Текст книги "ЛЕСНОЙ ЗАМОК"
Автор книги: Норман Мейлер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
– Если я и не скажу ему, то сама позабочусь о том, чтобы ты был как следует наказан. Может быть, так даже будет лучше. Наверное, я оставлю тебя без подарка на Рождество.
– Это нечестно, – возразил Адольф. – Я забочусь о младшем братике. А он такая бука.
– Ты слышал, что я сказала? Никакого подарка на Рождество.
– Что ж, если ты считаешь, что это справедливо, то я согласен. Но, мама, прошу тебя, когда подойдет Рождество, загляни себе в душу. И спроси тогда, виновен я или нет.
Клара пришла в ярость. Все оказалось еще хуже, чем ей думалось поначалу. Он не сомневался в том, что она передумает и все равно купит ему на Рождество хороший подарок.
Поэтому тем же вечером она обо всем рассказала Алоису.
У того не возникло ни малейших сомнений. Он жестоко выпорол Адольфа. Так больно мальчика еще не пороли с тех пор, как семья перебралась в Леондинг. Но на этот раз он был полон решимости не проронить ни звука. Он думал о Прайзингере. И закалял собственное тело.
Алоису начало казаться, будто вместо среднего сына он вновь имеет дело со старшим. Еще один уголовник ему на голову! От этого он только сильней разъярился.
Под градом ударов Адольф размышлял про обстоятельства побега Алоиса-младшего. Это помогало ему не издавать ни звука. Он должен и сможет стать таким же сильным. И если он сейчас не заплачет, его собственная сила вырастет настолько, что одним этим можно будет оправдать все, что он намерен предпринять в ближайшее время. Сила сама по себе справедлива. Он мысленно призвал к себе на помощь дух воинственности, который позволил ему властно поговорить с ровесниками после лесного пожара. Он приказал им молчать, и все они его послушались. Ему самому было страшно тогда, но дух воинственности помог пересилить страх. И все равно долгие дни после этого он жил в ужасе перед тем, что кто-нибудь из них заговорит. Я был с ним тогда, хотя он, разумеется, об этом не догадывался; я был с ним и сейчас. Уверенность Адольфа в собственных силах была еще столь хрупкой, что, выражаясь фигурально, мне самому приходилось доводить его эго до полной эрекции. (Человеческие эго, подобно пенисам, часто не могут встать как раз из-за Неуверенности в том, что именно должно произойти в ближайшие минуты.)
Так что я присутствовал при экзекуции, мониторя саму порку и укрепляя решимость Адольфа. Поскольку для него было важно не заплакать, мне следовало быть начеку, смягчая силу Алоисовых ударов, едва мальчик оказывался на грани срыва. Вместе с тем мне надо было разжигать ярость отца в той мере, в какой это соответствовало нашим планам. То и дело возникали мгновения, когда страх Алоиса перенапрячь собственное сердце вступал в прямое противоречие с моим желанием подвергнуть волю мальчика еще более серьезному испытанию. Нужно было, чтобы ненависть сына к отцу стала столь жгучей, чтобы в дальнейшем вносила свою лепту в решение целого ряда чрезвычайных задач, к которым нам только еще предстояло подступиться.
Тем не менее решающую роль в нашей деятельности имеет достижение равновесия или, если угодно, баланса интересов. И соответственно я был не вправе допустить, чтобы ненависть к отцу превратилась во всепоглощающее чувство. Беспредельная ненависть, если клиент испытывает ее в детские годы, когда не может найти для нее достойного выхода, оборачивается во взрослом возрасте нестабильностью. И если такая разбалансировка натуры Луиджи Лучени не мешала реализации наших замыслов, то в случае с Адольфом дело обстояло бы по-другому. Мы уже вложили в этого мальчика слишком многое. И нас совершенно не привлекала перспектива иметь в дальнейшем дело с ошибочными душевными порывами и вспышками слепой ярости. Экзекуция должна была возбудить в Адольфе предельное отвращение к Эдмунду – таким виделся мне один из насущно необходимых ее итогов. Нельзя сказать, чтобы это далось легко. Впечатлительный Эдмунд, наслушавшись страшных сказок, пребывал в столь жалком состоянии, что Клара решила убаюкать пятилетнего мальчика и спеть ему колыбельную! У Адольфа, лежащего в соседней кроватке, все тело болело так, словно он сорвался с высокого дерева. Но еще больше его злило откровенное равнодушие, выказываемое ему матерью, злило в такой степени, что он решил, в свой черед, убежать из дому. Решил прямо сейчас, ворочаясь в кроватке и не чувствуя на теле ни одного живого места. Решил даже объявить о намеченном побеге младшему брату, едва только Клара выйдет из комнаты.
