Текст книги "ЛЕСНОЙ ЗАМОК"
Автор книги: Норман Мейлер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)
Вера человека в индивидуальное бессмертие порой создает нам изрядные трудности. Многие из наших клиентов (независимо от пола), особенно на склоне дней, приходят к выводу о том, что во имя относительно светлого будущего им необходимо покаяться в прегрешениях. И, беспрекословно послушные до поры до времени, вдруг начинают откалывать номера. Потому что эту внушенную Б-ом веру мы из них так до конца и не выколотили. При этом не имеет значения ни тяжесть, ни чудовищность, ни святотатственность совершенных грехов, кое-кому, пусть и весьма немногим, Он и впрямь дарует шанс исправиться, а остальные на это надеются.
В связи с этим я вполне допускаю и такую возможность: Маэстро удалось внедрить в ближайшее окружение Б-на кого-нибудь из своих тайных сторонников. Для меня это, конечно, остается загадкой, но Маэстро, судя по всему, знает заранее, кого конкретно из наших клиентов ожидает возрождение к новой жизни. Но для того чтобы рассуждать об этом с надлежащей уверенностью, мне следовало бы знать, как именно представляет себе Б-н дальнейшую судьбу своего Творения. Может быть, Его Промысел столь же безжалостен, как планы Маэстро? Может быть, безжалостность сама по себе есть неотъемлемый атрибут истинно высших начал?
12
Через пару месяцев после смерти Эдмунда Клара начала проникаться тягостными сомнениями. Не сквозило ли в том, как относился к Эдмунду Адольф, нечто большее, чем просто жестокость? И простится ли это ему когда-нибудь? И нужно ли такое прощать? Анжела напомнила ей о том, как нечаянно подслушала разговор двух братьев: Ади совершенно сознательно терроризировал Эдмунда самыми страшными сказками братьев Гримм.
Из окна супружеской спальни Клара смотрела на Адольфа. Сидя на кладбищенской стене, он расстреливал крыс из духового ружья. Каждый пневматический залп заставлял ее вздрагивать. Ружье казалось ей человеком, обладающим на редкость противным голосом. Ей чудилось, будто это духи умерших, негодуя, обращаются к ней из могилы. Определенное влияние мы можем оказывать и на человека, не являющегося нашим клиентом, а в данном случае мяе не хотелось, чтобы Клара нагнала на Адольфа еще большую тоску, поэтому я навеял ей сон, в котором было подсказано, что Ади на самом деле совсем не так зол, а просто-напросто невыносимо страдает. Подобная техника применима по отношению к любой матери, у которой осталась хоть капля любви к никудышному сыну. Так что со временем дело пошло на поправку. И вновь Клара почувствовала себя обязанной повлиять на отношение мужа к сыну. Она сказала Алоису, что Адольф не находит себе места и даже учится теперь куда хуже прежнего. И этому имеется одно-единственное объяснение: он горюет по Эдмунду.
– Но и тебя он боится, и это его угнетает, – осмелилась она сказать мужу. – Ему ужасно не хочется стать для тебя разочарованием. Алоис, пора вновь начать относиться к сыну по-доброму.
Прочувствованные это были слова; Алоису, однако же, они всего-навсего лишний раз напомнили об Эдмунде. Адольф, увы, умершему братику не чета. И все же Алоис утвердительно кивнул.
– Попытаюсь, – ответил он. – Но сердце у меня заперто на замок.
Клара же, однажды пожалев Адольфа, постепенно дала волю этому новому для нее чувству. Теперь ей хотелось наладить с ним хоть какую-нибудь близость. Но сердце этого мальчика тоже было заперто на замок. Правда, она обратила внимание на то, что Адольфа волнует наступление нового года – 1901-го. «Адольф, – сказала она, – новое столетие будет твоим. Я уверена в этом. Ты в нем прославишься».
