Текст книги "ЛЕСНОЙ ЗАМОК"
Автор книги: Норман Мейлер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
Но хватит уже об Алоисе-старшем! Меня интересовал Ади. Мальчик полностью опорожнился: он описатся, обкакался, и его вывернуло наизнанку. Он чуть не спятил от страха перед тем, что ушедший было отец повернет с полдороги и обойдется с ним точно так же, как с Алоисом. Я не мог не воспользоваться возможностью и привить ему кое-какие навыки. Я инсталлировал только что закончившееся избиение в мозг Ади. Я вновь и вновь заставлял его мысленно переживать всю экзекуцию; я умело подстегивал страх перед неизбежным возвращением отца; мне удалось вдохнуть в сознание Ади четкий и недвусмысленный образ: он лежит при смерти, беспощадно избитый отцом. Болят не только тело и конечности, но и сердце. Стоя на ногах, Ади чувствовал себя так, словно только что поднялся с земли, упав на которую, не сумел остановить этим страшного избиения.
Позднее, оказавшись на вершине власти, Адольф Гитлер по-прежнему будет верить в то, что отец избил чуть ли не до смерти именно его. В годы Второй мировой войны, в своей штаб-квартире в Восточной Пруссии, поблизости от Восточного фронта, он не раз и не два будет рассказывать элу историю за ужином своим секретаршам. Демонстрируя при этом редкостное красноречие.
«Разумеется, – поведает он, – я заслуживал хорошей порки. Я изрядно портил жизнь отцу. Мать, та была, скорее, довольно рассеянной. Но любила меня без памяти, моя дорогая матушка. – Он вспомнит себя таким же смельчаком, каким был на самом деле Алоис-младший; ну как же, ведь это сам Адольф не побоялся вступить в драку с отцом! – Мне кажется, именно поэтому ему и пришлось избить меня. Но я это заслужил. Я оскорбил его так чудовищно, что не собираюсь вам этого повторять. Так что по всему получается, я это заслужил. Мой отец был красивым, сильным, порядочным человеком; австриец по происхождению, но истинный немец духом. И все же не знаю, надо ли было ему избивать меня до полусмерти. Наверное, это было все-таки чересчур».
Да, он будет рассказывать истории из собственного детства, заставляя слушательниц умиляться и утирать слезы платочком. Конечно, так сложилось не сразу; краеугольный камень лжи я разместил в тех глубинах сознания, где подлинная память лежит в обнимку с ложной. Мое искусство (данное) в том и заключается, чтобы подменить истинное воспоминание мнимым, сконструировав его точно таким же точным и детализированным; это все равно что сделать новую татуировку поверх прежней.
Более того, это фиктивное воспоминание помогло мне впоследствии развить в Адольфе патологическую лживость. Ко времени вступления на политическое поприще он уже умел лгать столь искусно, что решал этим все возникающие перед ним проблемы.
Истина была волоском: ее можно было сбрить или просто-напросто выдернуть.
Настоящая работа с клиентом – процесс, смею вас заверить, длительный и неторопливый; долгие годы ушли на то, чтобы превратить этот один-единственный выверт детского сознания во всестороннюю патологическую лживость. Когда он впоследствии публично заявлял, что однажды родной отец чуть было не забил его до смерти, взрослые люди готовы были собственной головой поручиться в том, что это чистая правда. Время от времени мне приходилось предпринимать дополнительные усилия, чтобы укрепить становой хребет этой основополагающей абсолютной лжи. И оно того стоило. Потому что Маэстро часто ссылался на этот эпизод моей профессиональной деятельности самым лестным образом.
«Нет лучшего способа подчинить себе крупного политического деятеля, – говорил Он нам в назидание, – чем этот. Политик сам не должен отличать ложь от правды. Особенно же полезным для нас он становится, когда в каждом конкретном случае сам перестает понимать, лжет или нет, настолько глубоко испытываемое им недоверие к истине как таковой».
