные пазы, крыша в несколько рядов покрыта корьем. Посередине бараков стояли железные печи с проржавевшими, но все еще целыми трубами. В одном решили поселиться сами, а во второй барак поставить коней.
– Сиплый! – позвал есаул Дигаев Ефима Брюхатова, заработавшего в Харбине эту неблагозвучную кличку из-за своего хриплого, тусклого голоса. – Давай-ка Насте в помощь, харч готовьте, а то пуп уже к позвоночнику присох. Ты, Чух, лошадьми займись.
– А то я сам не знаю, – тихонько, но все же довольно слышно проворчал казак. Он уже расседлал своего гнедого и, накрыв его короткой походной попоной, принялся за коня есаула.
Дигаев пошел взглянуть на окрестность. Прапорщик Владимир Магалиф отгораживал в углу барака куском брезента закуток для себя и своей сожительницы Анастасии Симанской, которая выполняла в банде роль артельной мамки – кашеварила, на всех стирала, штопала нехитрую амуницию.
Ротмистр Александр Александрович Бреус, как всегда, не найдя себе дела, старательно размахивал руками, что заменяло физические упражнения, и рассказывал сотнику Земскову о системе английской гимнастики, способной продлить жизнь любого мужчины не менее чем на десять лет.
Итого, семь человек, семь белобандитов, эмигрантов, вернувшихся в марте тысяча девятьсот сорок третьего года из Маньчжурии в Советскую Россию для поиска золота, припрятанного в годы гражданской войны в спешке отступления.
– Ваше благородие, – откашлявшись от дыма, выскочил из барака Ефим Брюхатов, – ну какого рожна вы здесь стоите? Мы вас уже с дровами ждем, а вы все лясы точите, – набросился он на сотника Земскова, – вы ведь по Хайлару небось помните, что Сан Саныча никому не переговорить. Быстрее все переделаем, быстрее и отдохнем, идите за-ради Христа.
Сотник Земсков конфузливо махнул рукой и, ухнув по колени в снег, с трудом побрел к высоченной сухостоине, склонившейся неподалеку над тропой:
– Сейчас, Сиплый, сейчас я ее срублю, погоди.
А ротмистр Александр Александрович Бреус, воспользовавшись оказией, уже забрасывал вопросами Ефима Брюхатова, сам же торопясь ответить на них:
– Вот как это, Сиплый, случилось, что ты, рядовой казак, смеешь так нахально говорить с офицером? Да двадцать лет назад тебя бы, сукина сына, за такое хамство на коньке этого барака вздернули! Верно говорю? Верно ведь, а?
– Дык чего же верного, ваше благородие? И в двадцатые годы по-разному бывалоча. Иной раз офицеры нам порку устраивали, чужими жизнями заместо бога распоряжались, а когда и их к стене ставили. Бывалоча они и в бою в затылочки пули получали. Да кто же супротив прежнего сравнивает?
– Как кто? Ты ведь все равно казаком как был, так и остался! А с меня и с сотника Земскова никто офицерского звания не снимал. Верно?
– Что правда, то правда, и казаки ишо есть и офицеры, да только ни армии не видать, ни земли, которой мы бы нужны были. Вот она в чем загвоздка, Сан Саныч.
– Сейчас мы с тобой, Сиплый, как в военном походе! И дисциплина прежде всего, она нас и спасет в трудный час.
– Суперечить не хочу, но, по моему разумению, это не военный поход, а экспедиция акционеров, ваше благородие Все ухи – ребята, в случае удачи пай-то у всех одинаковый будет. Все остальное: и звания, и обращения, и разные там реверансы – детские свистульки. Если направдок гутарить, то в Хайларе я с тем же сотником Земсковым потягаться могу. Там он ко мне не раз в трактир приходил, сам, без приглашения. То, гутарит, Сиплый, выручи с деньжатами, то, мол, Сиплый, вступай в дело, лесозавод построим. Время всех уравняло в званиях, а кое-кого и вперед выдвинуло. Дай нам бог сейчас богатство урвать, тогда окончательно сравняемся, да и то надолго ли? Вон прапорщик Магалиф, сохрани его царица небесная, ежели у него Настя денежки не успеет к рукам прибрать, живо на наркотики спустит или проиграет, и опять у него, кроме звания прапорщика да этой самой верной Насти, ничего не останется. А у меня денежка к денежке – вот и капитал!