Адольфу понравилось то, что мать вдруг заговорила с ним в таком тоне, однако он не знал, верить ей или нет. С какой стати это столетие может стать его столетием? Пока он не ощущал в себе ни малейших сил для достижения столь высоких целей. Поэтому он принялся приставать к матери с расспросами, то и дело повторяя: «Это правда так?» И в конце концов она поневоле проговорилась. «Я теперь обязана тебя любить» – вот что она произнесла, и фраза эта запала ему глубоко в душу. Впервые в жизни он осознал, что материнская (да и вообще женская) любовь не есть нечто непременное и само собой разумеющееся. Женщина может полюбить тебя по-настоящему, а может и предложить эрзац, именуемый любовью по обязанности.
Тут, однако же, вмешался Маэстро. «Не поощряй, – сказал Он мне, – неподобающего интереса к женщинам. Пусть он их лучше побаивается».
13
Ранней весной в предвечерних сумерках, когда над землею расстилался туман, а от замшелых могильных камней тянуло прелью, Адольф сидел на сыром камне низкой кладбищенской стены, дожидаясь, когда покажутся крысы. Едва крысиные мордочки поворачивались к западу, глазки их начинали поблескивать на закате, даже если солнце садилось в облака, и превращались благодаря этому в превосходные мишени. И все-таки, даже подстрелив крысу, мальчик не осмеливался к ней приблизиться. Было уже слишком темно, а значит, боязно соскочить со стены на погост.
Ранним утром, однако же, прежде чем отправиться в школу, Адольф приходил сюда и – если кошки с собаками не успевали в ходе ночного разбоя полакомиться его трофеем, а значит, крысиный трупик оставался цел или хотя бы не слишком изуродован – подносил мертвое тельце к носу и жадно принюхивался к запаху уже начавшегося разложения. Его это взбадривало. Он думал о том, что нечто похожее наверняка происходит сейчас и с телом Эдмунда.
Но даже с наступлением весны он так и не решился отправиться в лес. Сидел себе на приземистой стене сельского погоста.
Я, в свою очередь, не торопился избавить мальчика от чувства вины. Оно должно было иссякнуть само по себе. Это Наглые бередят душевные раны своих клиентов, потому что им нравится усугублять любые порывы, способные «вернуть человека на путь истинный», а мы такие чувства рубцуем или, вернее, окукливаем, чтобы не сказать мумифицируем. И здесь таится риск дальнейшего недоразвития души (а значит, искусственного сужения открывающихся перед нею возможностей), мне предстояло пребывать наготове, с тем чтобы в надлежащий миг воспрепятствовать превращению тоски, овладевшей мальчиком, в нечто экстремальное. Длительная депрессия сплошь и рядом оборачивается психическими отклонениями. Дошло до того, что, сидя на кладбищенской стене, Адольф иной раз задумывался над тем, что ему делать, если мертвая рука Эдмунда вдруг вылезет из могилы. Броситься бежать? Или попробовать поговорить с умершим братиком? Попросить у него прощения? Или выстрелить в руку из духового ружья?
Всю зиму, весну и лето 1900 года болезнь и смерть Эдмунда тяжелым грузом лежали на сердце у Адольфа.
