412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Норман Лебрехт » Песня имен » Текст книги (страница 6)
Песня имен
  • Текст добавлен: 28 ноября 2025, 13:30

Текст книги "Песня имен"


Автор книги: Норман Лебрехт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

На втором уроке матерый мучитель математики по фамилии Ужанс, в восторге от того, что я не смог дать определения «гипотенузы», злобно поднял меня за вывернутое ухо и потащил к доске – но тут же неожиданно охнул, выругался и отпустил.

– Черт побери! – рявкнул он, озирая класс. – Кто это сделал?

– Что сделал, сэр?

Потирая бедро, Ужанс снова взялся за мое горящее ухо – взялся и снова охнул. Он круто повернулся и увидел Довидла, убиравшего руку с циркулем.

– Встать! – крикнул Ужанс. – Фамилия?

– Рапопорт, сэр, – сказал Довидл, невозмутимый среди моря ужаса.

– Иностранный ученик, вероятно, не знает наших порядков, – прорычал Ужанс. – Ну, полагаю моим долгом англичанина научить тебя манерам. Скажи мне, Рапопорт, ты знаешь, что мы делаем в этой великой стране с мальчишками, которые нападают на учителя?

– Нет, сэр, – сказал Довидл. – Но в моей несчастной стране мы знаем, как называется человек, который мучает детей, вместо того чтобы пойти на войну и сражаться с врагом.

Ужанс опешил. Упитанный мужчина лет тридцати с небольшим, он, видимо, не записался добровольцем из трусости или оказался негоден.

– Я сражаться пойду, черт возьми, когда меня призовет Его Величество, – загремел он. – А пока что кто-то должен оставаться здесь и вбивать математику в ваши тупые башки, чтобы вы, недоумки, сгодились армии хотя бы как пушечное мясо. А теперь поди сюда, раввиныш, и получи наказание.

– Вы меня не тронете, – сказал Довидл. – Я хочу видеть директора.

Никогда еще в славной истории английской подготовительной школы и в обширной литературе о ней – от Тома Брауна до Дженнингса у Энтони Бакериджа[37]37
  Том Браун – герой романа Томаса Хьюза «Школьные годы Тома Брауна» (1857).
  Энтони Бакеридж (1912–2004) – английский писатель, автор детских книг. Дженнингс – герой его произведений.


[Закрыть]
– не видано было такого непокорства в первый же день занятий. Если Ужанс был ошеломлен, то мы были заворожены драмой, чей исход мог быть только эпически кровавым.

– И почему ты думаешь, что директор захочет тебя принять? – прорычал Ужанс с видом человека, пришпиливающего к альбомной странице живую бабочку.

– Потому что у него письмо от высшего начальника, и там объяснено, как со мной надо обращаться, – сказал Довидл и сел.

Ужанс побагровел, вышел, хлопнув дверью, и до звонка на перемену так и не вернулся. После перемены Довидла вызвали к директору.

– Что было? – шепотом спросил я, когда он вернулся в класс. Я ожидал, что он придет, согнувшись пополам от боли после неслыханной порки.

Довидл пожал плечами.

– Ничего особенного. В кабинете было пианино, я подошел и сыграл Шумана, извинился только, что это не мой инструмент. Директор вынул из шкафа скрипку, и тогда я сыграл партиту Баха. Он напускал на себя свирепый вид, но я заметил слезу у него в глазу и нажимал, пока она не капнула. Он сказал, что я заслуживаю трости за то, что огрызался на мистера Ужанса, и что там еще за письмо от высшего начальства?

– Я сказал, что приносил письмо от капитана Мортимера Симмондса, который выполняет особое задание в армии Его Величества – письмо ему не передали? Он высморкался, и я еще поиграл. Тогда он дал мне чашку горячего шоколада и спросил, знаю ли я мистера Альберта Саммонса и не могу ли позвать его, чтобы он сказал речь в день раздачи призов.

– Понимаешь, Мотл? В Англии классовая система, но жизнь состоит не из этих классов. На самом деле, в мире два класса людей: те, кто умеет распоряжаться жизнью, и те, кем она распоряжается.

– Я, – заключил он, – отношусь к первому классу.