– Есть в твоих словах резон, Сиплый, но больно все голо получается, бесцеремонно как-то.
– Вот вы, Сан Саныч, вроде поумнее прапорщика Магалифа и сотника Земскова, но ить и у вас руки не оттуда растут, даже вы без первоначального капитала в экономической жизни нулик из себя представляете, какие уж тут церемонии!
– Ну ты не перебарщивай, Сиплый, я фривольностей в разговорах не терплю. Говори в общем или о ком угодно, а меня не трогай.
– Я разве супротив, ваше благородие, могу не трогать, хучь что я о вас гутарил? Что вы умнее прочих, я бы с вами и вообще в компанию вступил…
– Это как понимать, как предложение?
– Как угодно понимайте, ваше благородие, а от сказанного не откажусь, даст бог. – Сиплый, отдышавшись, нырнул в дымный барак, где возле печки орудовала Настасья, а ротмистр Бреус, дав несколько дельных советов сотнику Земскову о том, как сподручнее рубить дерево, пошел ко второму бараку, в котором Савелий Чух устроил конюшню.
Лошади топтались еще перед бараком. Чух надел им поверх оголовья недоуздки и привязал за чумбур. На всех ездовых были заботливо наброшены попонки. А сам Чух разжег в печке огонь, дым от которого, заполнив комнату, выходил не через узкую нависшую трубу, а через двери. Чух пристроил на плите большой медный котел, найденный под нарами, и растапливал в нем комья снега, подтаскивая в цинковом ведре все новые и новые порции.
– Ты что здесь кочегаришь? – поинтересовался ротмистр Бреус. – Уж не баньку ли готовишь?
– Не, Сан Саныч, – шурудя головешкой в топке, ответил Чух, – лошадей попоить нужно, а о нашей баньке не пришло время думать.
– Правильно, – одобрил ротмистр, – лиши нас сейчас лошадей, и обречены мы. Не растерял ты, Савелий, казацкой заботливости, верно службу понимаешь. Эх, Савелий, мне бы сейчас сотню таких, как ты, и сам черт бы не страшен.
– По-моему, ваше благородие, так кончилось наше время, побаловались, погуляли всласть. Теперича разве вот так, как мы сейчас, нырком в Расею и дунем отсель восвояси, пока не спохватились и нам ноги не оборвали вместе с тем, из чего они растут.
– Верно, Савелий, маловато у нас теперь силенок. Я в двадцатые годы месяцами мог с коня не сходить, а нынче всего-то двадцатый денек в походе, гляжу, уже и поясницу ломит невтерпеж, и в паху покалывает, боюсь, уж не грыжа ли подстерегла.
– Дык не вы один такой, ваше благородие. Все наше войско постарело на двадцать годов. Кому в гражданскую было двадцать, тому нынче за сорок, а кому допрежь четыре десятка стукнуло, тот и вовсе старик – шестьдесят лет, это не сладость. Завязки шаровар у щиколоток без табуретки не каждый завяжет. Казаки, разъязви вашу! С таким войском не навоюешь. Нам сейчас вокруг дома мотней трясти, а не по свету мыкаться.
– Ничего не поделаешь. Вот если бы немцы побойчее шевелились да японцы в Сибирь двинулись, не остались бы и мы с тобой, Савелий, без ратных подвигов, без крестов боевых и без почестей.
– He-а, Сан Саныч, какие же это почести – с германцем в родную станицу возвращаться? По мне, так уж лучше на чужой стороне помереть, чем такой позор испытать.
– Какая тебе, Савелий, разница, с кем большевиков бить, с атаманом Семеновым или с япошками? По моему мнению, так цель оправдывает средства. Ты, кстати, из каких будешь? Какой станицы?
– Старокубанской станицы я, Сан Саныч, там родился, крестился, миловался, а помирать вот в Маньчжурию забрался.
– Ты прямо-таки поэт, Савелий, рифмуешь!
Растопив снег и слегка подогрев воду, Савелий в несколько заходов вычерпал ее ведром, попоил лошадей. Потом снова наносил снега в котел.
– За один раз не управиться, раза три придется растапливать, да то ничего, торопиться нам сегодня некуда. Боюсь, Сан Саныч, что и завтра нам отсюда не тронуться. Так у меня сегодня ноги ноют, ажник каждую косточку чувствую, а этот барометр меня досе не подводил, быть пурге сегодня, ну в крайнем случае завтра.