И причина этого была проста. Адольф еще не утратил остатков совести. И если жалость к самому себе – это смазка, которой мы пользуемся, облегчая самым низким чувствам пенетрацию в человеческое сердце, то совесть стремится воспрепятствовать подобному проникновению. Совесть – это плетка, орудуя которой Наглые удерживают людей в богоугодной позе. Мы, в свою очередь, имея дело с наиболее продвинутыми представителями нашей кли-ентелы, стараемся избавить их от совести как таковой. И, добившись своего, снабжаем клиента симулякром чистой совести: отныне он готов (и может) оправдать большинство собственных эмоций, истребить или минимизировать которые пытаются Наглые: алчность, похоть, зависть… Нет нужды перечислять все семь так называемых смертных грехов. Суть в том, что человек, наделенный симулякром совести, способным оправдать и возвеличить любые злодеяния, оказывается на практике куда могущественнее человека просто (всего лишь) бессовестного. С некоторых пор наш продвинутый клиент считает правомерными и справедливыми как раз те собственные поступки, которые и вызвали у него поначалу угрызения совести и привели к возникновению постыдных воспоминаний. Могу добавить, что максимального успеха мы добиваемся в тех случаях, когда исходная и аутентичная совесть оказывается особенно упрямой, а значит, напоминает о себе даже после того, как клиент вышел на уровень субъективной непогрешимости; в такой ситуации он воспринимает рудиментарные остатки совести как личного врага, как непосредственную угрозу собственному благополучию. Разумеется, у серийных убийц, гордящихся своими «свершениями», совесть отсутствует напрочь. Естественным результатом такого положения вещей является выгода, извлекаемая нами из боевых действий, когда воюющие стороны отбрасывают совесть совершенно сознательно. Это сильно упрощает нашу работу. А вот в сравнительно мирные времена от беса требуется изрядное мастерство; точнее, мастеровитые бесы вроде меня начинают пользоваться повышенным спросом. Убедить человека (мужчину или женщину) убить ближнего – это, доложу я вам, далеко не фунт изюму. Предоставленный самому себе, человек осуждает убийство как наивысшее проявление себялюбия. Это отлично понимали еще первобытные дикари, никогда не убивавшие животных без того, чтобы попросить за это прощения.
И вот я решил укрепить в Ади ощущение собственной силы, которое придает убийце совершенное им убийство. Разумеется, он был еще слишком юн для того, чтобы стать объектом наиболее изощренных процедур и методик, поэтому я прибег всего лишь к инсталляции сновидения, в котором Адольф превратился в героя франко-прусской войны 1870 года. Имплантация содержала намек на то, что он сумел отличиться еще в предыдущем существовании – без малого за два десятилетия до того, как в 1889 году появился на свет. Было нетрудно внушить ему, что он в одиночку перебил целый взвод французских солдат, имевших несчастье атаковать практически никак не укрепленные позиции юного героя. Разумеется, этот имплантант был груб, чтобы не сказать примитивен, но я и рассматривал его всего лишь как фундамент, на котором позднее намеревался воздвигнуть куда более сложные сооружения. Героизм, проявленный в ходе франко-прусской войны, сам по себе был не более чем заведомо несбыточной мечтой, а подобное мышление «в желательном наклонении» – продукт, как правило, скоропортящийся.
Должен ли я напомнить о том, что проблемой выдачи желаемого за действительное мы занялись задолго до того, как у доктора Фрейда появились по этому вопросу собственные соображения? Человеческую психологию мы поневоле изучили куда лучше, чем «глава венской делегации». Поверхностность многих его высказываний и так называемого психоанализа способна вызвать у нас разве что улыбку. Сам доктор в этом и виноват, потому что принципиально отказывался иметь дело как с ангелами, так и с бесами и самонадеянно отрицал малейшее участие Болвана и Маэстро в больших и малых земных делах.
С другой стороны, добрый доктор заслуживает похвалы – пусть и весьма умеренной – за грубую разметку человеческого «я». Благодаря этой концепции (хотя и не ей одной) люди почувствовали себя точно такими же слоеными пирогами, как мы, бесы, в результате отсутствия у нас стабильной самооценки.
Следует сказать, что «я» Адольфа попало в фокус моего внимания. Не имело особого смысла поднимать его самооценку, если наряду с этим он продолжит терзаться сомнениями относительно собственной виновности в смерти Эдмунда. Не желая поверить, он вместе с тем чувствовал себя виноватым; хуже всего было, однако, то, что у меня самого не имелось однозначного ответа на мучающий мальчика вопрос: виновен он или нет (или, скажем так, виновен отчасти)?
Факты были просты, в отличие от вытекающих из них последствий. Однажды утром, пока Клара с Анжелой работали в саду (и при них, разумеется, была Паула), а глава семейства отправился на прогулку, Адольф застал Эдмунда в комнате, служившей им обоим детской до тех пор, пока старший из братьев не заболел корью.