Это заявление о своем превосходстве меня не удивило. Довидл умел заставить людей сделать то, что ему нужно. Не было письма от «высшего начальника» и требования об особом обращении. В те авторитарные времена родители или in loco parentis никогда бы не осмелились учить директора, как ему обращаться со своими учениками. Довидл выдумал письмо в ответ на угрозу, мгновенно претворив мысль в действие, как это происходит при музыкальной импровизации. Мы, остальные, стали бы выпутываться, ссылаясь на прецедент. Довидл поднялся над наличными событиями и ввел элемент непредвиденного. При любом кризисе он был совершенно непредсказуем и потому непобедим.

Отбившись от живодера, который отбыл перед Рождеством на казначейскую службу в армии, Довидл был признан героем класса. Что-то от его славы досталось и мне – как Антонию от Цезаря, Идену от Черчилля. Даже «соседский Джонни Айзекс» стал искать моего общества. Как путешественника Генри Стэнли, меня ценили не столько за мои собственные достоинства, сколько за то, что я отыскал в сердце тьмы и представил публике светило, доктора Ливингстона. Но меня устраивало мое второе место. К этому меня и готовили – быть агентом артистов, подножкой для гения, рабочим сцены. Впервые в своем сознательном возрасте я был вполне счастлив – я нашел свое место в жизни.

Как-то утром, съехав по перилам, я врезался во Флорри, занятую уборкой внизу, и чуть не свалился от смеха.

– Что-то ты очень доволен собой последние дни, молодой хозяин, – заметила она и шлепком по заду отправила завтракать.

– Что это за звук, – недовольно сказала мать, оторвавшись от «Ньюз кроникл».

– Какой звук?

– Жужжание, как будто пчела в банке с вареньем.

– Я ничего не слышу.

– Прекрати немедленно, Мартин, не знаю, как ты это делаешь. Утро только началось, а у меня уже голова болит.

Только тут я понял, что пою без мотива и слов от полноты своей безмятежности. Все – благодаря Довидлу: он дал мне голос, неясный, скрипучий, лишенный тональности, и, тем не менее, это было средство, чтобы заявить о себе. Благодаря ему я выбрался из немого унылого заточения и мог сообщить о своих чувствах окружающему миру, неважно, хотел он услышать меня или нет. Я стал говорящим Мотлом у сиятельного Довидла, важной частью общего организма. И он жил во мне, как фантастическое искусственное легкое, обеспечивая меня уверенностью и довольством, когда не справлялись собственные органы. Вот как я воспринимал его – как часть себя. И вот как любил – не как брата во всем, кроме крови, а бездумно, функционально, как любишь свой мизинец или выпуклость скулы на ладони, когда мирно погружаешься в сон.

5
Время нашей жизни

Общие волнения – Блиц и наступление отрочества – закрепили наш симбиоз. Соотношение наших достоинств никакой роли не играло. Довидл был зачинщиком большинства наших занятий, но при этом у меня было чувство, что я для него незаменим. Это звучит сентиментально, но таковы же часто самые дорогие нам музыкальные впечатления. Сколько женщин рассказывали мне, что их жизнь переменилась из-за Пятой симфонии Бетховена, потому что перед концертом, в запертой комнате за сценой маэстро посмотрел ей в глаза и сказал, что будет дирижировать «только для вас». Музыкой можно достать до глубины. Довидл сделал нечто большее: заставил поверить, что без меня ничего не достиг бы.

Как определить наши отношения иначе, чем две половинки нераздельного целого? Мы вместе проводили времени больше, чем братья, но связь между нами не была братской. Не было трений и препирательств, как у родных братьев, не было соперничества за родительскую любовь. Не было – как можно заподозрить – и гомоэротического элемента, хотя мы шлепали друг друга мокрыми полотенцами в ванной и бегали нагишом по коридору, наслаждаясь визгами благопристойной Флорри. Мы дразнили друг друга, издавая губами неприличный звук; прыщи и тощие ноги были постоянным предметом взаимных насмешек. С приближением зрелости ноги у Довидла стали толще и покрылись черными волосами, а у меня еще два долгих года оставались мальчишески гладкими. Я знал его тело так же хорошо, как собственное, но не помню, чтобы у меня хоть раз возник плотский интерес или побуждение. Сплоченность, отличная от любви и физиологии, – вот что было мостом и мотором в наших отношениях.