– Это ты во всем виноват, – сказал он. – Поэтому я уйду из дому.
Эдмунд тут же выбрался из постели и побежал доложить отцу. Но стоило Алоису пожаловать на первый этаж к очередному блудному сыну, как тот заявил:
– Это ложь. Мой брат вечно на меня наговаривает. Но на сей раз это ему не сойдет. Эта ложь чудовищна! И я накажу его за нее.
– Вот как! Значит, ты его накажешь?
Алоис не дозрел еще до того, чтобы затеять новую порку. Руки у него болели еще сильнее, чем спина у Адольфа. И все же он не замедлил запереть мальчика в комнате на полуподвальном этаже с одним-единственным, забранным решеткой окном. Оставшись в одиночестве, Адольф попробовал было протиснуться между прутьями, однако решетка оказалась для этого слишком частой. Вскоре он, впрочем, подметил, что все дело вроде бы в пижамных штанах. Именно нашитые на них сверху пуговицы не пролезали через решетку. Поэтому он снял штаны, скатал их в трубочку, отложил в сторонку и, совершенно обнаженный, предпринял новую попытку сбежать. Ярость и осознание собственной правоты, будучи перемножены друг на друга, настолько разгорячили мальчика, что он не чувствовал холода, проникающего в чулан через незастекленное подвальное окно, и не слышал шагов возвращающегося по его душу отца. Лишь когда в замочной скважине заскрипел ключ, мальчик отпрянул от окна, схватил первое, что подвернулось под руку, – это была скатерть – и кое-как прикрылся. Алоис, едва войдя и еще сжимая в руке тяжелый медный ключ, понял, что происходит, и тут же разразился хохотом. Зычным голосом он призвал Клару, чтобы она тоже полюбовалась, и, ткнув пальцем в сторону Адольфа, провозгласил: «Римлянин! Ты погляди на этого римлянина в античной тоге!»
Клара, покачав головой, вышла из помещения. И тут уж у Алоиса шутки кончились: «Опять, значит, сбежать намылился? Невелика, скажу я тебе, потеря! И все же я это запрещаю. И вовсе не потому, что стал бы тосковать по тебе, Римлянин. Не стал бы. Я запрещаю тебе потому, что иначе мне пришлось бы заявить о твоем исчезновении в полицию, и, как знать, не посадили ли бы меня за это в тюрьму. – Алоис понимал, что, мягко говоря, преувеличивает, но ничего не мог поделать с охватившим его презрением. – Тут уж и твоя мать обрыдалась бы! Сын в бегах, а законный муж – за решеткой. Все семейство Гитлер было бы опозорено! И все из-за этакого вот Римлянина!»
Адольф выдержал порку, не уронив и слезинки, а вот сейчас он расплакался. Работа, проделанная мной над его эго, едва не пошла насмарку.
Хуже всего было, однако, то, что пару минут спустя Алоис вер-нулей в чулан и, смеясь, сказал: «Я только что выходил во двор.
Там нынче такой холод, что ты тут же запросился бы обратно. В дверь принялся бы стучать, как бродяга. Плохо иметь дурной характер, но быть таким идиотом, как ты, еще хуже!»
5
Через пару недель Алоис проснулся с тревожной мыслью: Алоис-младший превратился в паршивую овцу из-за того, что он, родной отец, его слишком сильно бил. На следующий день, прогуливаясь с Мейрхофером, он вновь вернулся к этой теме. Алоис объявил, что никогда не был сторонником телесных наказаний (подумав при этом, какой же вы, батенька, лжец!). Хорошее отношение к нему Мейрхофера – вот что его сейчас заботило. Поэтому он продолжил: «Я своих детей и пальцем не трогаю. Хотя, вынужден признаться, порой на них покрикиваю. (Да и кто из родителей этого не делает? – вот что он исподволь внушал бургомистру.) Чаще всего я кричу на Адольфа, – продолжил Алоис. – Он подчас бывает просто несносным. Иногда я даже думаю: а не задать ли ему хорошую взбучку?»