14
В фишльхамской пивной по воскресеньям не наливали, однако на окраине города стоял дом, на веранде которого было оборудовано нечто вроде буфета, и там подавали пиво.
Алоис ни разу не был еще в этом оазисе. Посещать такого рода забегаловки было ниже его достоинства как высокопоставленного чиновника империи, пусть и в отставке, но сейчас сложилась одна из весьма редких в его жизни ситуаций, когда он (и у него хватило духу признаться в этом себе) просто-напросто обязан был напиться. Болело ушибленное при падении наземь колено, после приступа ярости разыгралась отчаянная мигрень, да и на душе было тяжело, и Алоис все пил и пил – ближе к вечеру выдул уже около четырех литров пива.
Никто не пошел его проводить. Соответствующие предложения, правда, поступати, но были им отвергнуты; как-никак еще не смеркалось. Вновь исполненный чувства собственного достоинства, Алоис взошел на первый холм на задворках Фишльхама, потом едва не осилил второй, но тут, почти дойдя до вершины, прилег на траву и уснул. Проснувшись через пару часов, обнаружил, что голова его покоится в каких-то пятнадцати сантиметрах от монументальной – размером с ковбойскую шляпу – коровьей кучи.
Но волосы у него оставались чистыми. Значит, он во сне в эту кучу все-таки не свалился. Если бы Алоис верил в Судьбу, ему следовало бы возблагодарить ее, но он преспокойно обошелся без этого. И, может быть, не зря. Потому что, когда в начале одиннадцатого, изрядно посвежев после сна, поднялся на вершину последнего из холмов, то увидел, что метрах в десяти от входа в его дом неистово бушует пламя.
Ночь была безветренной, иначе наверняка сгорел бы и сам дом Гитлеров, но все три «лангстротта» превратились в кучки золы и куда-то пропали пчелы, не считая тех десятков тысяч бедняжек, которые сгорели заживо, превратившись в микроскопическую труху. В доме, пусть и не тронутом пожаром, отчетливо пахло гарью.
Клара встретила мужа. Если она и плакала, то к моменту его возвращения превратилась в столь же сухую, скрипучую золу, как и все три улья. Помимо гари в воздухе густо пахло медом – так густо, что начинало саднить в горле.
Алоис все понял. Жена никогда не простит ему того, что в эту ночь – худшую из ночей в ее жизни – он ухитрился напиться так, что от него еще издали несет пивом.
Медленно, деталь за деталью, она выложила мужу все, что произошло в его отсутствие. Алоис-младший умчался на лошади и не возвращался, пока не стемнело. Все уже легли и спали или делали вид, будто спят, но, конечно, ужасно боялись его. Он собрал вещи, сложил в мешок, приторочил его к седлу и умчался вновь.
Но всего полчаса назад, когда все в доме решили было, что они в безопасности, завыл Спартанец. И не унялся до тех пор, пока Клара, встав с кровати, не выглянула наружу. Но к этому времени пес прекратил выть и только легонько поскуливал – как щенок. Заржал Улан, и Алоис-младший помчался прочь. А минуту спустя начался пожар. Клара почти сразу же сообразила, что именно происходит. Ади, как мечущийся олень, подбегал то к горящим ульям, то к дому. «Это он поджег! Керосином! – кричал Ади. – Я знаю! Всё как раньше!» И мальчик то смеялся, то плакал, не понимая, разразилась ли катастрофа или произошло еще одно грандиозное всесожжение.
Клара с Анжелой делали что могли, то есть выливали ведра воды на ближайшую к горящим ульям стену. В отсутствие в доме мужчины о чем-нибудь большем нельзя было и помыслить.
Они даже сумели расслышать, как замирает вдали стук копыт Улана. Алоис умчался навсегда. Разве не отрезал он себе все пути к возвращению? Ей кажется, что отрезал. Перед самым отъездом он успел отравить Спартанца. К тому времени как Алоис-старший вернулся домой, пес уже издох.