Усердный психоаналитик (а я многим переплатил на своем веку) мог бы истолковать это как сублимацию подавленного влечения у невротического индивида, склонного к подчинению. Ничто в моей памяти не подтверждает такого диагноза. Действительно, мы обнимались и боролись, но слишком уважали наше достоинство, чтобы кто-то кого-то хотел победить или подчинить. Чем дольше жил с нами Довидл, тем уверенней в себе я становился, уверенней в своей полезности для него и, по умолчанию, для отца. Довидл, понимая, что я должен быть лоялен к обоим, ни разу не отметил этого даже движением брови. В чуткости его было что-то от оленя. Связывало нас, мне казалось, что-то более прочное и утонченное, чем узы крови или секса. И то и другое открылось нам в раскардаше блица и отрочества и сделало связь между нами еще неразрывнее, еще необходимее.

Когда тревожному затишью пришел конец в июне 1940 года, и северная Европа была уже в руках у Гитлера, и истребители Люфтваффе развязно кружили у нас над головами при белом свете дня, мы, десятилетние, оказались в удобном положении наблюдателей. Чтобы заработать карманные деньги и оказать важную услугу людям, я предложил развозить газеты, которые безнадежно рекламировал мистер Уилкокс, киоскер на Бленхейм-Террас.

– Не может быть и речи, – сказала мать. – Я не допущу, чтобы вы барабанили в чужие двери, как лоточники. Дэвид, что подумал бы о нас твой отец?

– А он этим и занимается, – спокойно сказал Довидл. – Носит бижутерию по домам.

У нее хватило деликатности покраснеть.

– Джонни Айзекс развозит газеты, – вставил я.

– Этот мальчик становится большим разочарованием – а так много обещал, – вздохнула мать.

– Мы будем работать на оборону, – объяснил Довидл, – давать людям надежную информацию, вместо слухов.

– Думаю, у ребят правильная мысль, – сказал отец. – Пусть для пробы разносят газеты три месяца, если это не помешает их школьным делам и музыке.

– Не помешает, отец, – пообещал я, и мы обменялись с ним понимающим мужским взглядом.

У газетчика по его карте мы поделили район пополам, как яблоко. Довидл взял улицы слева от середины, я – правую часть. Ему достались богатые кварталы с особняками и садовыми беседками в окрестности Гроув-Энд-роуд, мне – однокомнатные съемные квартиры с общими удобствами на Карлтон-Хилл, однотипные домики на Спрингфилд-роуд и муниципальные дома на Баундри-роуд.

– В Рождество твой друг получит больше чаевых, – предупредил Уилкокс.

– Посмотрим еще, кто доживет до Рождества, – мрачно сказал Довидл.

Каждое утро, в семь часов, под полосатым тентом Уилкокса мы грузили кипы газет в корзины и колесили по улицам до тех пор, пока последние тонкие листы не проваливались в последнюю медную щель. На это уходило меньше часа, оставалось еще вдоволь времени, чтобы заглотать Мартин завтрак и приехать в школу до свистка к утреннему собранию.

Если вдруг опаздывали, наказание не грозило. Дисциплина в Доме и многое другое разваливались. Многих учителей призвали под знамена, молодые выпускницы и университетские преподаватели на пенсии заняли пустые места и изменили этос. Садизм и битье тростями прекратились, дворовые задиры, лишившись взрослых образцов, вели себя цивилизованнее и рассудительнее. По истории у нас была мисс Прендергаст, в роговых очках, но с красивыми ногами; по английскому – семидесятилетний доктор Седжфилд, международный авторитет (так говорили) по точке с запятой. Эти и другие, чьих имен не помню, были кладезями знаний, готовыми их разливать, но не желавшими следовать жестким учебным планам. «Говорите друг с другом», – сказал Седжфилд, вызвав шестерых самых умных к доске и предложив им свою теорию гомосексуального Яго, а также и Ромео, раз уж мы взялись за это. Пришел директор, встревоженный громкими голосами; Седжфилд мирно посмотрел на него и пробормотал что-то насчет семинаров в университетском духе. «Все идет псу под хвост», – проворчал, удаляясь, директор.