Алоис говорил все это совершенно сознательно – на тот случай, если позднее станет известно, что он порет сына.
На деле же к мальчику стало просто не подступиться. Он научился ускользать и увертываться, пользуясь, судя по всему, навыками, наработанными в ходе игры в индейцев. Чаще всего ему удавалось убежать после первого же удара, да и тот выходил каким-то смазанным. А когда у отца получалось все-таки, изловив мальчишку, распластать его у себя на колене, порке недоставало нормального замаха, не говоря уж об оттяжке. Сердце Алоиса просто разрывалось: он никак не мог счесть подобную экзекуцию достаточно строгой. Куда приятнее стало обзывать Адольфа Римлянином. Алоис не прекращал этой травли до тех пор, пока Адольф не слег с первыми признаками кори.
Разумеется, связь между издевательствами и корью была только опосредованной. В то же самое время еще несколько мальчишек в Леондинге заболели корью. А поскольку болезнь эта заразная, Адольф вполне мог подцепить ее в ходе закончившихся после лесного пожара игр со сверстниками. А отцовские насмешки только ускорили ее развитие. К тому же пришла печальная весть: умер Старик. В «Линцер тагес пост» напечатали некролог. Не такой уж он, конечно, был важной персоной, и газетчиков привлек не столько сам факт кончины, сколько ее обстоятельства: Старика хватились не сразу, а когда нашли, тело уже, можно сказать, разложилось. «Нередкая, – было сказано в некрологе, – участь одиноких отшельников». Ко всему прочему, лишившись зимней подпитки, погибли и Стариковы пчелы. Мириады их, должно быть, тщетно трепетали крылышками до самого последнего мгновения! Адольф молча оплакивал Старика.
Алоис же, натерпевшись немало унижений от этого последнего, известием о его смерти был даже обрадован. Это удивило его самого, и, словно в компенсацию (он и сам бы не сказал за что), Алоис подарил Адольфу на Рождество духовое ружье. Это был щедрый подарок: из такого ружья вполне можно подстрелить белку или, допустим, крысу, и мальчику он должен был прийтись по душе. Однако не пришелся. Хуже того, ночью он сильно плакал, утром выглядел по-настоящему испуганным, а ближе к вечеру слег с корью.
Клара тут же объявила в доме строжайший карантин. Адольфа перевели в свободную комнату на втором этаже (предназначенную для служанки, которой еще не наняли), и никому не разрешалось навещать его там. Лишь сама Клара заходила к нему, причем в марлевой повязке, после чего тщательно мыла руки с мылом.
У Адольфа была сыпь и красные глаза, и ему запрещалось читать, и он изнывал от скуки, и вечно жаловался на нее матери, и все равно провожал ее всякий раз чуть ли не с облегчением. Запах антисептиков, вплывавший в комнату вместе с нею, казался ему просто невыносимым.
Болезнь его протекала в легкой форме. Белые точки на языке и в горле исчезли буквально через пару дней; сыпь тоже пошла на убыль; вот только психические терзания обострились. Адольф стал одержим идеей о том, что он невыносимо грязен. И все остальные не желают с ним общаться как раз из-за этого. Он болен и, следовательно, грязен. Он то и дело думал о Старике: не только уже умершем, но и обреченном гнить, пока его не найдут.
6
Пора сказать последнее слово о Старике. Адольф все еще надеялся, что тот – сгнив или нет – находится в пути на Небеса. Надежда на это, питаемая моим юным клиентом, меня несколько озадачила – особенно потому, что я не был уверен, с достаточным ли размахом организовали сошествие старого паскудника в ад. Строго говоря, я вообще мало что знаю об аде. Я даже не уверен в том, что он существует. Маэстро совершенно сознательно рассредоточивает нас по отдельным участкам. И никому не положено знать больше того, что нужно для общего дела.