Книга десятая
ЧТИТЬ И СТРАШИТЬСЯ
1
Письмо пришло в августе. После этого об Алоисе-младшем больше не слышали. Съездив в Линц, Алоис-старший узнал, что блудный сын сбыл Улана за полцены, но и этих денег вполне хватило бы, чтобы добраться до Вены и продержаться там, пока не подыщешь работу.
Теперь Алоис-старший частенько выходил под вечер на прогулку тем же маршрутом, каким воспользовался его сын, сбежав в Линц. Доходил до старого пня, ставшего отныне его любимым лесным седалищем, садился на него, слушал птичье пение.
Восседая на обрубке некогда благородного дуба, он оплакивал утраченных пчел и фантазировал на тему о том, как возвращается тем роковым воскресным вечером достаточно рано, чтобы погнаться за юным всадником в лесной чаще. Эти фантазии преследовали его все бесконечно долгое лето, на протяжении которого он грустил по всему, что считал навсегда ушедшим, и по многому другому, чему, однако же, не мог подобрать хотя бы названия.
Так прошло лето. Он нанял работника, который помог управиться с сенокосом. Он спрессовал сено в кипы и продал его в Фишльхаме. Поскольку пчел у него не осталось, можно было не опасаться роения; не затруднять себя расчетами запасов необходимой на зиму подкормки; не проверять, все ли благополучно в каждом из ульев; не прикидывать, сколько пчел умерло, а сколько родилось и не возникло ли в колонии естественной убыли населения; не тревожиться о возможном вторжении мыши; не раскидывать по ветвям сетку, предохраняющую от птиц; не взвешивать ульи; не замерять количество собранной рабочими пчелами пыльцы на предмет достаточного обеспечения всей колонии протеином. Не надо было определять местонахождение королевы. Не надо было даже красить «лангстротты». Со всем этим было раз и навсегда покончено.
Сидя на пне однажды под вечер уже в самом конце лета, он почувствовал, что какая-то черта пройдена, его скорбь утратила ядовитый привкус, и сказал себе: «Я рад, что мне больше не о чем и не о ком заботиться. Я любил своих пчел, но погибли они не по моей вине».
Как раз в это время я не мог уделять ежедневного внимания семейству Гитлер. Вроде бы они еще какое-то время прожили в Хафельде. Но меня это не интересовало. Одно из моих самых развитых, чисто интуитивных умений заключается в том, чтобы чувствовать, когда подопечные мутируют в ту или иную сторону на высокой скорости, а когда, напротив, остаются в виртуальном смысле инертными.
Строго говоря, именно так мы и измеряем Время. За вычетом тех случаев, когда Маэстро откомандировывает нас на арены истинно исторических событий, мы живем по наитию. И тоже нуждаемся в определенном отдохновении. Мирное лето, проведенное Гитлерами в Хафельде, обернулось для меня чем-то вроде сна. Я даже успел подзаняться другими клиентами.
Алоис меж тем погрузился в глубокие и безрадостные размышления. В известной мере его тревожила подлинная стоимость собственной фермы. Если он решит продать ее, то сумеет ли хотя бы вернуть свое? Или потенциальный покупатель почувствует, что на самом деле ему не терпится от нее избавиться? Вот об этом; то он главным образом и думал. Само это нетерпение уже обернулось полным пренебрежением к исполнению повседневных домашних обязанностей. Чувствуя себя куда лучше, чем долгие годы перед этим, он, однако же, не мог не пенять себе за то, что переложил большую часть хлопот по дому на женские плечи, – переложил, если уж начистоту, все, что не требует сильной мужской руки. Он прекратил обрабатывать огород. Он подумывал о том, не завести ли новую собаку, но вместо этого, осмотрев будку несчастного Спартанца, решил, что не стоит соскребать с нее копоть по летней жаре.
Да и не нужен им был теперь новый пес. В отсутствие Алоиса-младшего можно было не тревожиться о том, что какой-нибудь разъяренный отец нагрянет сюда с дробовиком. Не проявляли никаких признаков беспокойства и родители Греты Марии Шмидт – следовало благодарить судьбу в особенности за то, что эта юная дама не залетела от его сына, в противном случае об этом уже стало бы известно. Практически позабыл он и о контрабандисте, поселившемся в дальнем конце Фишльхама. Неизвестно почему, и этот потенциальный мститель как-то утратил в его глазах малейшую опасность.