Адольф подошел к Эдмунду и поцеловал его. Только и всего. Должен признать, что я подбил его на это. Понятно, что я питал к Эдмунду нечто вроде искренней симпатии, но в сложившейся
ситуации у меня не оставалось иного выбора. Имелось прямое указание Маэстро, и проигнорировать его я не мог.
– Почему ты меня целуешь? – спросил Эдмунд.
– Потому что я тебя люблю.
– Это правда?
– Правда.
– Поэтому ты меня и оскальпировал?
– Тебе пора забыть об этом. И простить меня. Наверное, в наказание за это у меня и появилась сыпь. Потому что мне стало очень стыдно.
– Это правда?
– А ты как думаешь? Конечно правда. И я хочу поцеловать тебя еще раз. Чтобы возвратить тебе скальп.
– Это не обязательно. Голова у меня уже не болит.
– Не будем рисковать. Позволь мне поцеловать тебя еще раз.
– А разве такое можно? Ведь у тебя сыпь.
– Между братом и сестрой – да, бывает, что и нельзя. А двум братьям можно. Это медицинский факт: родные братья могут поцеловаться, даже если у одного из них сыпь.
– А мама говорит, что нельзя. Мама говорит, что тебя еще нельзя целовать.
– Мама не понимает, что для родных братьев это совершенно нормальное дело.
– Клянешься?
– Клянусь!
– Покажи мне, как ты держишь пальцы, когда клянешься.
Я совершенно определенно руководил Адольфом в эти мгновения. Он вытянул вперед руки, широко растопырив пальцы.
– Клянусь, – повторил он и несколько раз подряд поцеловал Эдмунда мокрым ртом, и тот тоже поцеловал его. Эдмунд был так счастлив оттого, что Адольф в конце концов его полюбил.
И вот Эдмунд заболел корью. И она свела его в могилу. И мы все разделяем ответственность за это. Или нет. На сей счет мне известно не больше, чем самому Адольфу. Из ночи в ночь он теперь героически истреблял по целому взводу французов. Я решил побаловать его как следует. Конечно, каждое из этих сновидений в отдельности не могло обеспечить длительного эффекта, но, как однажды Энгельс написал Марксу, количество переходит в качество, и мне подумалось, что кашу маслом не испортишь, – особенно при наличии у нее нескольких неприятных вкусовых оттенков. С другой стороны, я пришел к выводу, что Адольфу уже пришла пора укрепить собственное «я» неколебимой верой: всё, что мы убиваем, делает нас сильнее.
Книга тринадцатая
АЛОИС И АДОЛЬФ
1
Готовность Адольфа Гитлера уничтожать людей в газовых камерах тогда, в самом начале столетия, еще не успела превратиться в действенное желание. И если я все же обращаюсь к событиям 1945 года, то только затем, чтобы выявить их прямую связь с первыми месяцами после смерти Эдмунда. Неукоснительно выполняя указания Маэстро, я, по сути дела, не занимался ничем другим, кроме интенсивного развития в душе Адольфа стихийно зародившегося ощущения, что когда-нибудь ему суждено стать великим военачальником на службе у богов смерти. Это позволяло верить в то, что его, в отличие от простых смертных, ждет иной конец. Разумеется, я тогда и не догадывался о подлинных масштабах открывающегося перед ним поприща. С не меньшим тщанием—и при помощи тех же средств – я растил бы и Луиджи Лучени, стань он моим агентом в столь юном возрасте.