Дабы наш боевой дух не иссякал, нам постоянно напоминают о том, как велики космические претензии человечества. Вечно цитируют саркастический афоризм Ницше: «Жрецы – лжецы!»
«Да и может ли быть по-другому? – риторически вопрошает Маэстро. – Болван и не подумает открыть свои тайны людям, настолько порочным, что они становятся священниками или жрецами исключительно затем, чтобы вешать лапшу на уши доверчивой публике, расписывая якобы причитающееся по смерти вознаграждение, причем достанется оно опять-таки якобы только тем, кто сумеет при жизни угодить самому священству. Жрецы и впрямь лжецы. И совершенно не разбираются в высоких материях. Как, кстати говоря, и все вы».
Поэтому остановимся на том, что я не знаю, куда в конце концов попал Старик. У меня есть подозрение, что он принадлежал к долговременным клиентам того типа, которым удается ускользнуть от нас в самый последний миг. Проку от него в последние годы определенно было немного. А значит, вполне возможно, что ему удалось, подсуетившись, вымолить у Небес прощения. Как знать? Судя по немногим намекам, мною в различное время воспринятым, я могу предположить, что Болван принимает к себе кое-кого из наших клиентов на предмет дальнейшей реинкарнации. Как я уже упоминал, Маэстро этому не слишком противится. «Если Болван готов предоставить Старику еще один шанс потешить собственное тщеславие, то почему бы и нам не полакомиться одной и тою же душою дважды?»
Болея, Адольф не только грустил о Старике, но и мечтал о том, чтобы точно такая же сыпь, как у него, выступила бы и у Эдмунда. Тот и впрямь заболел корью – уже после выздоровления Адольфа, – причем у него болезнь протекала куда тяжелее. Я избавлю читателя от детального описания паники, разразившейся (это самое точное слово) в Садовом Домике, когда стало ясно, что мальчику становится все хуже и хуже. Лицо у него опухло. Речь звучала бессвязно. Врач предупредил родных о том, что у Эдмунда, скорее всего, воспаление головного мозга.
У себя в спальне Алоис опустился на колени рядом с женою, и они принялись вдвоем молиться о спасении жизни мальчика. Алоис даже сказал: «Если Эдмунд останется в живых, я поверю в Бога. И да умру я на месте, если когда-нибудь нарушу этот обет!»
Нам не дано узнать, сдержал бы Алоис слово или нет. Кроме всего прочего он произнес: «Господи, возьми мою жизнь, только пощади мальчика!»
Так или иначе, Эдмунд умер.
Молитва может обернуться для того, кто творит ее, рискованным предприятием. Скажем, у нас имеется возможность (пусть и весьма дорогостоящая) ставить, как при игре в волейбол, блок на самые отчаянные, самые выстраданные, самые жизненно важные и вместе с тем самые судьбоносные мольбы, и мы пускаем его в ход в тех случаях, когда игра стоит свеч.
И, напротив, пустые и суетные мольбы мы всячески поощряем. Мы рассматриваем всю их совокупность как еще одно средство усугубить владеющую Болваном усталость, исподволь овладевающее Им безразличие. Пустые мольбы просто-напросто изнашивают Его. А так называемые мольбы о судьбах Отечества приводят в ярость. (В конце концов, истерический патриотизм – одно из самых испытанных наших орудий.)
Истина же заключается в том, что вопреки мольбам Клары с Алоисом (удалось нам блокировать эти молитвы или нет) Эдмунд умер 2 февраля 1900 года. Причем я едва не обнаружил самого себя среди тех, кто совершенно искренне оплакивает его смерть. Эдмунд был первым ребенком, к которому мне довелось испытать нечто вроде любви (или, по меньшей мере, я питал к нему такую безоговорочную и всестороннюю симпатию, что в его присутствии мне странным образом становилось веселее). В своих тогдашних чувствах я так толком и не разобрался. Уверен только в том, что Адольф отнюдь не оплакивал младшего брата (удачным для поджигателя образом унесшего с собой в землю тайну, столь же грозную и зловещую, как торчащая из могилы рука), да и я сам не имел права на внешние проявления скорби. Потому что, разумеется, приложил к этой смерти руку.
7
В день похорон Эдмунда Алоис объявил Кларе, что он на них не пойдет. Даже не привел хоть какого-то объяснения. Просто уперся рогом.