Больше всего Алоиса тревожила мысль о том, что он может привыкнуть к праздному времяпрепровождению. Раньше даже пара минут, проведенных в безделье, выводила его из себя. Теперь же он пристрастился наблюдать за тем, как по небу пролетает облачко или поднимается в воздух клуб сигарного дыма.
Подобная леность могла обернуться серьезными убытками. Невозделанное поле – в каком бы идеальном порядке ты ни содержал дом, пристройки и двор – производит удручающее впечатление. Особенно на потенциального покупателя. Ночами Алоису снилось, что он занимается сельскохозяйственными работами, вновь и вновь поднимаясь по склону холма. Как будто сама земля насылала на него этот сон, упрекая в сознательном попустительстве.
Экономические расчеты (производимые им вновь и вновь на отдельных листочках, каждый раз – разными карандашами) показывали: как ни экономь, рано или поздно прожить на одну его пенсию, не имея иных источников дохода, станет невозможно.
А значит, настанет время, когда придется прикидывать, по карману ему или нет очередное посещение жалкой пивной в Фишльхаме! Вдобавок ко всем прочим оскорблениям его достоинства. Но тут уж ничего не попишешь. И еще одно: он тосковат по Линцу. Там, по меньшей мере, можно посидеть за кружкой в интеллигентной компании. Из всего этого непреложно вытекала необходимость продать ферму. Он понимал, что быстро такие дела не делаются. Тем более что чем ты ленивее, тем труднее тебе добиться желанного результата. Хуже того, вопреки себе он начал раскаиваться в том, как обошелся с Алоисом-младшим. Дал волю рукам! И не обязан ли он как отец простить непутевого сына? А что, если Алоис-младший тоже терзается угрызениями совести? Ему стала невыносима мысль о том, что его мальчик с полными слез глазами сидит один-одинешенек в какой-нибудь жалкой клетушке.
Он испытывал фантомные боли – как будто у него ампутировали, скажем, руку, а ее нервные окончания никуда не делись. Алоис вновь принялся подумывать о фирме «Гитлер и Сыновья. Медопродукты». И поскольку он теперь сам не верил в это, заведомо несбыточная мечта становилась от самой своей несбыточности еще прекрасней.
Он даже поделился этими соображениями с Кларой. И хотя она все лето держалась от мужа на солидной дистанции, будучи не в силах простить ему постыдное пьянство в тот роковой вечер, сейчас в ней возобладало чувство долга:
«Если ты хочешь, чтобы он вернулся, если ты по-настоящему этого хочешь, то я не встану поперек дороги» – вот что она сказала. Потому что была обязана сказать это, и только это. Она даже слегка сконфузилась, поймав себя на мысли, что, дай Бог, парня они просто-напросто не разыщут.
Но до столь мелодраматического развития событий дело не дошло. Через пару дней из Вены пришло письмо без обратного адреса, письмо подлое. Ты убил мою мать – эта фраза повторялась в письме несколько раз. А еще там говорилось, что сын прославится, и тогда отец заворочается у себя в гребу.
Читая письмо, Алоис не верил собственным глазам. Дальнейшие обвинения оказались еще более чудовищными. Ты был скверным фермером, и понятно почему. Ты, как я случайно узнал, наполовину еврей. Ничего удивительного в том, что ты не умеешь работать на земле. Письмо прямо-таки пестрело орфографическими ошибками, так что Алоис, стесняясь эдакой безграмотности, поневоле переписал его, прежде чем показать жене. За этим занятием рука у него изрядно дрожала, но испещренный кляксами и нелепыми ошибками оригинал был просто неудобочитаем. При том что язык-то у парня подвешен отлично!