Еврейским мальчикам, которых в школе была половина, позволили собираться перед уроками отдельно, поскольку мы не могли с искренностью исполнять «Вперед, Христово воинство». Но, не желая допустить и настоящий еврейский ритуал, директор препоручил нас отцу Эдварду Джеффрису, прокуренному в коричневой рясе англиканскому монаху, который заставлял нас читать наизусть псалмы на английском, иврите и латыни. То есть он читал несколько стихов на иврите царя Давида или из Вульгаты св. Иеронима, а потом свободно переводил на английский, более разговорный и привлекательный, чем в Библии короля Якова. Для хриплого отца Джеффриса это, верно, было пустым занятием: он ни разу не посмотрел в глаза ни одному еврейскому нехристю, ни разу не показал удовлетворенности нашей декламацией. Он был сухой старой жердью и имел противную привычку вертеть мизинцем в ухе, а потом подробно рассматривать добытую серу. Но для меня и, в меньшей степени, для Довидла откровением была его виртуозная способность вернуть к жизни два мертвых языка, а самих нас – к пустынному истоку, передать его еврейскую пламенность. Переводы отца Джеффриса засели у меня в памяти на всю жизнь.

– Не устрашись ночных ужасов, – возглашал он посреди блица, – ни снаряда, летящего днем. Чумы, идущей во мраке, истребителя, опустошающего днем. Падет рядом с тобой тысяча, и еще десять тысяч по правую руку – но к тебе он не приблизится. Только глаза твои увидят его, Симмондс, и увидят возмездие нечестивым. Продолжай, пожалуйста, на латыни.

– Quoniam to Domine spes mea, altissimum posuisti refugium tuum[38]38
  Ибо ты сказал: «Господь – упование мое»; Всевышнего избрал ты прибежищем твоим.


[Закрыть]
.

– Неплохо. Рапопорт, следующий стих по-английски.

– No harm will befall you, no trouble upon your tent…[39]39
  Не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему.


[Закрыть]

После школы, опять на велосипедах, мы развозили вечерние газеты – этих адресатов было вдвое меньше. У нас оставалось время купить дешевое мороженое, пособирать ежевику с кустов или просто покататься по улицам, притихшим от жары и страха. И только после этого – в музыкальную комнату. Двадцать пятого июня (я начал вести дневник), вернувшись домой, мы стали свидетелями первой паники. По дорожке к дому топал доктор Штейнер, размахивая тонкими старыми руками скрипача; в одной из них трепался листок бумаги.

– Что это такое? – причитал он. – Почему меня надо депортировать? Что будет с моей женой?

Два полицейских вручили бедному старику в дверях распоряжение об интернировании. Как иностранцу класса С, не достигшему семидесятилетия (совсем чуть-чуть), ему приказывали завтра утром явиться в полицейский участок Хампстеда, имея при себе один маленький чемодан с личными вещами, для перевода в неназванное место постоянного содержания.

– Что мне делать? – спрашивал он нас, своих учеников.

Я усадил его, дрожащего, на диван, попросил Флорри сварить крепкого кофе и позвонил отцу в контору.

– Предоставь это мне, – кратко сказал он. – Займи его, пока я не отзвоню.

Этим занялся Довидл. Он играл первую сонату Брамса соль мажор, доктор Штейнер сидел за роялем, а я переворачивал страницы с такой напряженной нежностью, что телефонный звонок в прихожей воспринял как досадную помеху.

– Скажи доктору Штейнеру, что приказ отменен, – сказал отец, – а потом дай ему трубку.

– Как ты это устроил? – спросил я его за ужином.

– Я знаю одного человека в министерстве внутренних дел. Убедил его, что доктор Штейнер необходим для оборонной работы.

Мать сардонически рассмеялась.

– Мне не пришлось много выдумывать, – пояснил отец, – я сказал, что он специалист по шифрам – и это правда, он читает исландские руны, и что он бывший коллега профессора Альберта Эйнштейна, что тоже правда, в узко музыкальном смысле. Во всяком случае, министр лично отменил приказ в течение часа, и я предпринял необходимые шаги, чтобы включить его в мое подразделение.