А потом вдруг заплакал.
– Мне нынче не совладать с собою, – признался он. – Ты что, хочешь, чтобы я притворился богобоязненным человеком? И где – в церкви, которую я ненавижу?
Впервые за все годы совместной жизни волю гневу дала и Клара:
– Да, в церкви, которую ты ненавидишь! И где я обретаю хоть какой-то покой. И самую малость утешения. Где я могу поговорить с нашим Густавом, с Идой, с Отто, а теперь… – сейчас уже расплакалась и она, – и с Эдмундом.
Они не поссорились. Только поплакали вдвоем. И в конце концов Клара сказала:
– Хватит тебе так сурово держаться с Адольфом. С нынешних пор он единственный еще может стать сыном, которым ты получишь право гордиться. Так зачем же пороть его так жестоко?
Алоис кивнул.
– Обещаю, – сказал он. – Но только в том случае, если ты сегодня туда тоже не пойдешь. Если останешься со мною. А сам я… не смогу туда ни за что… – Еще не завершив этой тирады, он уже вновь заплакал и, плача, обнял ее. – Ты мне нужна. Мне нужно, чтобы ты осталась со мной дома. – Никогда раньше он не говорил ей ничего подобного. И сейчас сам не верил собственным ушам. И тем не менее всё говорил и говорил. – Да. Я торжественно обещаю. Я клянусь. Я никогда больше не ударю Адольфа.
Нехорошо, конечно, анализировать поведение супругов, испытывающих такие мучения, но не удержусь от замечания, основанного на опыте долгих наблюдений над супружескими парами: любые взаимные клятвы в таких союзах, как правило, подкрепляются тайными оговорками.
Да и наш Алоис точно таков же. Он уже сказал себе: «Да, я и пальцем не прикоснусь к Адольфу, пока он не вытворит чего-нибудь особо ужасного», впрочем, и Клара была далеко не так проста, чтобы поверить ему. Особенно сегодня. Она уже начала задумываться над тем, не тяготеет ли над ее семьей страшное проклятье. И сама не чувствовала в себе сил отправиться на похороны. Она уже уделила Господу столько внимания, что, пожалуй, пришла Его очередь сделать ответный ход.
Поэтому она сказала Анжеле, что той придется пойти на похороны одной.
– А если тебя спросят, скажи, что твои родители разбиты горем. И это сущая правда, – добавила Клара. – У меня нет сил, и у твоего отца – тоже. Я никогда еще не видела его плачущим. Мне кажется, он может сойти с ума. Анжела, это для него такой удар. Я просто не могу оставить его одного. Не могу – и не имею права! Так что на сегодня ты станешь единственной женщиной, представляющей на похоронах наше семейство. Волей-неволей станешь на сегодня взрослой женщиной.
– Тебе надо пойти в церковь с Адольфом и со мною, – возразила падчерица. – Иначе будет скандал.
– Слишком ты еще юна, чтобы тебя по-настоящему волновали скандалы, – ответила Клара. – Просто скажи им, что мы заболели, и этого будет достаточно.
– Но ты хотя бы можешь мне пообещать, что вы останетесь дома? – спросила Анжела. – Боюсь, он не усидит в четырех стенах. И попросит тебя отправиться с ним в пивную. И напьется до бесчувствия. Только ты, пожалуйста, никуда не ходи.
– Это будет зависеть от твоего отца.
– Ты ведешь себя как рабыня.
– Замолчи! Не смей!
Так что, к вящему изумлению Адольфа, ему пришлось идти на похороны вдвоем с Анжелой. А когда он спросил у нее почему, единокровная сестра ответила как бы невпопад:
– И помойся как следует. От тебя опять чудовищно несет.
8
Оставшись наедине с Алоисом, Клара предалась воистину невыносимым воспоминаниям о близких, которым суждено было умереть в раннем возрасте. Думала она сейчас не только о детях, но и о собственных братьях и сестрах. «Неужели Бог беспощаден?» – такой вопрос вертелся у нее в голове. Она чувствовала себя полностью опустошенной; ей казалось, будто она стоит на разъезжающемся полу в рушащемся доме, а воля к спасению куда-то пропала. И особенно мучила ее мысль о том, что она сама во всем виновата.