Тем не менее эти страшные слова следовало предъявить Кларе. Хотя бы потому, что безумной мыслью о еврействе Алоис-младший мог проникнуться, только внимая речам старого Иоганна Пёльцля. Какие все-таки эти мужики лицемеры!
Клара, однако же, не желая распространяться о нравах семейства Пёльцль, перевела разговор на другую тему.
– Я не придавала этому никакого значения. Думала только, что как раз по этой причине ты не ходишь в церковь.
Алоис невероятно оскорбился.
– Ты не придаешь значения собственной вздорной вере в то, что твой муж – наполовину еврей?
– Ну конечно. Алоис, ты же сам всегда говорил, что ненависть к евреям – признак бескультурья. И я это запомнила. Ненавидеть евреев неприлично. Это свидетельствует о твоем собственном невежестве.
– Но это еще не делает меня самого евреем!
Внезапно у него разболелась голова, причем чудовищно. Нахлынули начисто позабытые воспоминания о том, как в шесть лет он впервые пошел в школу. Да, конечно же. И в Штронесе, и в Шпитале об этом поговаривали.
– И ты, полагая, будто я наполовину еврей, никогда не принимала этого близко к сердцу?
– Нет, не принимала. Я всегда тревожилась только из-за детей. Мне хотелось, чтобы каждый из них оказался живым и здоровым. – На глазах у нее выступили слезы; она успела полюбить всех, кого схоронила. – Поэтому я только радовалась тому, что в тебе есть еврейская кровь. Я думала, приток свежей крови не помешает ни Адольфу, ни Эдмунду, ни Пауле.
– Но во мне нет ни капли еврейской крови, – отрезал он. – Давай договоримся об этом раз и навсегда. Старый Иоганн Непомук однажды сказал мне, кто я на самом деле такой. Я его родной сын. И соответственно твой родной дядя.
– Он сказал тебе это? Он именно так и сказал?
Клара знала своего дедушку Иоганна Непомука достаточно хорошо, чтобы сообразить: сказать такое он был бы просто-напросто не способен. Во всяком случае, напрямую.
– Он мне намекнул. Он сказал, что ему доподлинно известно, кто мой отец. И добавил: «Поверь мне, этот человек не еврей». А больше ему говорить ничего и не требовалось. Все ясно и так. Доподлинно знать такое он мог лишь в одном-единственном случае. Так что я его понял. И в следующий раз, когда меня обозвали жидом, я ударил обидчика и сломал ему нос. Так он на всю жизнь и остался образиной с носом, свернутым на сторону. – Воспоминание развеселило Алоиса, и он рассмеялся. Сначала непроизвольно, а потом и сознательно – давая жене понять, что он ничуть не задет. – А ты, значит, все эти годы считала меня евреем?
Клара кивнула. Она и сама не знала, обрадовала ее выплывшая наружу правда или огорчила. Ее всегда приятно горячила мысль о том, что она замужем за человеком еврейской крови. Евреи вытворяют в постели такое!… Ей об этом рассказывали. А может быть, речь шла именно о тех вещах, которыми занимались и занимаются они с Алоисом? И вообще, евреи умные. Это ей тоже рассказывали. Так что сейчас она и впрямь пребывала в смешанных чувствах.
Алоис же, узнав о болтливости Иоганна Пёльцля, проникся к нему такой ненавистью, что, дай ему волю, сварил бы старика заживо.
2
Читатель, возможно, помнит, что, впервые выступив в роли повествователя в данном романе, я отрекомендовался офицером СС. Я и впрямь одно время был таковым. Во второй половине 1930-х годов я инсталлировал себя в телесную оболочку некоего офицера СС по имени Дитер. Я жил и действовал вместе с ним – и в нем, – но ценой умаления собственной сущности. Должен сказать, что на такое мы решаемся лишь в редчайших случаях – и только когда игра идет на самые высокие ставки. Потому что цена, которую приходится платить, весьма серьезна. Приходится стимулировать сразу два сознания – клиента и собственной телесной оболочки. В результате бесовское могущество уменьшается. Перестаешь быть бесом, не превращаешься в человека, становишься человеческим симулякром.