В небе все гуще слышался рокот самолетов. Битвы за Англию мы не видели: она разворачивалась над Суссексом и Кентом, иногда выплескиваясь в небо на юге Лондона, но не севернее реки, как ни мечтали мы ее увидеть. Самое большее, что нам доставалось, – глянуть на первые страницы газет во время доставки; похоже, что их делали незанятые сотрудники спортивного отдела: «Самый большой налет – счет 78:26 – Англия по-прежнему отбивает».

– Как всегда, медленно, – заметил Довидл, считавший крикет пустым занятием.

– Как всегда, может помешать дождь, – пошутил я.

– Почему вы, англичане, смотрите на все как на игру? – проворчал он в культурном замешательстве перед нашими неколебимыми обычаями, нежеланием предаваться риторике судьбы.

– Дело не в том, кто выиграет, – внушительно парировал я с сознанием культурного превосходства, – а в том, чтобы так вести игру, чтобы это заслуживало выигрыша.

Мы плохо представляли себе, как развивается война, но двадцатого августа брызжущий энергией премьер-министр Черчилль в своей знаменитой речи воздал дань Королевским ВВС: «Никогда еще в истории человеческих конфликтов не были обязаны столь многие столь немногим». Сент-Джонс-Вуд пока что оставался в такой же неприкосновенности, как Цюрихское озеро.

Первый налет мы увидели четырьмя ночами позже, когда бомбардировщики Люфтваффе, возможно, по ошибке сбросили несколько бомб на Сити, и горизонт на востоке окрасился красным. В следующую ночь наша авиация ответила налетом на Берлин. Затем начались спорадические бомбардировки, мы убегали в убежище – но ненадолго. Мы с Довидлом начинали ныть, чтобы нас отпустили, якобы невтерпеж пописать, а на самом деле – посмотреть воздушный балет самолетов и трасс.

«Смотрите, чтобы вас не убило», – кричала Флорри, когда мы убегали до отбоя.

Война пришла к нам, наконец, седьмого сентября, когда немецкое командование оставило попытки завоевать господство в воздухе и направило сотни бомбардировщиков уничтожать доки и промышленность Ист-Энда. Ночь за ночью прилетали они, сеяли смерть без разбора по всему Лондону и гибли иногда в шквале зенитных разрывов. Девятого сентября я видел, как падали в огне два бомбардировщика; Довидл утверждал, что насчитал четыре. «Кройте „фоккеров“», призывала Флорри по-гемпширски картаво; по крайней мере, так я ее понимал. Мы быстро научились отличать «спитфайры» от «мессершмитов». Битва за Англию превратилась в битву за Лондон, и мы, захваченные ею, были на передовой – по крайней мере, так мы себе говорили.

На самом деле мы находились километрах в восьми от града зажигалок, но кое-что доставалось и нам – или по ошибке, или когда немецкие стаи, повернув восвояси, освобождались от бомбового груза, выщербливая улицы и заодно их население. Одна за другой улицы становились жертвами таких, как это именовалось, «инцидентов». От запаха горящего дерева, кирпичного щебня, разрушенных стоков и гнили некуда было деться. Смерть могла настигнуть любого из нас, любезно предупредив за три минуты.

– Тебе не страшно? – спросил я Довидла как-то на закате, когда мы смотрели с Примроуз-Хилл на тлеющий город.

– Какая красота, – тихо сказал он, – посмотри на трассы, красные и желтые, как они прошивают серый дым, на зеленые огни зажигалок. Великолепно. Как балет «Жар-птица».

– Это тебе не искусство, – ядовито сказал я. – Это жизнь или смерть.

– Искусство – то же самое, – ответил он. – Когда оно хорошее.

Отсутствие страха было поразительное – не только у Довидла, но и у однокашников и у большинства взрослых, кого мы знали. Смерть стала повседневным фактом. Может быть, недосыпание заблокировало тревожную кнопку, а может – фатализм. Местный паб «Герб королевы», лишившийся половины крыши и барной стойки, вывесил объявление: «Открыто более чем всегда». Мы выдержим – был общий лозунг, но произносимый без вызова, а с хмурой решимостью. Ночные налеты стали такой же обыденностью, как все остальное.