Должен признаться, что я был тогда не прочь подобраться к ней поближе, однако понимал, что Маэстро такого не одобрил бы. Да и какой прок в том, чтобы включать в клиентелу несчастное создание вроде Клары? Конечно, Наглые получили бы нагоняй, проворонив такую подопечную, но превращение ее в одну из наших потребовало бы несоразмерных усилий.
Однако вскоре я понял, что происходящее с Кларой не более чем краткий бунт, вообще-то типичный именно для людей набожных. Конечно, набожность сама по себе является своего рода заглушкой, не позволяющей человеку верующему осознать, как глубоко и сильно он возмущен Господом – тем самым Господом, который обращается с ним (на его собственный взгляд) столь неподобающим образом. И поскольку эта обида, как правило, рядится в одежды смирения, перспективных клиентов из этаких временных бунтарей не получается, хотя мы, случается, пользуемся их услугами. Скажем, набожный человек вполне может довести до греха родных и близких, не отличающихся его набожностью. Повторение одних и тех же несчастий убивает душу.
В этот долгий день Алоис был настолько потрясен смертью Эдмунда, что предался давным-давно загнанным в подсознание мыслям о кровосмешении. Может быть, они с Кларой и впрямь выродки? А если так, то Эдмунду, наверное, действительно лучше было умереть. И тут он опять заплакал.
Когда какое-то время спустя Клара, спохватившись, сказала: «Может быть, нам все-таки пойти в церковь?», Алоиса охватил страх. «Чтобы я сломался при всем честном народе? Да это хуже смерти!» И тут уж Клара, не произнося этого вслух, задалась вопросом: «А что такого страшного в том, чтобы заплакать в церкви, если у тебя разбито сердце?» Отталкиваясь от этой мысли, она принялась думать дальше. Не заключается ли зло в Алоисе? Или в ней самой? Или же в страшной клятве, которую она принесла, когда Алоис-младший лежал на земле, не подавая признаков жизни? Может быть, им и впрямь лучше, да, конечно же, лучше не идти в церковь. Потому что присугствие носителей зла на похоронах может ранить ушедшего или навредить ему в загробной жизни. Мало-помалу в течение этого долгого дня, проведенного в четырех стенах, в груди у Клары разгоралось жаркое пламя. Не было ли оно пламенем ярости, адресованной непосредственно Господу? В конце концов, ей самой было страшно идти в церковь. Войти в храм Божий, испытывая такую ярость, было бы кощунственно. Было бы равнозначно еще одной клятве, принесенной самому Сатане.
9
На похоронах Адольф ничего не видел и не слышал. Голова у него шла кругом. Сразу после смерти Эдмунда отец сказал ему: «На тебя теперь у меня вся надежда».
Да, твердил себе сейчас Адольф, это правда, отец считал своей единственной надеждой Эдмунда. И не раз говорил это. А меня он на самом деле ненавидит. Он думает, что я измывался над Эдмундом.
Однако Адольф отказывался признать справедливость таких обвинений. Точно так же, внушал он себе, относился ко мне самому Алоис-младший. И все же он уже трепетал, заранее страшась ответственности за содеянное. Как глубок и безоснователен бывает порой гнев ангелов!
Буквально за пару дней до того, как заболеть корью, Адольф взял Эдмунда на прогулку по лесу. Его все еще тревожил пожар и далеко не исключенное разоблачение. Подобрав прутик, он как бы оскальпировал им Эдмунда: начертал круг на лбу, обвел левое ухо, затылок, потом правое ухо и, наконец, вновь приставил прутик ко лбу младшего брата. А затем гордо заявил:
– Всё. Ты теперь принадлежишь мне. Я забрал у тебя твой мозг.
– Как ты можешь говорить такое? – удивился Эдмунд. – Это же глупость.
– Сам не будь дураком, – возразил Адольф. – Почему, как ты думаешь, индейцы снимают со своих врагов скальпы? Это единственный способ забрать мозг пленника.
– Но ты мой брат!
– Лучше чтобы твой мозг принадлежал брату, чем какому-нибудь чужому человеку. Чужак может его просто-напросто выбросить.
– Верни мне его, – попросил Эдмунд.
– Верну, когда надо будет.
– А когда надо будет?
– Когда я скажу.
– Я тебе не верю. Ничего ты не забрал. Мой мозг ничего не чувствует.
– Погоди, скоро почувствует. У тебя начнутся головные боли. Сильные головные боли. Это будет первый симптом.
Эдмунду хотелось заплакать, но он сдержался. Домой они вернулись в полном молчании.
И вот сейчас, в церкви, Адольф почувствовал, что его сердце бьется в такт их тогдашним шагам.
И вообще, это воспоминание самым неприятным образом досаждало ему. Оно застряло в сердце занозой – как какая-нибудь щепка под ногтем.
Он приказал себе больше никогда не вспоминать об Эдмунде. По меньшей мере, о той лесной прогулке. Строго говоря, он даже помолился Богу, прося, чтобы Тот помог ему забыть об Эдмунде. С моею помощью ему это и впрямь в общих чертах удалось – примерно так же, как удаляешь из-под ногтя большую часть занозы. Но все равно застревает какой-то фрагмент, рано или поздно начинающий нарывать. Такой вот фрагмент рокового воспоминания остался у него в сердце.
Теперь наступила и его очередь поплакать. Он вспомнил о том, как Клара когда-то называла его ein Liebling Gottes[20]20
Божий любимец (нем.).
[Закрыть]. «Ах, – то и дело твердила она тогда, – ты такой особенный!» И это правда, внушал он себе сейчас, я Божий любимец. Он, Адольф, не чета Густаву и прочим. Должно быть, его избрала сама судьба. В отличие ото всех он не умер.
Я мысленно прикинул объем восстановительных работ, которые мне предстояло провести. Надо было вернуть Адольфа к самоощущению трехлетнего малыша, купающегося в лучах материнского обожания.
Сейчас он понимал, что мать может отречься от него – точь-в-точь так же, как она только что отреклась от Эдмунда. Так почему же он чувствовал себя таким виноватым? Пусть лучше мучается она, а не он. Она притворялась, будто обожает Эдмунда, а в церковь взяла да и не пошла! Как это ужасно. Какое, в сущности, бессердечие.
10
Стоило брату с сестрой отойти от могилы, как кое-кто из присутствующих на похоронах обратил внимание на то, что щеки у Анжелы буквально пылают, причем она сама, похоже, этого не замечает. Ничего удивительного: девочка сгорала от стыда. Ей приходилось то и дело объяснять окружающим отсутствие на похоронах родителей Эдмунда. «Для них это страшный день. Они оба слегли. Им просто не пошевелиться». Что-то в таком роде она и несла, сконфуженная, но вместе с тем и взволнованная из-за того, что нежданно-негаданно оказалась в центре всеобщего внимания.
Когда дети, оставшись вдвоем, шли из церкви по лесу, Адольф раздраженно заметил:
– Интересно, почему это я совершенно уверен в том, что мама не придет и на мои похороны?
Анжела накинулась на него с упреками:
– Клара самая лучшая изо всех, кого я знаю. И самая добрая. И такая хорошая! Как ты можешь говорить такие гадости? Она переживает за твоего папу. Он ведь просто обожал Эдмунда.
Последняя фраза пришлась Адольфу явно не по вкусу, и он смерил сестру злобным взглядом.
– Да и чему тут удивляться? Эдмунд был во всех отношениях замечательным мальчиком. Чего не скажешь о тебе. Даже в такой день, в день похорон твоего брата… – Она просто не могла удержаться от того, чтобы произнести это. – От тебя воняет!
– О чем ты говоришь? – возразил он на это. – Я принял ванну. Ты знаешь. Сама заставила меня это сделать. Сказала: «Нельзя идти на похороны, если от тебя пахнет! Залезай в ванну!» А я ответил тебе, что нет времени кипятить воду. Но тебе было все равно.
Ему пришлось помыться холодной. Скорее не помыться, а просто ополоснуться. Возможно, от него и впрямь еще попахивает.
– Нет, – твердо произнес Адольф, – я запрещаю тебе разговаривать со мной подобным образом. От меня не пахнет. Я принял ванну.
– Принял или не принял, Адольф, а от тебя все равно воняет. Наверное, все дело в том, что ты не слишком хороший человек.
Это замечание повергло Адольфа в такую ярость, что он покинул притоптанную тропу и пошел напрямик по снегу. Анжела, тоже разъяренная, увязалась следом. И когда они отошли от тропы на достаточное расстояние, чтобы никто из возвращающихся домой прихожан не мог услышать их, она заорала на брата – заорала с такой силой, что он бросился от нее наутек:
– Ты плохой человек! Ты чудовище! Настоящий монстр! Один в лесу, Адольф испугался того, что и сам умрет. В снегу было так холодно. Ему вспомнился ужас в глазах у Эдмунда, когда он пересказывал младшему брату сказки братьев Гримм.
Потом Анжела нагнала его, и домой они вернулись молча. Алоис встретил их; лицо у него было красное и опухшее. «Отныне в тебе заключена вся моя жизнь!» – сказал он Адольфу. Обнял сына и вновь горько расплакался. Как фальшиво звучат его слова, подумал Адольф. Отец по-прежнему убежден в том, что его единственной надеждой был Эдмунд. Он даже не старается делать вид, будто говорит искренне. И Адольф мысленно вновь сказал себе: я своего отца ненавижу.
11
Через несколько ночей после похорон я имплантировал Адольфу сновидение, в котором представший мальчику ангел объяснил ему, что жестокое обращение с Эдмундом было вполне оправданным. А почему? Потому что самого Адольфа в младенчестве лишь чудом спасли от смерти. Спасли, ибо имеют на него далеко идущие планы. И эти планы непременно сбудутся, если он станет беспрекословно выполнять каждый приказ, поступающий из высших инстанций. И в этом случае ему удастся избежать неизбежного – смерти, приходящей за каждым в урочный час. Он станет живым посланием Господа ко всему человечеству – яростным, как пламя, и несокрушимым, как сталь.
Это был тщательно подготовленный имплантант, однако меня не покидали сомнения: не слишком ли для него рано? Практически я посулил Адольфу бессмертие. Разумеется, поверить в такое нетрудно. Куда сложнее бывает обычному человеку, мужчине или женщине, поверить в то, что он (она) когда-нибудь умрет. А уж на бессмертие души, смею вам напомнить, надеется едва ли не каждый. И в какой-то мере это даже верно. Я имею в виду тот факт, что многим людям суждено появиться на свет как минимум дважды. Разумеется, это происходит не по манию руки какого-нибудь лицедействующего священника и не благодаря купанию в святой водичке; нет, я имею в виду исключительно реинкарнацию. Маэстро поведал нам, что реинкарнация является одной из составляющих Болванова Промысла.
«Болван считает себя Божественным Художником. Разумеется, Он прежде всего неумеха, многие из Его творений это неопровержимо доказывают. А сколько у Него выходит таких уродцев и монстров, что даже Он сам не может найти им другого применения, кроме как вернуть их во всеобщую пищевую цепочку. Таков Его единственный способ не дать многоликим, безликим и сплошь и рядом страхолюдным "ошибкам Творения» истребить остальную жизнь на корню. Да, согласен, Его отличает упрямство. Он по-прежнему хочет улучшить то, что создал».
И, как Маэстро описывает это далее, Болвану хочется непременно исправить даже самые худшие образчики человеческой породы. Вот почему такое ничтожно малое количество людей (мужчин и женщин) способно поверить в то, что они и впрямь окончательно умрут. Почти все, так или иначе, верят в собственное бессмертие и заговорили бы об этом вслух, не бойся они показаться смешными. Строго говоря, волнует их нечто другое: не окажется ли следующее существование еще большим кошмаром, чем предыдущее? Особенно с оглядкой на то, как бездарно они предыдущим – то есть как раз нынешним – распоряжаются. Гнев Болвана – они о нем все-таки не забывают. В новой жизни, считают они, человеку воздается за прежнюю. И, как знать, не ожидает ли их в очередной аватаре сущий ад? Хотя Маэстро не снабдил нас исчерпывающими ответами на все возникающие в данном контексте вопросы, я убежден в том, что на бессознательном уровне каждый человек верит в то, что будет жить вечно.