И вот в образе Дитера я и провел в 1938 году в Граце изыскания на тему о подлинном отце Алоиса Гитлера. И установлением того факта, что таковым является Иоганн Непомук, я был обязан информации, полученной прямиком от Маэстро, так что в качестве офицера СС, разумеется, не имел возможности указать Гиммлеру ее источник. В особом отделе IV-2a, как и в любой другой разведывательной организации, существовал обычай верить друг дружке на слово, так что доказательств от меня не потребовали бы, однако я был обязан доложить Гиммлеру, как именно мне удалось их найти, а значит, сфабриковать историю, в которую он мог бы поверить. К тому же, хотя мне самому уже было известно, что Гитлер не еврей, убедить в этом и Гиммлера, не раскрывая источника, не представлялось возможным. Следовательно, историю (и источник) предстояло сфабриковать, прибегнув к тому, в чем Хайни превосходно разбирался и сам, то есть к свидетельским показаниям.
Разумеется, все было на самом деле далеко не так просто. Тогда, в 1938 году, я не столько знал наверняка, сколько чувствовал, что когда-то знал всю правду по этому вопросу, тем самым я хочу сказать, что Маэстро давным-давно завел обычай вычеркивать из памяти своих бесов ненужные воспоминания, чтобы не нарушать раз навсегда заведенный порядок в подвластной ему части мира. Тем не менее должен отметить, что воспоминания, которые запрещено сохранять, служат нам – пусть и в заметно приглушенной форме – руководством к действию.
Я упоминаю это вполне заслуженное ограничение, потому что вопрос о наличии или отсутствии в жилах Алоиса еврейской крови всплыл совершенно внезапно.
Он пришел в ярость. Гнев на Иоганна Пёльцля вскоре сменился пожизненным, как представлялось самому Алоису, отвращением – впоследствии он радостно встретит известие о том, что старик наконец отдал богу душу, – а вот возмущение Алоисом-младшим вспыхнуло с новой силой.
Разговор с Кларой поднял у него в душе такую бурю, что ночью – впервые за все годы супружества – он поднялся с постели, в которой они спали бок о бок, оделся, принялся расхаживать по комнатам, попробовал было уснуть на кушетке, а когда это не получилось, попытался сделать то же самое на полу, и в итоге они оба, разумеется, не сомкнули глаз.
Клара понимала, что ей это еще припомнят. Не говори ни слова, внушала она себе. Больше никогда не затрагивай этой темы.
Хотя я не могу судить об этом с уверенностью бесов, одновременно являющихся докторами медицинских наук, рискну все же предположить, что рак, от которого Клара умерла в 1908 году, пустил этой ночью первые серьезные щупальца.
Слишком много всего обрушилось на нее сразу. Ей пришлось разувериться в мысли, с которой она носилась долгие годы. Считая, что ее дети, будучи вместе с тем и детьми Аяоиса, являются на четверть евреями, она полагала, что в силу этого у Адольфа, Эдмунда и Паулы больше шансов на то, чтобы не умереть еще детьми. Потому что, если она и питала какое бы то ни было предубеждение против евреев (а она не могла бы поручиться в том, что хотя бы раз в жизни видела настоящего стопроцентного еврея), из всех страшных историй об их прегрешениях, которых немало рассказали ей родня, подруги, даже приказчики в лавках, она вынесла одно: евреи умеют выживать даже в самых невыносимых условиях. Как их все не любят, а ведь ничего не могут с ними поделать! Кое-кому из них удается даже разбогатеть! Втайне (да и кому бы она осмелилась рассказать об этом?) Клара всегда радовалась тому, что у нее трое живых и здоровых детей и жизнью своей, не говоря уж о здоровье, они обязаны частично струящейся в их жилах еврейской крови.
Раннюю смерть Густава, Иды и Отто она относила на счет крови Пёльцлей. А вот Адольф взял да выжил, а вслед за ним – Эдмунд, а вслед за Эдмундом – Паула, о добром здравии которых она еженощно молилась перед отходом ко сну.