После разноски вечерних газет мы с Довидлом наскоро пили чай с бутербродами, расправлялись с уроками и музыкой и, если немцы прилетали поздно, успевали до сирены вымыться и поужинать. Но чаще шли в убежище некормленые, с термосом и сэндвичами, быстро приготовленными Мартой. «Оставалось только сунуть в духовку жаркое, и тут загудели чертовы немцы, – негодовала холерическая кухарка, – надоели уже не знаю как». Однажды осенним утром пятидесятилетняя, страдавшая эмфиземой Марта отбыла на родину, в Девон, оставив семью на попечении Флорри, произведенной из горничной в домоправительницу. Отец освободил ее от оборонной работы, записав личной помощницей в свой отряд.

На раннем этапе блица родители редко бывали дома – неизменно задерживались на оборонной работе.

– Мальчики, надеюсь, вы хорошо себя ведете и слушаетесь Флорри, – говорила мать трескучим голосом по телефону. – Я постараюсь вечером забежать домой, хотя бы переодеться, но здесь, в Ист-Энде, людям нужна наша помощь и солидарность, вы же понимаете.

– Жаль, что мне пришлось задержаться на столько ночей подряд, – говорил отец из Бристоля или Ливерпуля. – Но, по словам Флорри, вы прекрасно справляетесь и совсем не скучаете без нас.

Мы не то что справлялись – это было самое увлекательное время в нашей жизни. Андерсоновское бомбоубежище у нас в саду, прозванное так в честь министра внутренних дел, спасшего доктора Штейнера от интернирования, не было ни красивым, ни безопасным. Несколько таких убежищ обрушились на своих обитателей всего лишь от разрывов где-то неподалеку, а после того, как по лицу засыпавшей Флорри пробежала мышь – или крыса? – мы переместились на северную платформу ближайшей станции метро и лежали там с половиной окрестного населения.

– Спишь с самой чистой публикой на нашей станции, – смеялась Флорри.

Как подобало Сент-Джонс-Вуду, царил здесь безупречный до жеманства декорум. Ни метаний, ни стенаний, о каких докладывали со следующей станции «Суисс-Коттедж» – там скучивались в болтливой плотности (и плотской, ходил слушок) до полутора тысяч душ разнообразного происхождения. Я знал, что Иду Гендель каждую ночь отводит туда отец. Йозеф Хассид отказался спускаться с отцом в эту тьму. Он оставался дома, снова и снова, как одержимый, прослушивая свои бисы с аккомпанировавшим Джеральдом Муром, записанные перед самой войной. «Хиз мастерс войс»[40]40
  Британская фирма звукозаписи.


[Закрыть]
предложила ему контракт, но его поведение вызывало озабоченность. О нем судачили в скрипичном кругу.

На станции «Сент-Джонс-Вуд» с соседом по платформе не разговаривали, не будучи представлены. Метро, изначально не планировавшееся как убежище, лишено было самых элементарных удобств. Срочные естественные потребности удовлетворялись на краю платформы, прямо на колею. На нашей станции деликатно ставили викторианские лакированные ширмы по концам платформы (для мужчин – на северном, для дам – на южном), и по утрам, до первого поезда, служащий линии Бейкерлоо поливал пути из шланга. Но к полуночи вонь делалась удушающей, и привередливые постояльцы, собравшись с чашками кофе, искали виновных в своих неудобствах. Очевидными кандидатами были иностранцы и евреи. Я был рад, что Довидл избавился от акцента.

Флорри, десятью годами старше нас, вела все более активную светскую жизнь. «Я девушка, которая себя уважает», – однажды услышал я ее разговор с солдатом на лестнице метро. «Он немного торопится, – объяснила она на другое утро. – Но милый парень. Думаю, вечером с ним опять встретиться».

У Флорри был отзывчивый глаз. Вскоре она занималась уже тремя кавалерами рядового и сержантского состава – и четвертым в Египте. Прихорашиваясь и завивая светлые воздушные кудряшки перед вечерней вылазкой, она потчевала нас бесхитростными, но полупонятными повествованиями о слабых струнках воинов-отпускников. «Я сказала Дереку, что мы не можем пойти дальше до помолвки, – щебетала она. – Конечно, он не знает, как далеко у нас зашло со Стэнли». Со своими кавалерами она управлялась так же умело, как с нами двоими, сводя мужской напор к покладистой веселой дружбе.