Я нахожу, однако же, интересным тот факт, что в самые последние месяцы жизни Гитлеру хотелось, чтобы его кремировали. Телесный «низ» неизменно казался ему презренной материей, но к самому концу жизни его душа (его духовный «верх») – по любым критериям, кроме, понятно, наших, – разложилась в еще большей степени, чем тело. Разумеется, только справедливо, что человек, наделенный властью отправлять на смерть миллионы, нуждается в исключительно твердой оболочке собственного «я», чтобы не чувствовать запредельного ужаса из-за того, что, действуя, как он действует, теряет душу. Большинство руководителей успешно воюющих государств отличаются этим качеством чуть ли не изначально. Им удается не мучиться бессонницей долгие ночи напролет из-за потерь, понесенных противоположной стороной конфликта. Подспорьем им служит мощнейший среди изобретенных людьми моторов психического бесчувствия, имя которому патриотизм! И всё тот же патриотизм – самое удобное средство для приведения в действие широких народных масс, хотя не исключено, что в дальнейшем на смену ему придут искусственно разжигаемые религиозные чувства. Мы любим фундаменталистов. Их фанатичная вера, убеждены мы, рано или поздно разовьется в победоносное оружие всеобщего уничтожения.
Что касается моих личных выводов, то Маэстро таковых в своих подчиненных не поощряет. Он говорит о них как о «больных испарениях вашего разума». И настоятельно рекомендует нам не выходить за рамки нашей компетенции.
Мне кажется, в самом конце Гитлер – в основном от усталости – утратил подобную неуязвимость. В 1944 году, ставшем для него, учитывая положение дел на фронтах, одним из самых скверных, фюрер в «Вольфшанце», своем знаменитом бункере на территории Восточной Пруссии, пытался расслабиться, рассказывая секретаршам за ужином старые анекдоты. Упоминал, в частности, и о том, как часто порол его в детстве отец. Но, уверял Гитлер своих секретарш, он и под отцовскими ударами оставался бесстрашен, как североамериканский индеец – под пыткой. Под градом ударов он ухитрялся не издать ни единого звука. И дамочки заносили в свои дневники эти россказни. К тому времени – задолго до того, как это положено по законам биологии, – Гитлеру, в его пятьдесят пять, понравилось пользоваться преимуществами, подобающими старческому возрасту. Нравилось, в частности, вызывать восхищение у женщин, даже не задумываясь над тем, а не совокупиться ли ему с какой-нибудь из обожательниц и поклонниц. Впрочем, не в пример отцу, Гитлер никогда не отличался особой сексуальной предприимчивостью (его преследовал страх осрамиться, а нас такое положение дел более чем устраивало: земная спутница фюрера ни в коей мере не помогла бы нам в деле реализации наших планов).
Разумеется, истории, рассказываемые секретаршам, были полны преувеличений. Однажды он договорился до двухсот ударов, полученных в ходе одной экзекуции.
В конце тридцатых годов, разговаривая с Гансом Франком, Гитлер как-то поведал ему: «Однажды, лет в десять или двенадцать, мне пришлось отправиться в вонючую, прокуренную пивную. Но я не собирался щадить отцовской гордости. Я подошел прямо к столику, за которым он сидел, глядя на меня пьяными глазами, схватил и сильно встряхнул его за плечи. "Папа, – сказал я ему. – Хватит пить! Иди-ка домой!» Но иногда мне приходилось дожидаться его по четверти часа, а то и дольше, приходилось упрашивать, даже умолять, прежде чем он соизволял наконец подняться на ноги. И тогда я, поддерживая, вел его домой. Большего стыда я в жизни своей не испытывал. Вот что я скажу тебе, Ганс Франк, мне известно, каким дьяволом может оборачиваться пьянство. Из-за пьяницы отца это стало проклятием моей юности».
История эта настолько запомнилась Гансу Франку, что он пересказал ее не где-нибудь, а прямо на Нюрнбергском процессе.
2
На самом деле, однако же, Алоис начал пить меньше. И реже заходил в пивную, и позволял себе меньшее число кружек. Мысль о том, что наутро Эдмунд уже не бросится здороваться с отцом, заглушить алкоголем не удавалось. Каждое утро Алоис просыпался с таким ощущением, будто за ночь съел полную тарелку золы.
Многими вечерами ему поневоле приходилось держаться настороженно, потому что он отправлялся на Burgerabend. Городской нобилитет, пусть и ведущий себя с известной напыщенностью, все же отвлекал Алоиса от наиболее тягостных размышлений. Не имейся у него в запасе возможность общения с такими людьми, только и оставалось бы из вечера в вечер и ночь за ночью оплакивать смерть любимого сына. Так что он превратился в завсегдатая вечеринок, посещая их на неделе, бывало, и по все четыре раза, независимо от того, в каком именно кабаке они проводились. И если поначалу он чувствовал себя несколько скованно, особенно в первые часы и последние, перед уходом, сейчас дело заметно упростилось благодаря всеобщему сочувствию, которого он с некоторых пор не мог не ощущать. Встречали его теперь более чем учтиво. Да и провожали с ненапускной сердечностью. Вот в чем хорошая сторона городской знати, твердил он себе. Общаясь с благородными господами ранее, в годы службы на таможне, он неизменно чувствовал исходящее от них высокомерие, за исключением тех случаев, когда кто-нибудь из них норовил пронести мимо таможенника незадекларированный товар.
Изрядное впечатление произвел на Алоиса и тот факт, что частым гостем на вечеринках городской знати был рабби Мориц Фридман, уже на протяжении восемнадцати лет состоявший в попечительском совете местной гимназии. Алоис обратил внимание на то, с каким почтением относятся к Фридману едва ли не все участники Burgerabend, и это помогло ему упрочиться во всегдашнем своем убеждении: человечество делится на две основные категории – культурные люди и некультурные. И если уж городские нобили способны отнестись с таким уважением к какому-то еврею, то наверняка оно распространяется и на незаконнорожденную деревенщину, рожденную девкой, что живет в заброшенном хлеву. И тем менее хотелось ему напиваться в такой компании до бесчувствия. И, разумеется, Адольфу никогда не случалось уводить пьяного отца домой. Оглядываясь на вечеринках по сторонам, Алоис рассудил, что и сам может добиться того же статуса, которым уже, несомненно, обладал рабби Фридман, – статуса гостя на особых правах. В шестидесятитысячном Линце жило на тот момент около шестисот евреев, то есть они составляли один процент от общего населения города. В большинстве своем они перебрались сюда из Чехии и вовсе не были совершенными дикарями – так сказал бы Алоис Кларе, не заподозри она в еврейском происхождении его самого. Многие из них вполне ассимилировались в немецкоязычной среде. Они больше не разгуливали по улицам в лапсердаках, от которых несло затхлостью. Они были ремесленниками или фабричными рабочими; кое-кто, подобно Морицу Фридману, удостоился почетных общественных должностей. И все же они оставались здесь чужаками, они оставались пришлыми, как и сам он.
К этому времени Алоис (вслед за Мейрхофером) уже находил ближайшую пивную недостаточно изысканным для себя заведением. Там страшно галдели, из-за чего он, вечно в мыслях об Эдмунде, мог ни с того ни с сего расплакаться. Кроме того, там он и выпивал больше. А вот напиться до бесчувствия не позволял себе независимо от того, где пил.
3
В среднюю школу Адольф пошел в сентябре 1900 года, без малого через восемь месяцев после смерти Эдмунда. Покинуть ее стены он должен был через четыре года – в пятнадцать лет. Он заранее объявил родителям, что предпочитает классическую гимназию с уклоном в древние языки и искусствоведение реальному училищу, где повышенное внимание уделялось куда более практическим дисциплинам.
На сей счет он немало спорил с отцом. Клара иногда присутствовала при этих спорах, а иногда и нет, но, так или иначе, неизменной темой дискуссии была классическая гимназия. Ади чувствовал, что именно там способен добиться наивысших успехов. Он объявил, что искусство (изобразительное, прежде всего) – его призвание. Стараясь сделать Алоиса более сговорчивым, он неизменно добавлял, что и мертвые языки ему тоже нравятся. Отец реагировал на это с презрением:
– Мертвые языки? Да ты просто спятил!
– Мальчик страдает. Разумеется, это накладывает свой отпечаток на всё, – вступалась Клара, если присутствовала при разговоре.
– И уж я – то разделяю его страдания, – возражал Алоис. – Но где имение, а где наводнение? И я уверен, что не стоит даже пытаться поступить в классическую гимназию. Его туда не примут. – Тут он насмешливо смотрел Ади прямо в глаза: – Если уж ты по-немецки разговаривать как следует не умеешь, то как тебе осилить латынь и древнегреческий? – И Алоис переходил на латынь, чтобы еще сильнее поддразнить сына: – Absque labore nihil.
– Ну и что это, по-твоему, должно значить? – взвивалась Клара. Какой у нее все-таки бессердечный муж!
Алоис медленно набирал полный рот трубочного дыма, столь же медленно выпускал его, откладывал трубку в сторону.
– Без труда не выудишь и рыбку из пруда – вот что это значит. – Он важно кивал, брал трубку и пускал подчеркнуто аккуратные кольца дыма. – И это, безусловно, относится к учению в школе. Гимназистам положено знать грамматику древнегреческого и латыни. Обоих этих языков сразу! Это очень красивые языки и очень красивые знания. Такие знания на всю жизнь придают тебе чувство превосходства над другими людьми. Но только трудов они требуют, прилежания, усердия, а значит, Адольф, гимназия не про тебя. Кроме того, там изучают античную историю, философию и искусствознание, а все это тебе совершенно не нужно. Ну, преуспеешь в одном предмете, ну в двух, а что толку? Куда лучше, на мой взгляд, тебе пойти в реальное училище. И дело не только в практических знаниях и навыках, которые ты там приобретешь. Помимо всего прочего, я смогу помочь тебе с поступлением. – Он и впрямь был готов попросить об этом Мейрхофера. – А гимназия исключена, и помощь моя там тоже окажется без толку. Послушают, как ты говоришь, посмотрят, как пишешь, и сделают тебе ручкой.
Алоис понимал, что может попросить кое-кого из посетителей вечеринок о помощи при поступлении в гимназию, да только чего ради? Все равно Адольфа не примут, а он, Алоис, потеряет лицо. Причем без малейшей пользы для дела. И тут он глубоко вздыхал.
4
Жизни Адольфа предстояло измениться к худшему. Линц находился в восьми километрах от Леондинга и был в двадцать раз больше. Каждый час туда ходила конка, но Клара рассудила, что мальчику будет полезнее ходить в реальное училище пешком, а прогулка через лес и поле получалась весьма изрядная.
Всякое утро отец, мать, а то и сестра в той или иной форме напоминали Адольфу, что он теперь единственный сын, а значит, все упования связаны с ним, и только с ним. Прошло совсем немного времени, и он уже возненавидел реальное училище. В темные дни это и без того угрюмое здание действовало на него особенно угнетающе. Да и то время, когда он блистал в школах Хафельда, Ламбаха и Леондинга, осталось позади. Теперь сами стены, казалось, разделяли владеющую мальчиком тоску. Он часто вспоминал о том дне, когда Алоис, безутешный после смерти Эдмунда, едва не задушил его в объятиях, вновь и вновь повторяя сквозь слезы: «Отныне ты моя единственная надежда», но несло от него при этом отнюдь не упованиями, а табаком. Неужели сам этот запах не свидетельствовал о предельной лживости отцовских слов? Это воспоминание, пронизанное недоверием и отчаянием, теперь ассоциировалось для Адольфа с мрачными порталами школы, в которую его загнали разве что не силком.
Его одноклассники происходили по большей части из преуспевающих семей. Их поведение резко отличалось от повадок деревенщины и мальчишек из пригородов, с которыми Адольфу доводилось иметь дело в последние несколько лет. Так что он не поверил матери, гордо заявившей ему: «Твой отец – второе лицо во всем Леондинге. А первое – бургомистр Мейрхофер, его близкий друг».
Адольф сомневался в том, что влияние этих двух местных знаменитостей выходит за пределы Леондинга. В конце концов, самая значительная фигура в городе – здешний бургомистр – торгует зеленью и бакалеей в собственной лавке! Адольф не успел пробыть в реальном училище и дня, как ему стало ясно, какой деревенщиной он здесь выглядит. Достаточно было подслушать разговор двух учеников, обменивающихся впечатлениями о вчерашнем спектакле в опере, где они, оказывается, были с родителями. Одно это уже заставило Адольфа призадуматься, а все остальное он легко домыслил сам. «Знаешь, этот Гитлер, он ходит сюда пешком из Леондинга!» Да, конечно, в дождливые дни он отправится в училище на конке, но только если у родителей найдется на это лишний медяк.
Он не из наших. Большинство мальчишек из Линца ни разу в жизни не были в Леондинге и считали его утопающим в грязи медвежьим углом. А задерживаться после уроков, чтобы свести знакомство с соучениками, Адольф не мог: приходилось сразу же пускаться в обратный путь. И с лесными играми в войну теперь было, можно сказать, покончено. На них у Адольфа оставалась только суббота. Когда, спрашивается, заниматься муштрой?
Вскоре мальчика вновь охватили прежние сомнения. Виновен ли он в смерти Эдмунда? И вновь Адольф избрал своими слушателями деревья. Однако теперь тирады превратились в филиппики. Он обрушивался на глупость преподавателей, на затхлый запах, исходящий от их одежды.
«Зарабатывают они гроши, – заявлял он могучему дубу. – Это совершенно ясно. Они не могут позволить себе даже свежей сорочки. Анжеле следовало бы принюхаться к учителям и раз и навсегда отстать от родного брата!»
Имелись у него и другие причины для обиды. Обращаясь к старому вязу, Адольф вещал: «Считается, что это передовая школа, а на самом деле она на редкость отсталая. И дурацкая! – Ему было слышно, как, соглашаясь с ним, перешептывается листва. – Я решил посвятить себя рисованию. Мне удается безупречно передать на бумаге малейшую деталь любого здания – что в Леондинге, что в Линце. И когда я показываю эти рисунки отцу, даже он бывает вынужден признать мои способности. "Отлично рисуешь!» – говорит он мне. Но тут же сам все портит, добавляя: "Вот только перспектива тебе не дается. Перед твоими домами разгуливают люди самого несуразного роста. Одни – трехметровые великаны, другие – просто пигмеи. Изучи масштаб, попробуй хотя бы прибегнуть к помощи линейки. Высота зданий и рост людей должны быть пропорциональны, да и разделяющее их расстояние надо брать в расчет. Жаль, Адольф, что у тебя это не получается, потому что дома сами по себе выходят у тебя просто замечательно»».
Разумеется, похвала, пусть и с оговорками, из отцовских уст была куда дороже безудержного восторга, в который при виде рисунков Адольфа приходила Клара. Отец был прав в главном: искусство требует интуитивного проникновения в суть предмета, а вовсе не тщательного изучения.
«Уроки, – говорил Адольф следующей попавшейся ему по дороге рощице, – это пустое. Вот почему учителя ничуть не интересуются моими способностями. Они снобы. Они заискивают перед мальчиками из богатых семейств, ходят перед ними на цыпочках. Само пребывание в реальном училище стало для меня нестерпимо».
Но даже деревьям Адольф не решался признаться в том, что мальчики, которые играют или хотя бы просто разговаривают с ним на переменах, неизменно оказываются самыми жалкими, самыми глупыми или самыми бедными во всем училище.
Адольф верил, что вековым деревьям присуща мудрость. Они почему-то напоминали ему огромных – и таких же мудрых – слонов.
Иногда он сознательно ползал с утра сонной мухой, и тогда его приходилось отправлять в Линц на конке. Это сердило Клару. Расход был, понятно, пустяковым, но совершенно ненужным, особенно в безоблачный день. Каждый грош, потраченный без крайней необходимости, воспринимался ею как бессмысленная потеря. Медяки, израсходованные подобным образом, падают в бездонный колодец, из которого никогда потом не напьешься.