А теперь от ее всегдашней уверенности и следа не осталось. Если эти трое и выживут, то отнюдь не благодаря своему частично еврейскому происхождению. Этого преимущества у них больше нет.
Серьезная причина для того, чтобы не сомкнуть ночью глаз. Но сильнее всего она сердилась на собственную трусость. Как она могла – хотя бы чисто теоретически – согласиться на то, чтобы Алоису-младшему предложили вернуться домой? Лежа в постели и прислушиваясь к тому, как ворочается, пытаясь пристроиться на полу, муж, Клара и сама постепенно впала в ярость. И это само по себе стало для нее потрясением. Неужели она и впрямь на такое способна? Неужели всерьез обдумывает возможность убийства Алоиса-младшего, если тот надумает вернуться домой. Она же прекрасно понимает, что у нее это не получится. Ни за что. Но попытка погасить ярость подняла в ее груди такую бурю (чтобы не сказать: у нее в грудях), замешенную на отвращении к парню и на вдвойне отвратительном желании убить его, что, не исключено, именно этой ночью и начался рак груди, от которого ей много лет спустя будет суждено умереть воистину в адских муках. Поскольку однозначного ответа на этот вопрос у меня нет, предпочитаю вернуться к Алоису, пытающемуся уснуть на голом полу.
Беспредельная ярость, овладевшая им, объяснялась тем, что ранее он, выходит, тешил себя иллюзиями. Это омрачало празднично-карнавальный характер самой ярости, часто упускаемый как ее непременный атрибут из виду. А ведь бешенство, в конце концов, с точки зрения победительного осознания собственной правоты ничуть не хуже лицемерного восторга, испытываемого церковными прихожанами. Главная пружина возникающей в обоих этих случаях положительной эмоции – злость не на себя, а на кого-нибудь другого. Однако нынешней ночью Алоис осерчал на самого себя.
Если Алоис-младший оказался таким мерзавцем, то виноват в этом его отец, и только он. Ни на что не годный отец – разве это не самое жалкое существо на всем белом свете? Алоис-старший прожил жизнь, сначала выполняя чужие приказы, а потом отдавая собственные на таможне; он боготворил Франца-Иосифа, великого, милосердного и блистательного императора, живое воплощение неустанных трудов и железной дисциплины. Самоуважение Алоиса стало своего рода оммажем своему королю. Но ни одно из этих замечательных качеств передать сыну он не смог. Может быть, все дело в том, что его терзали угрызения совести из-за случившегося с матерью мальчика? Да, он обошелся с Фанни скверно, столь скверно, что впоследствии не смог проявить достаточную твердость в деле воспитания ее сына. Это ему самому, а вовсе не Алоису-младшему не хватило самодисциплины!
Все темные часы ночи ушли на то, чтобы ярость мало-помалу сошла на нет. И только когда начало светать – еле-еле, потому что наступающий день обещал выдаться пасмурным и дождливым, Алоису удалось кое-как собраться с мыслями, пригасив одну часть сознания и не без натуги высветив другую. И он принял решение, что с Ади не повторит ошибки, допущенной при воспитании старшего сына. Нет, впредь он будет вести себя с Адольфом совершенно иначе!
3
Теперь, желая подозвать к себе Ади, Алоис свистел. Это был резкий, пронзительный свист, от него звенело в ушах. Свистел он одинаково громко и когда мальчика нужно было окликнуть издалека, и когда тот вертелся поблизости. В пивной Алоис с некоторых пор взял себе за обыкновение повторять: «Воспитывая сына, не выпускай из рук плетку. Сужу по собственному опыту».
Не раз Алоис говорил Ади: «На твоего старшего брата я понапрасну потратил время и силы. Но на тебя, Адольф, я времени терять не намерен».
Мальчик жил в постоянном парализующем страхе. Я не знал, как это скажется впоследствии при достижении целей, к которым мы стремились. При том что мы совершенно определенно умеем использовать в собственных интересах унижение и самоумаление маниакально-депрессивных натур. Если нам нужно подбить клиента на действия, связанные с насилием, мы подвергаем его серии унизительных воздействий, в результате чего он начинает мучительно метаться между полюсами депрессии и мании. И чуть ли не сразу же срывается, чтобы не сказать взрывается.
Но я не понимал, зачем нам нужно прибегать к столь резким процедурам на такой ранней стадии. Маэстро, однако же, не побуждал меня усмирить Алоиса, а тот все глубже и глубже загонял сына в духовную трясину. Адольф страшился готового вспыхнуть в любое мгновение отцовского гнева, и из-за этого у мальчика постепенно развилась самая черная меланхолия.
Есть широко распространенные способы доведения человека до самоубийства. И я вполне мог допустить, что мысль Маэстро работает именно в эту сторону. Мальчик был достаточно хрупок и уязвим для того, чтобы с ним могло случиться непоправимое. А каким это было бы несчастьем – и в общем-то из-за пустяков!
Однако Маэстро любит озадачивать нас подобными ходами. Жизнями клиентов Он рискует без колебания. Были случаи, когда Маэстро, Выстраивая перспективное будущее молодому клиенту, подвергал его невыносимому родительскому гнету, а порой и инициировал этот гнет. Мне кажется, Он считает это своего рода эмоциональной закалкой в расчете на неизбежно грядущие кризисные ситуации.
Естественно, столь рискованный метод может в дальнейшем обернуться душевной нестабильностью. Имплантируя глубочайшее унижение в душу гордому клиенту, мы стремимся на будущее переплавить это страдание в силу. Но такое столь же трудно, как превратить завзятого труса в отчаянного храбреца. Однако, если нам это удается, если психические бездны, разверзающиеся перед без пяти минут самоубийцей, превращаются в вулканически-цельную скалу эго, колоссальный риск, на который мы идем, оправдывается. Пережитое унижение оборачивается волей и властью унижать других. Власть эта имеет бесовскую природу, и обрести ее поэтому нелегко. Тем не менее мне ни в коем случае не хочется впадать в какие бы то ни было преувеличения. Ади на данном этапе отнюдь не чувствовал, будто его загнали в угол. Он научился, причем довольно талантливо, перетягивать на свою сторону мать.
– Мама, – говорил он ей. – Папа вечно смотрит на меня так, словно я в чем-то провинился.
Она это знала. Свист мужа терзал слух и ей самой.
– Ади, никогда не говори, что твой отец не прав.
– А что, если он не прав?
– Это он не нарочно. Просто иной раз ошибается.
– А что, если он очень не прав?
– Все переменится к лучшему. – Клара кивнула. Она и сама не знала, верит ли в то, что собирается произнести, но все равно сказала это: – Он хороший отец. Хороший отец всегда понимает, рано это произойдет или поздно, что он что-то сделал не так. – Она вновь кивнула, как бы понуждая себя поверить в собственную правоту. – Наступает мгновение, когда отец осознает, что даже ему суждено порой ошибаться. – Она поднесла руки к лицу мальчика. Щеки у него пылали. – Да, он прислушивается к собственным словам и понимает, что они звучат как-то не так. И начинает вести себя по-другому.
– Это правда?
– Святая правда! Начинает вести себя совершенно по-другому. – Она произнесла это с такой уверенностью, будто нечто в этом роде уже имело место в прошлом. – По-другому, – сказала она в третий раз, – и тогда уж он говорит правильные вещи. Да и сейчас, дело развивается в нужном направлении. Потому что он уже ведет себя немножко по-другому. А знаешь почему?
– Нет, не знаю.
– Потому что ты способен внушить себе, что никогда его не рассердишь. Ты не рассердишь его, потому что он твой отец.
Она обняла Ади за талию и посмотрела ему прямо в глаза Клара первой в семье (и по-прежнему единственной) поняла, что с Ади можно разговаривать так, словно ему уже десять лет, а то и все двенадцать.