После первого бурного натиска немцев родители стали чаще ночевать дома, чем вне его. Теперь они нужны были здесь, потому что бомбы падали и на Сент-Джонс-Вуд, и привилегированные тоже подверглись опасности. Отец вступил в отряд местной обороны под началом сержанта Эрика Блэра – его политические статьи в еженедельниках за подписью «Джордж Оруэлл» я проглатывал с жадностью. Отряд Сент-Джонс-Вуда собирался в военно-тренировочном зале на Аллитсен-роуд и учился обращению с архаической пушкой. Ночами отец чаще всего дежурил на крыше Лангфорд-Корта, современного многоквартирного дома поблизости от Эбби-роуд; там на пятом этаже жил Оруэлл. В отряд вступил добровольцем его будущий издатель Фред Варбург; на крыше царила высоко интеллектуальная атмосфера. Я упрашивал отца представить меня Оруэллу: для меня он был большим героем, чем Дэн Дэйр[41]41
  Дэн Дэйр – герой комиксов «Пилот Будущего» (появился впервые в 1950 г.).


[Закрыть]
или Уинстон Черчилль, – образцом кристального ума.

Мы с Довидлом были приглашены на чай. Миссис Блэр с печальными глазами (отец объяснил, что она потеряла брата в Дюнкерке) по-матерински хлопотала вокруг нас, а великий писатель только подергивал губой под тонкими усиками. И вертел в руках тяжелую зажигалку, пока Довидл играл amuse-gueule[42]42
  На закуску (фр.).


[Закрыть]
Вьетана, вызвав слезы у миссис Блэр. Музыка его не тронула, на попытки отца завязать беседу отвечал коротко, а мы тем временем поглощали поданные к чаю бутербродики (кроме ветчинных).

– Кем ты хочешь быть, мальчик, когда вырастешь? – спросил полемист высоким учительским голосом.

– Писателем, сэр, как вы.

– Нужны будут шахтеры и фермеры, когда кончится эта история, а не сочинители красивых фраз, – фыркнул он.

Казалось, ему неуютно в буржуазном декоре Лангфорд-Корта, так же, как в собственном худом шестифутовом теле, сплошь из углов и локтей. У него пахло кислым изо рта, и рука была влажная, когда он, сославшись на срочную работу, попрощался с нами прямо за чаем. Миссис Блэр извинилась за его невежливость и объяснила, что он должен очень спешить. Меня не обидело его пренебрежение к музыке, к маленьким мальчикам и энтузиазму знакомых по местной обороне. Я видел в нем человека нравственно сильного и решительного, он остался в Лондоне, когда другие писатели разъехались по загородным домам, поскольку муза требовала тишины и покоя. Как и многие писатели, которых я узнал позже, он решительно отвергал музыку – соперницу, отвлекавшую внимание публики.

Оруэлл недолго оставался в Лангфорд-Корте с его изящными светильниками и швейцарами. Он переехал на Мортимер-Кресент, рядом с килбернским краем моей газетной зоны, и снял квартиру с сырым полуподвалом на первом этаже викторианского дома. Иногда я видел его за столом, пишущего при скудном свете. Один раз он помахал мне рукой, но рассеянно – может быть, в муках рождался «Скотный двор». В остальном переезд оказался неудачным. В 1943 году дом был разрушен самолетом-снарядом, и Блэры присоединились к бесприютному множеству стекавшихся под прохладное крыло моей матери.

Она была рождена для этой роли. Распоряжаться людьми было в природе Вайолет Симмондс, и, просидев на бесконечном количестве благотворительных обедов, она знала, как позаботиться о нуждающихся. Вооруженная ист-эндским опытом, с видом, не допускающим возражений, она пришла в районный совет на Марилебон-роуд и потребовала встречи с мэром. За несколько минут она реквизировала общественный дом при церкви и взяла на себя переселение и обустройство бездомных в районе между Финчли и Эджвейр-роуд. С добровольцами из своего вышивального кружка она коршуном пала на переживших бомбежки, разыскала их близких (тех, что были живы), обеспечила им, растерянным, временное жилье и питание на первые дни. С каждым потерпевшим она расправлялась быстро и четко, но истинное удовлетворение испытывала тогда, когда представлялся случай протянуть с высоты руку помощи тем, кто стоял выше по социальной лестнице.