– Ну, господин метеоролог, если ты уж решил накаркать непогоду, так уж лучше сегодня, пока мы под крышей, не дай боженька, в тайге метель захватит, намаемся, настрадаемся, намерзнемся.
– Я, Сан Саныч, призывался осенью шестнадцатого года. Ну, думал, за два года и германца разобью, и полного георгиевского кавалера заработаю, и уж в станицу меньше, чем сотником не вернусь. Жену молодую оставил, на сносях она у меня уже была. Молодая да красивая, а здоровая какая баба была, работящая, дай бог каждому такую, только не напастись. Агафьей звали. Вернусь, думал, в чинах, настрогаем мы с милатой детишек-ребятишек в долгие зимние вечерочки, и буду жить-поживать, беды не зная. Да вот так с конца шестнадцатого года в станице и не был, это выходит – двадцать семь лет. Подумаю, представлю себе прошедшие годы, и оторопь берет. Это же целая человеческая жисть вместилась, а все искания зряшны. Прожил свой срок в мечтах и воспоминаниях.
– Что, Савелий, так ничего и не знаешь о том, как там у тебя дома дела обстоят?
– Брехать не буду, однажды слышал. Мы тогда с атаманом Семеновым уже в Приморье порядок наводили. Однажды на Светланской улице – это главная улица во Владивостоке – народишко разгоняли, глядь, в толпе физия знакомая. Кондрат Бельченко, иногородний, у нас в станице в свое время прижился, в работниках был у моего соседа. Он меня поначалу не узнал. Посля мы с ним весь вечер просидели, отвели душу в разговорах. Он, правда, в рабочих был, больше к красным примыкал, но мы с ним не о политике, а о своей станице балакали. Рассказал, что мать моя померла, земля ей пухом лебяжьим. У жены моей Агафьи сынок от меня народился, в память о бате моем Иваном назвали. Вот и все новости за двадцать семь лет. Так и вырос, видать, сынок Иван. Ноне небось с германцем воюет. Я хоть его никогда не видел, а жалость к нему большую испытываю, Сан Саныч, а вы хотите, чтобы я с Гитлером в одном ряду шел, против сынка родного, что ли? He-а, ваше благородие, супротив кровных родных не воевал и воевать не буду. Так-то.
Савелий Чух напоил лошадей. Потом засыпал в торбы овса. Своим лошадям, и ездовой и запасной, он в овес добавил резку из ржаной соломы.
– Ты где это соломы раздобыл, Савелий?
– Это когда мы проводника, которого есаул порешил, мобилизовывали, я у него на сеновале маленько позаимствовал. Ему там все равно осталось с лихвой, скотину-то его мы на провиант порезали.
– Ну и жуки вы, братец! Ефим Брюхатов у него втихомолку в сундуке пошурудил, ты на сеновале, а есаул, если мне чутье не изменяет, с его женой в сараюшке ванек с маньками понаделал. Взяли мужика со всех сторон, как в доброе старое время. Ну, ты не жмоться, моим коням тоже подсыпь соломенной резки. С ней лошади и овес лучше пережевывают, и слюны больше выделяют.
– Для вас, Сан Саныч, не жалко, могу и ржаной соломкой поделиться, вы человек мягкий, деликатного обхождения. Не то что наш есаул: чуть что не по нему, так сразу грозит, орет как оглашенный, ажник осип от злости.
Чух притащил откуда-то из угла большой клок соломы и тут же, у очага, остро отточенной шашкой нарубил ее кусками шириной в два-три пальца; высыпав резку в торбу, старательно перемешал ее с овсом и вернулся к очагу.
– Так ты у него еще чего-нибудь из кормов позычил или только соломы?
– Для всех лошадей мы у него овес выгребли, хотя там и было-то всего пудиков восемь, на зубок нашему табуну. А для своих я еще пудик бобов прихватил, это для них как деликатес, разнообразие, значит.
– Ты этим разнообразием, Савелий, и моих подкармливай, понял? Время придет, сочтемся. Однако дальше нам всех лошадей не сохранить, с кормами день ото дня все хуже и нам, людям, и им. Вот, казалось бы, какая малость – простая трава, ее летом в пойменных лугах сколько угодно, а от нее жизнь животного зависит. Не хватило этой самой травы – и подыхай лошадь, какой бы ты чистой породины ни была.
– Так, Сан Саныч, и человеки от такой мелочи зависят, что иной раз сам удивляешься. Как муравей, бывало, ползешь наверх кучи, а тебя кто-то всемогущий поддел соломинкой и вниз сбросил. Ты снова на себя крупинку – по божьим масштабам – навалил и наверх полез, а он тебя снова шутки ради сбросил, так вся жизнь и проходит, а до верха кучи все не добраться. Меня вон уже сколько раз сбрасывали неудачи. Да с каждым разом все больнее падать, все труднее наверх ползти, будь оно все неладно. Мы когда за кордон ушли, думали, быстро вернемся, ан нет, большевики власть отдавать не желают. Пришлось основательнее устраиваться. Я под Хайларом себе землицы прикупил, раскорчевал. Одному с хозяйством не справиться, дык я женился. Не по закону мы с Надеждой жили – я ведь в церковном браке с Агафьей досе состою, – но по согласию. Ох, и работали, ох, и работали мы, Сан Саныч, ни себя я не жалел, ни Надежду. Как только пупок с натуги не развязался. Она, правда, понимала, что иначе нам не выбраться из нужды, из сил выбивалась. Была она истинной казачкой: и жена, и рабочий вол, и мамка – родила она мне сына, Кириллом назвали. Выбился я все же на чужбине в крепкие хозяева, на ноги прочно стал, немало лет на это ушло, а снова внизу оказался – в мгновение ока.
Савелий Чух горько махнул рукой и, замолчав, пошел допаивать лошадей, которые уже справились со своим сухим пайком. В барак он не вернулся, и ротмистр Бреус, посидев немного возле огня, вышел на поляну. Небо над лесом было чистым, ярко светила луна, отражаясь мириадами звездочек в настовом снегу. От деревьев, на краю опушки, частоколом тянулись темные контрастные тени. Возле первого ожившего барака зычно распоряжался есаул Дигаев, глухо стучал топором сотник Земсков.
Савелий Чух отошел к лошадям и, скрутив соломенный жгут, досуха растер им своего гнедого. Этим же жгутом он с меньшей охотой поелозил по крупу запасного коня и тут же отошел к своему гнедому любимцу. Став с левой стороны, он широкими, спокойными движениями почистил щеткой голову, шею, потом взялся за переднюю левую ногу, корпус… Ротмистр Бреус молча наблюдал за казаком, пытался вслушиваться в несвязные ласковые слова, с которыми Савелий Чух обращался к коню, хотя и понимал, что ничего особенного тот сказать не может. Против волос Чух скользил щеткой без усилий, а вдоль вел ее с небольшим нажимом. Он чистил коня с явным удовольствием, не пропуская неудобных, малозаметных мест – шею под гривой или внутреннюю поверхность бедер. Вроде бы небрежным, но на самом деле очень ловким движением он очищал щетку о зубцы скребницы, оставляя в ней грязь, пыль и перхоть, а потом, выбив в снег грязь из скребницы, он снова льнул к коню, ласково оглаживая и чистя его. Оставив слева несколько штрихов – следов выбитой скребницы, он перебрался на правую сторону коня и принялся чистить ее в той же последовательности.
Он так же нежно и осторожно чистил голову коня, что кавалеристу Бреусу, знавшему толк в лошадях, не хотелось уходить. С затылка, сверху вниз, под челкой и ремнями недоуздка. Сверху вниз шшш-ших, сверху вниз ш-ш-ш-ших. Закончив чистку коня щеткой, Савелий Чух достал суконку и протер животное ею.
– Влажной суконкой надо протирать, влажной, – укорил его ротмистр Бреус.
– Так он у меня пока не в конюшне стоит, ваше благородие, на дворе хоть и маленький, да морозец, чего же мне коня портить? Правильно говорю, Сан Саныч?
Ротмистр промолчал, а Савелий Чух, и не ожидая ответа, перебрал пальцами гриву, челку, а потом и хвост, протер волосы суконкой и почистил их вдоль щеткой. Потом так же старательно и осторожно, будто возился с младенцем, он протирал коню окружность глазниц, ноздри, специальным ножом, выстроганным из липового дерева, расчищал копыта.
– Коли разбогатею, братец Чух, возьму тебя к себе на службу. Пойдешь?
– Дык какой же антирес мне тогда к вам идтить, Сан Саныч? Ежели вы разбогатеете, значит, и я тоже; за одним ведь делом в Расею вернулись, или у вас другие соображения? Хотя мне сейчас никакое золото покоя не вернет.
– Да чего же ты такой унылый, Савелий? Что у тебя случилось? Ты так и не досказал в бараке. Кстати, ты бы вот так же заботливо и моего коня почистил, а я тебя послушаю, может быть, совет дам, а?
– Почистить недолго, Сан Саныч, но допрежь мне положено конем атамана Дигаева заняться. Да не серчайте, я обоих успею. С его-то конем возни больше, он весь в хозяина: нервный, злобный. Его только я не боюсь чистить, а остальные казаки и здесь, и в Хайларе без намордника за чистку или седловку и не брались. Этот жеребец, как волк, зубами тяпнуть может. Вот так-то.
– А ты почему его не боишься?
– Я к нему спокойно отношусь, говорю тихо, как с самим его благородием. Когда и сухарик дам или соли чуток. Их благородие есаул проявляет к своему коню грубость и непонимание. Жеребец ему не доверяет, а это рано или поздно скажется, ей-богу, скажется. Конь – он памятливый, как баба молодая, ему ноне нагайкой дай, а он тебе эту обиду через год припомнит, да еще в самый неподходящий момент. Я такое в своей сотне видел. Но что я вам гутарю, вы и сами знаете.
– Смотри, Савелий, есаул узнает о том, что ты его за глаза критикуешь, быть беде.
– Нехай, я ить его уже и в лицо предупреждал. Да вы только посмотрите на его красавца! Не глядите на то, что он густыми волосами зарос, как якутская лошадь; под Хайларом, где он на свет появился, тоже ведь не Индия – холодновато, вот и зарос. Это жеребец арабских кровей – хадбан. Приглядитесь к его голове: небольшая, щучья, а ноздри, смотрите! – Савелий Чух увлекся, загорелся. – Ноздри большие, подвижные. Такого стервеца мне бы на хутор для развода. Они, конечно, позднеспелы, дык то не беда, и живут поболе других пород, и в старости борозды не портят, на кобыл выпускать можно.
Все это ротмистр Бреус знал и без Савелия. Он еще с Хайлара с завистью смотрел на жеребца атамана, но, когда он предложил тому обмен с доплатой, есаул Дигаев с усмешкой отказался:
– Полно вам шутить, Сан Саныч! Какой может быть обмен? Истинного эквивалента вы мне предложить не сможете, а идти на сделку себе в убыток – это не по мне-с. Но вы не расстраивайтесь, на те сокровища, которые мы в России выручим, вы целый табун жеребцов сможете приобрести, каких только душенька пожелает, хоть арабской, хоть английской чистокровной породы.
– Побойтесь бога, есаул, вы ведь не женщину в постель посулами завлекаете. Не думаю, чтобы деньги, прихваченные нами в Сибири, были так велики. – Ротмистр метнул испытывающий взгляд на Дигаева. – Да и то, что заработаем, предстоит поделить на семь паев, а это уже совсем крохи по нынешним понятиям, жизнь-то дорожает, вы разве этого не замечаете?
– Ну, если минимум пять миллионов в твердоконвертируемой валюте, в золотых слитках для вас, ротмистр, не деньги, тогда это уже ваши трудности. А по поводу семи паев, так и тут вы что-то напутали.
– Позвольте, нас в Россию семь человек направляется или уже меньше?
– Семь членов группы, это верно. Но с чего вы, любезный Сан Саныч, взяли, что равный с нами пай получит и бабенка прапорщика Магалифа? Настасью я нанимаю кухаркой и прачкой с твердым окладом и выплатой полевых, но не более того. И вообще, пусть Магалиф говорит спасибо за то, что я считаюсь с его прихотями и несу расход на его любовницу, я сам себе такого баловства позволить не могу.
– Но если я правильно понял, прапорщик Магалиф – единственный участник поисковой группы, точно знающий место захоронения сокровищ.
– Вот именно, Сан Саныч, поэтому я еще терплю его выкрутасы и на протяжении последних двух недель оплачиваю его наркотики. Если вы думаете, что мне это легко, то ошибаетесь, дай-то бог из Хайлара выехать до тех пор, пока кредиторы не засуетились.
– Остальные участвуют в походе на равных условиях?
– Если я отвечу на этот вопрос положительно, Сан Саныч, то, безусловно, разочарую вас, но это не входит в мои планы. Рядовых казаков Ефима Брюхатова и Савелия Чуха мы щедро наградим за верную службу, с тем и отпустим после похода. Да и то, если все окончится благополучно и они живые и здоровые вернутся с нами в Хайлар. Смотрите на них как на наемников, которые должны принять на себя тяжесть похода и проявить себя в боях. Надеюсь, что вы понимаете: говорить им об этом не следует. Итак, остается четыре офицерских пая и вклад в эмигрантскую кассу, которого не избежать. Это вас устраивает?
– Ну, дражайший Георгий Семенович, это уже что-то, на таких условиях рискнуть можно.
…Этот тайный замысел есаула Дигаева Александр Александрович Бреус и вспомнил, разговаривая с Савелием Чухом. А тот, не ведая о том, старательно осматривал лошадей, проверял состояние их ног, прощупывал сухожилия.
– Гля-кось, Сан Саныч, опять вроде с магалифским жеребцом неладно, а? Трошки хромает. – Савелий Чух стал лицом к лошади и, удерживая ее руками за ремни оголовья, ухваченные под трензельными кольцами, слегка осадил лошадь, заставив ее ровно встать на все четыре ноги. Отпустив ее, обошел, а затем склонился над копытом.
– Верно, Савелий, обезножел конь, засечка венчика, – указал пальцем ротмистр Бреус, – видно, на быстром аллюре ушиб. Мало нашего Магалифа мамочка в детстве наказывала, говорил ведь ему: береги жеребца, Вольдемар, береги его, словно первую любовь. Нет, не послушался ротмистра, а теперь жеребца нужно освобождать от работы. Даром только овес будет жрать.
– Если осторожненько, Сан Саныч, то на нем еще можно ездить.
– Это тебе, к примеру, можно или мне, но не Магалифу. Тот как неземной мальчик, не гляди, что сорока лет от роду, а все о чем-то возвышенном думает, о неземном.
– Опиуму ему небось хочется, Сан Саныч, или выпить. В Хайларе брешут, что, дескать, если наркоман, так на горилку не глядит, но в жизни это не так. Я его ни разу нормальным не видел, лихоман его вытряси. Все чем-то одурманенный. А тут уж двадцать дней как трезв. У проводника в доме самогонку разыскал, тот для компрессов держал, да и тут не повезло – Настасья бутылку разбила. Дескать, случайно, но ведь бабьему слову верить нельзя, все у них случайно. Сам прапорщик человек невредный, ежли ему объяснить, что без жеребца погано ему будет, может жалеть его, кто знает.
– Но ты, Савелий, об этом сам докладывай. Не люблю я ни врагам, ни друзьям плохие новости сообщать, они на меня потом чертом смотрят, будто я виноват в их несчастьях.
– Дык то моя служба, Сан Саныч: смотреть за лошадьми и докладывать атаману. Вот уж он ругаться будет, это точно. Небось таких матюков наслушаюсь, чирий ему на язык, что перед людьми мне стыдно будет. Ладно, брань я переживу, не кисейная барышня.
– Чего ж ты тогда не переживешь, Савелий?
– Еще одну такую собачью жизнь, Сан Саныч, я уж теперича не осилю.
– Чем, скажи, тебе жизнь не нравится, неблагодарный! Живешь, хлеб жуешь, птичек слушаешь, на небушко глядишь.
– Мне бы на него и вовек не глядеть. В Хайларе оно мне чужое, опять же здесь не в небо глядеть приходится, а таиться, как бы хозяева не застукали да не подстрелили: мы ить к ним не с подарками наведались, а с горем. И чего, ваше благородие, всем нам неймется? Аль нам жизнь дешева стала? Вот я, казалось бы, набедовался сам, ну и плакать бы мне втихомолочку над своей горемычной жизнью, нет, я на родную сторонку опять татем забрался. Маманя мне с небольшим три десятка лет тому назад говорила: «Шкодлив ты, Савелий, не по возрасту»; советовала: «Уймись по-хорошему». Не послухал матерю. Я и вправду ведь шкодлив, все не туда меня жизнь носит. Хочешь, чтобы все было путем, по-людски, из кожи вон лезешь, ан время пройдет, опять, оказывается, не то я делал. Ну как такое понять, Сан Саныч, как выправить положение, можете вы мне это объяснить как ученый человек? Вы ить гимназию оканчивали, в юнкерском училище премудростям обучались, а?