Однажды зимним утром, когда мы вернулись домой, миссис Айзекс (урожденная Сассун), мать Джонни, причитала, почти завывала по-восточному над разбитыми плитами своего псевдопалладиевского крыльца. Над развалиной поднимался дым, и пожарные сматывали шланги. В нескольких шагах от нее заламывал руки муж, биржевик по профессии, а Джонни, впав в детство, сосал большой палец.

– Ну, довольно, Женевьева, – бодро сказала мать. – Не время унывать. Генри – это беспомощному мужу, – лучше вам пойти на работу, чтобы не опоздать к открытию рынков. К вечеру мы с этой неприятностью разберемся. Джонни, в школу. Мартин, отведи его к нам завтракать. Дорогая Женни, кажется, у меня есть для вас временное жилье, милая квартирка на Лангфорд-Корт, восьмой этаж, пентхаус, как сказали бы американцы, но маленький. Пойдемте в Сент-Майклс-Холл, выпьем горячего кофе и все уладим.

К виду разрушенных домов я так и не смог привыкнуть, а этот был рядом с нашим. Как говорится, Бог миловал. Но разбомбленный дом – это не просто уничтоженное имущество и человеческие жизни, не просто крушение иллюзий личной безопасности. Гибель двухквартирного дома в предместье, стандартного домика рабочих, благополучного городского особняка означала крах одного из самых драгоценных мифов, ценности настолько самоочевидной, что она даже никогда не была оговорена в законе. Попран немцами был сам английский принцип приватности, наделявший каждого домохозяина собственным замком, с его собственной закладной, правами суверена, с воображаемым подъемным мостом перед входной дверью. Приватности вдруг пришел конец. Разрубленный надвое дом показывал половину кухни, спальню, ванную комнату. На стене подмигивало чудом уцелевшее зеркало. На полке раковины стояли грязные чашки. Розовый дамский будуар заливался краской смущения перед соглядатайской улицей.

Нас с Довидлом завораживали эти картины. Каждое утро после доставки газет мы сравнивали количество увиденных «инцидентов». Газеты в корзинах велосипедов давали нам что-то вроде журналистского права прошмыгивать мимо ошеломленных жертв и пожарных. Часто мы поспевали помочь спасателям, отгребали обломки и вытаскивали из домов-могил оглушенных обитателей. Мальчик ты или взрослый – в таких обстоятельствах разницы не было.

– Ты, мальчик, помоги мне его вытащить.

– Ты, там, с велосипедом, отвези это в пожарную часть, живо.

Среди ужасов, уродств и людских несчастий мне открывалась и красота. Манящее зарево оказывалось вблизи разрушенным, в огне и дыму, трехэтажным домом на Спрингфилд-роуд; зрелище леденило кровь и не отпускало.

– Сегодня утром три новых, – сообщал я по дороге в школу.

– Я видел четыре. – У Довидла всегда было на один дом больше.

– Не верю. Где?

– Один на Эбби, один на Луден-роуд, два на Гроув-Энд.

– Врешь.

– Сам посмотри.

– На Луден – старый, разбомбили на прошлой неделе.

– Слушай, – рассудительно сказал он, – чтобы не спорить, давай предъявлять доказательства – одну вещь с каждой развалины.

– Идет, – обрадовался я, ткнув его в плечо. – Спорим, я выиграю.

– Погоди. НРБ считаются?

Неразорвавшиеся бомбы были опасным подарком, людей к ним не подпускали до прихода саперов. Другой опасностью были взрывы газа. Первый запашок утечки мог стать для тебя последним. Сообщить о нем требовалось немедленно. В подсчетах наших присутствовал элемент героизма: мы находились на передовой линии обнаружения и защиты от газа и НРБ и оповещали ближайшего дежурного обо всем, что увидели или унюхали. В качестве приза я подбирал бесхозный пенс, носовой платок или осколок посуды. Довидл был амбициознее: он приносил полукроны, книги, фарфоровую чашку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю