Текст книги "Песня имен"
Автор книги: Норман Лебрехт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
4
Грабитель времени
Первое впечатление бывает обманчиво, но за те двенадцать лет, что я знал Довидла, он в моих глазах не изменился. В памяти всплывает день, когда я увидел его впервые: он шел к нашей двери так, как будто был хозяином дома, если не всей улицы. Было жаркое августовское воскресенье 1939 года, и мы сидели дома в Сент-Джонс-Вуде. Ежегодную двухнедельную поездку в Нормандию пришлось отменить – назревала война. Собрался парламент. Раздавали противогазы, проверяли их, учили пользоваться. Отпускные чемоданы были опорожнены, наполнены для эвакуации. На перекрестках складывали мешки с песком, почтовые ящики перекрашивались в защитные цвета – зеленый с коричневым и желтым, а сверху покрывали химической краской, которая, предполагалось, среагирует на газовую атаку. В небе висели аэростаты воздушного заграждения. В Гайд-парке рыли траншеи (мы не знали, что они предназначены для массовых захоронений); Примроуз-парк распахали под огороды и засеяли. У нас в конце сада мастер сварганил убежище из рифленой стали и покрыл, как предписывалось, полуметровым слоем земли. На всех окнах повесили светомаскировочные шторы, а стекла от взрывной волны обклеили крест-накрест лентами. В ближних магазинах закончился клей и оберточная бумага. Наша прислуга, Флорри и Марта, пребывала в растрепанных чувствах. Мои родители ходили, понурясь, с наморщенными лбами. Я смертельно скучал.
Это было мое обычное состояние, вовсе не связанное с геополитическими событиями, за которыми я внимательно следил. Я начал читать газеты год назад, во время мюнхенского кризиса, и совсем погрузился в них, когда немецкие войска вступили в Прагу, как я и предсказывал мрачно. С этого времени я наблюдал за соскальзыванием в войну, замечательно предвидя весь ход событий. Пусть старается Гитлер: наша империя неуязвима, наша парламентская система не по зубам оглашенному тирану. Мое детское заблуждение, кажется, разделяли почти все большие газеты, за единственным исключением еженедельной «Спектейтор». Ее владелец и редактор Ивлин Ренч хорошо изучил за сорок лет Германию и грустно предсказывал самое худшее. Отец брал «Спектейтор» каждую пятницу и для равновесия – левые «Нью стейтсмен» и «Трибьюн». Поворошив их слегка, он принимался за страницы рождений-свадеб-похорон в «Джуиш кроникл», органе еврейской общины. Я потихоньку забирал еженедельники и, шевеля губами, читал многосложные комментарии, политически просвещался. В домедийные времена не было ничего необычного, если девятилетний ребенок читал для удовольствия Диккенса или, по необходимости, Библию, когда в доме не было ничего увлекательнее. Я был чуть более развит, чем сверстники, – до несносности. Презрев сентиментальные романы матери и девственное собрание «Мировой классики» в застекленном шкафу, я узнавал из политических еженедельников о невидимых силах, правивших взрослой вселенной, искал в них ключ для расшифровки сложностей зла.
Что касается Гитлера, я держался позиции обдуманного нейтралитета. Есть детское горе, заслоняющее великие события, несчастье более глубокое, чем все мировые трагедии. Мое несчастье было такого порядка. Если я читал, что в Китае два миллиона умирают от голода, то думал, что их страдания меньше, чем мои сытые страдания в Сент-Джонс-Вуде. У сирот, беженцев, безработных, по крайней мере, общая беда. Я был заточен в одиночестве, лишен осмысленных человеческих контактов. Мне казалось, что Гитлер с его ордами не может сделать мне хуже, чем уже есть. Как бы он ни относился к евреям, я не принимал ничью сторону – все равно, кто победит, если он уничтожит моих главных врагов, начиная с «соседского Джонни Айзекса», образцового мальчика, который декламировал Шекспира на родительских суаре и играл центрфорвардом в молодежной лиге «Маккаби».
Близорукий и низкорослый, с пятью килограммами лишнего веса и прыщеватый вдобавок, я погрузился в книги и избегал дружб – не то чтобы мне их очень навязывали. В школе у меня было прозвище Зубрила Сим. Другие ребята менялись сигаретами и карточками, а я читал политические трактаты и мечтал пройти в парламент – идея тем более абсурдная, что заикание мешало мне быстро ответить на вопросы педагогов-педофобов с нетерпеливыми свистящими тростями. Чтение было моим непроницаемым убежищем от не принявшего меня мира.
Да и родители не очень интересовались моим умонастроением. Отец был весь в делах, а что делала мать со своим временем, я до сих пор не могу постигнуть. У нее были живущая служанка и кухарка на полном жалованье для ведения хозяйства, один ушедший в себя сын и муж, мало бывавший в доме. Чем она себя забавляла? С любовником по средам в беркширской гостинице? Сомневаюсь. В те чинные времена, до Таблетки, скандал для еврейской женщины из среднего класса грозил слишком тяжелой потерей в статусе и комфорте. Развод означал позор похуже, чем бедность. Для выхода жизненной энергии у нее была программа утренних встреч за кофе, обедов в женском обществе, вечеров бриджа и комитетов помощи беженцам. Печально, если подумать. Если бы она завела любовника, часть проснувшейся любви, возможно, досталась бы и мне, хотя бы путем осмоса. Мне хотелось материнского тепла. Ей хотелось сына, которого можно показать леди Ротшильд, поэту-лауреату и жене главного раввина. Наши желания были обоюдно неосуществимыми.
Крепко сбитая, с хрустальным голосом, мать держала себя с надменностью, показывавшей, что она потеряла былое положение в обществе не по своей воле. Вне дома она никогда не снимала перчаток, чтобы не уронить себя sub speciae humanitas[18]18
С точки зрения изящества манер (лат.).
[Закрыть] (латынь ее была чистой, испанский – безупречен). На концерте она не удостаивала снять перчатку даже для того, чтобы перелистнуть программу или похлопать. Надменность спадала с нее только в высшем обществе, где превращалась в заискивание: признают ли в ней титулованные особы ту, кем она считала себя на самом деле? Она жила в страхе перед «Вудом», где мы были парвеню – родители переехали сюда в 1932 году из пригородного Финчли вскоре после того, как на Эбби-роуд открылась знаменитая студия звукозаписи. Мать держала открытый дом для артистов, которых отец сопровождал на свидание с судьбой, но в этом был налет «коммерции», а она жаждала признания у знатных дам района, чьим мужьям не было нужды зарабатывать на жизнь.
Ее родительские чувства представляли собою смесь неудовольствия и разочарования. «Мартин, почему ты не можешь завязать галстук так, чтобы узел был ближе к горлу, чем к грудной клетке? Позволь поправить его раз и навсегда. Потрать лишнюю минуту перед зеркалом утром перед выходом и, может быть, однажды станешь приемлемым членом общества. Видит бог, я старалась изо всех сил, чтобы сделать тебя презентабельным. Постой спокойно, перестань изображать удушье».
Не ее нетерпеливая рука на моей трахее заставляла меня давиться, но что-то в самом ее существе, ледяные испарения неудовлетворенности, обволакивающие ее, как утренний туман арктическое озеро. Я физически боялся, что она меня обнимет; впрочем, у нее не часто возникал такой порыв.
В то воскресенье, когда появился Довидл, я был вторым в комплекте ее раздражителей. Отец, как всегда, опоздал к обеду, каковой проходил под звяканье приборов о фаянс, прерываемое только приказами обслуге.
– Флорри, будьте добры, передайте мистеру Симмондсу соус.
– Морковь очень мило приготовлена сегодня, Марта, – совсем не пересушена.
– Спасибо, мистер Симмондс.
– Флорри, можно уже убирать со стола.
– Да, мэм.
– С особой внимательностью уберите место, где сидел мальчик.
После мороженых десертов родители отправились вздремнуть в свои отдельные, заново отделанные спальни.
– Мне скучно, – сообщил я их удаляющимся спинам.
– Пошел бы поиграл с товарищем, – вздохнув, отозвался отец.
– У него их нет, – бросила мать. – Он зарывается с головой в «Пикчер пост» и не желает приложить к этому никаких стараний. Я совсем не понимаю мальчика. Я купила ему футбольный мяч – почему не пойти к соседскому Джонни Айзексу и не предложить ему поиграть?
– Ненавижу футбол, – пробурчал я.
– Ленив до неприличия, – проворчала она.
– Сыграю с тобой в шахматы, когда проснусь, – пообещал отец.
Я понимал, что это сказано с наилучшими намерениями, но знал, что он, скорее всего, забудет по обыкновению.
– Все равно, чем он займется, – сказала мать, – но два часа чтобы звука от него не слышала. По-моему, у меня разыгрывается мигрень.
Мы с отцом обменялись мужским взглядом и пошли каждый своим путем. Потребность в компенсации повела меня к заначке «киткат» под кроватью, соблазнительно переодетому в новые красные обертки лакомству. Продававшиеся вначале под названием «Хрустящие батончики Раунтриз», они должны были отсылать к томному благолепию английских кофеен XVIII века. На мой начитанный взгляд, они отзывались даже чем-то более экзотическим, нежели вязкий рахат-лукум в шоколаде «Фрайз» – наркотическим катом Северо-западной провинции[19]19
Северо-западная провинция Британской Индии в 1955 г. стала пакистанской провинцией Хайбер-Пахтунхва. Кат – кустарник семейства бересклетовых, его листья содержат стимулирующие вещества.
[Закрыть]. Я пристрастился к этим батончикам молочного шоколада, но в то пустое воскресенье устоял перед соблазном.
Я побрел в сад за домом и уселся в кресло для более пьянящего развлечения: подглядывать из-за забора за полненькой миссис Харди, расстегивавшей, бывало, лишние пуговки, когда она дремала в шезлонге. Способ подглядывания был таков, чтобы свести к минимуму вероятность быть обнаруженным. Правила были строгие: кресло должно стоять не ближе, чем в метре от забора, смотреть – не больше десяти секунд, раз в четыре минуты. Миссис Харди – ее имени я не знал – была светлокожая, лет тридцати пяти, бездетная; мистер Харди, носивший тройку даже дома по воскресеньям, был «кем-то в Сити» и сидел с газетами и трубкой в тени метров за семь. Оба Харди не подозревали о моем существовании, тем более – о моем развратном интересе. Удовольствие я получал ничтожное, но игра эта позволяла убить пустой час, и глаза успевали отдохнуть перед следующим сеансом чтения.
В перерывах между подглядываниями я сочинял и произносил политическую речь на воображаемом массовом митинге. В утопическом видении социального блаженства я, девяти лет с половиной, взрослый не по годам, вставал на кресло и повторял звучные фразы из парламентских сообщений. Про себя, конечно, потому что малейший звук выдал бы мое заикающееся виноватое присутствие соседям.
«Свобода, равенство и братство, – безмолвно разливался я, – это неотчуждаемые права человека, которым мы отдаем дань только на словах. Но эти права, подобно чайному листу, нуждаются в том, чтобы их погрузили в aqua vitae[20]20
Воду жизни (лат.).
[Закрыть]. Недостаточно того, чтобы правительство обеспечило охрану здоровья, полную занятость и достойные пенсионные права. Оно должно дать людям возможность получить от жизни максимум. Мое правительство поможет народу осуществить его право на счастье. Миллионы людей всех возрастов получили свободного времени больше, чем когда-либо в прошлом, но растрачивают его бездумно в пьянстве и безделье, не ведая о возможностях, позволяющих сделать нашу жизнь богаче – расширить свой умственный горизонт, обрести новые интересы, познакомиться с людьми того же склада».
Я как раз собирался перейти к своей любимой части: моя партия берет обязательство организовать общенациональную систему досуга, чтобы каждый гражданин мог найти занятие и компаньонов себе по вкусу и никогда не томился от одиночества, – и тут заметил в просвете между нашим домом и домом Айзексов шагавшего по пустынной знойной улице мужчину с мальчиком. Я взглянул в последний раз на расстегнутую миссис Харди, соскочил с кресла и, переключившись на новую фантазию, побежал вдоль прохладной кирпичной стены дома. «Беженцы», – пробормотал я тоном всеведущего киношного детектива. На мужчине была помятая фетровая шляпа и зимнее пальто, на мальчике – шерстистый пиджак и короткие штаны, смешно болтавшиеся под коленями. Они словно сошли с экрана французской кинохроники. Мальчик держал под мышкой футляр скрипки. «Ложись, – прошипел я. – У парня пушка».
Мальчик с виду был мой однолеток, но вдвое мельче меня, с прилизанными черными волосами и тонкими, как палочки, ногами. Мужчина хоть и обливался потом, шел целеустремленно. Он окинул взглядом нагретые фасады нашей Бленхейм-Террас и направился – надо же! – прямо к нашему дому. Динь-динь, – прозвенел дверной звонок. Из кухни прибежала Флорри. Мужчина спросил мистера Симмондса. Флорри, под впечатлением от решительности в его голосе, провела гостя в гостиную и попросила подождать. «Хорошо, если он по серьезному делу, – подумал я. – Отец не будет доволен, если его разбудят из-за пустяка».
Я подглядывал из-за занавесок, регистрировал детали их внешности, на случай, если придется опознавать их в полиции и в суде как подозреваемых в шпионаже. Мужчина с тяжелой челюстью вытер лысеющий лоб багровым носовым платком. Он говорил с мальчиком на странном языке, похожим на немецкий, но не совсем. Мальчик слушал внимательно, но без приниженности. Когда вошел отец, он встал и вышел из комнаты, как бы не желая быть участником во взрослых делах. Отец с заспанными глазами послал Флорри за холодным питьем. Я присел под подоконником и навострил уши.
– Говорила тебе, не любопытничай, господин Мартин, – с картавым гемпширским «р» проворчала Флорри и мыльной рукой дернула меня за звукоуловитель. – Сделай хоть раз что-нибудь полезное, займи паренька, пока отец беседует с иностранным джентльменом. – Она подтолкнула мальчика ко мне. – Отведи наверх, поиграйте, а я… – она подмигнула, – принесу вам остатки мороженого от обеда.
Я любил Флорри. Она иногда ерошила мне волосы, укладывая спать. Больше никто этого не делал.
– Как тебя зовут? – спросил я мальчика, когда мы поднимались ко мне в комнату.
– Довид-Эли Рапопорт.
Я не расслышал:
– Довидели? Что это за имя?
– Довид, у вас в Англии – Дэвид. И Эли, – с ухмылкой объяснил он. В семье меня зовут Довидл, для краткости. И ты зови меня Довидлом.
Смущенный его неанглийской фамильярностью, я чопорно ответил:
– Меня зовут Мартин Л. Симмондс. Л – это Льюис.
– Мотинл? – Он засмеялся. – Буду звать тебя Мотл.
Покончив с официальной частью, он спросил, сколько мне лет. Я был начитанный мальчик, но почему-то он казался мне старше и умудренней меня; на самом деле он был на три месяца моложе – девяти лет с четвертью, если точно.
– Ты музыкант? – был его следующий вопрос.
– На рояле немного играю, – признался я.
– А я скрипач – вундеркинд. Я приехал заниматься у профессора Флеша. Ты знаешь Флеша?
Я о нем слышал и понял, в чем дело. Мальчик – вундеркинд, жертва системы, осуждаемой отцом как детское рабство. Симмондс никогда не представит публике солиста, которому еще не продают спиртного, клялся он. Помни это, Мартин, когда фирма перейдет к тебе. Да, отец, сказал я, хотя не очень представлял себе, с какого возраста тебе продают спиртное.
– Профессор Флеш говорит, что я талант, – продолжал мальчик.
Интересно. Папа будет в восторге от того, что его разбудил будущий малолетний раб и его напористый родитель. Отец, когда рассержен, бывал крайне неприветлив: парочку могли живо проводить к двери, черт возьми, раньше, чем Флорри принесет мороженое.
– В шахматы играешь? – спросил мальчик, проводя длинными пальцами по фигурам из слоновой кости. – Давай, я тебя обыграю.
Что он и сделал в двух партиях, меньше чем за двадцать ходов в каждой. Разгром мне подсластила Флорри клубничным мороженым и то, что он не радовался моему поражению.
– Ты крепкий игрок, – подытожил он. – Тебе нужна хорошая тактика. – Я – талант, я играю блестяще. Ты не такой талантливый, тебе нужно терпение, ждать ошибок, ходить туда, куда противник не смотрит.
Я был ошеломлен его анализом. Этот вундеркинд за две безжалостные партии оценил мой уровень, очертил мои возможности и посоветовал, как их использовать наилучшим образом.
– Обыграю тебя в шашки, – предложил я.
– Конечно, чего там, – согласился Довидл. – Шашки – маленькая игра, мало вариантов. Играешь белыми по правильной системе – выигрываешь. А шахматы – большие, полной системы нет. Ты выиграл, ты – как Бог: ты сделал порядок из хаоса. Это как музыка. Играешь хорошо, ноты образуют строй, имеют смысл. Хорошее мороженое.
Пока он ел, глаза его, как прожектор, обегали комнату. Он еще не сказал ни одного лишнего слова, ни одного сложного предложения. Словарь его, видимо, состоял из сотни нужных существительных и глаголов, но каждым словом он пользовался как обнаженной саблей, без ножен светской обходительности.
Он провел пальцами по моей книжной полке и вынул недавнюю брошюру Клуба левой книги, посвященную Данцигскому коридору.
– Какие новости? – спросил он.
– Будет война, – предсказал я. – Правительство готовит закон о чрезвычайных полномочиях, и, если герр Гитлер вторгнется в Польшу, мы объявим войну. Мистер Чемберлен и министр иностранных дел лорд Галифакс колеблются, но остальные члены кабинета заставят их выполнить наши международные обязательства.
– У тебя хорошая информация, – сказал он.
– Я много читаю, – ответил я мерзким тоном превосходства.
– У нас получится хорошая команда, – решил он. – У меня талант интерпретации, но нет информации. У тебя хорошая информация, но нет анализа.
Тут за дверью моей комнаты кашлянул Мортимер Симмондс и попросил уделить ему несколько минут для разговора с глазу на глаз. Довидл живо вышел из комнаты. Взволнованный нашей беседой, самой долгой, какая мне выпадала, и обошедшейся почти без заиканий, я, тем не менее, был возмущен вторжением – даром что это был редкий случай, когда я удостоился безраздельного родительского внимания.
– Надеюсь, я не очень помешал, – сказал отец.
Я помотал головой.
– Мартин, я хочу обсудить с тобой доверительно один вопрос, которого еще не ставил перед матерью, поскольку она спит. Он требует твоего согласия, так же, как моего и ее.
Я серьезно кивнул, показывая, что жду продолжения. Отец, как и я, был не самым говорливым собеседником.
– Два посетителя внизу – с одним ты уже познакомился, – это мистер Рапопорт и его сын Дэвид, из Варшавы. Мистер Рапопорт торгует бижутерией. Его сын Дэвид – одаренный молодой скрипач и будет заниматься со знаменитым профессором Флешем, о котором, возможно, помнишь, я говорил. Профессор Флеш, сам знаменитый музыкант, прославился как учитель. Почти все, кого он берет в ученики, выходят от него готовыми солистами. Попасть к нему учеником – практически гарантия музыкального успеха. Он живет недалеко отсюда, на Канфилд-Гардене, но сейчас отдыхает на бельгийском курорте у моря. Мальчик, с которым ты сейчас играл, – его последнее открытие. Но возникло серьезное осложнение, и профессор направил его отца ко мне для содействия. Пока мистер Рапопорт подыскивал жилье себе и мальчику, ему сообщили из Варшавы, что его жена больна. Ему надо вернуться и позаботиться о ней и, надо думать, об остальных детях. Он купил билет на завтра и намерен взять Дэвида с собой: мальчика еще нельзя оставлять одного. Я говорил с профессором Флешем по телефону, и он считает, что на этой стадии перерыв в занятиях может плохо отразиться на его развитии как музыканта. Он спросил, не могу ли я взять на себя заботы о мальчике, которого считает очень перспективным, – возможно, на несколько месяцев, чтобы мистер Рапопорт успел собрать семью и имущество, получить необходимые разрешения, как только жена достаточно окрепнет для переезда, и вернуться в Лондон. Понятно, что ребенка девяти лет нельзя оставить в гостинице или пансионе, а в этом большом городе им не к кому обратиться. Я выслушал профессора Флеша и не могу сказать, что разговор оставил меня равнодушным. Я хочу поселить ребенка у нас и думаю, что твоя мать, принимающая, как известно, горячее участие в судьбах беженцев, не станет возражать. Но, поскольку твоя мать и я очень заняты, бремя гостеприимства ляжет главным образом на тебя, Мартин. Поэтому я не могу предложить ему приют без твоего согласия. Должен сказать, что это будет проявлением большой доброты и милосердия. Кроме того, это может стать важной услугой искусству, поскольку у мальчика несомненно исключительные задатки. Но, приводя эти соображения, я ни в коем случае не хочу повлиять на твое решение, потому что больше всего будет нарушен твой распорядок.
Интересный получался денек. Сперва самый долгий разговор с моим сверстником, затем самое серьезное внимание родителя с тех пор, как меня увезли в больницу с подозрением на аппендицит, оказавшийся тяжелым несварением оттого, что переел «киткатов». В машине скорой помощи меня вырвало на новый мамин костюм из «Либерти»[21]21
«Либерти» – дорогой универмаг в Лондоне.
[Закрыть], что не увеличило ее сочувствия. Пока нянечки меня отмывали, она уехала домой на такси, а потом прислала Флорри забрать меня, как стирку из прачечной. Где был отец во время этой детской драмы? Несколько минут поговорил по телефону со старшей сестрой и отбыл в контору.
Интерес его к новому мальчику был очевидно коммерческий. Если Флеш сможет его подготовить, у Симмондса будет звезда в руках, первый скрипач мирового класса. С другой стороны, это был филантропический поступок, рождавший моральное удовлетворение. Я был призван исполнить свою роль наследника предприятия – ив интересах моего духовного развития.
Чем я нужен мальчику, тоже было ясно. Его слова насчет «хорошей команды» означали, что я, союзник, помогу ему обосноваться в этом пристанище. Меня, дворцового стража, надо ублажить, чтобы его впустили. Пусть я и не талант, но этот замысел был виден мне как на ладони. Тем не менее, понимая все мотивы участников, я вдруг очутился в позиции, откуда мог влиять на события, – и эта власть меня грела.
Прежде чем ответить отцу, я мысленно досчитал до десяти.
– Если мальчик у нас останется, где он будет спать? В школу будет со мной ходить? Ему понадобятся частные учителя по английскому и истории? Где он будет упражняться?
– Я об этом еще не задумывался.
– Наверное, я уступлю ему детскую – если вы с мамой не вернетесь в одну спальню.
Это было непростительное, непристойное вмешательство в супружескую жизнь. Родители перестали спать в одной комнате год назад; все формальности брака соблюдались, но без близости. Если и вспыхнула когда-то между ними искра, то ей позволили погаснуть, и я был траурный свидетель в доме, лишенном тепла. Почуяв шанс свести их снова, я самонадеянно влез на запретную территорию и был отброшен грозным взглядом.
– Очень хорошо, – сказал отец. – Ты отдашь ему свой кабинет под спальню, а упражняться Дэвид будет в гостиной. Что касается школы, посмотрим, что покажут ближайшие несколько недель…
– Когда тебе нужен мой ответ?
– Через десять-пятнадцать минут. Зайти к тебе?
– Не нужно. Пусть остается. Освобожу детскую после чая.
Другой отец, может быть, обнял бы меня или по голове потрепал. Но не Мортимер Симмондс. Он встал, по-мужски пожал мне руку, поблагодарил и отправился вниз, чтобы сообщить хорошую новость мистеру Рапопорту, который сразу ушел. И все. Мама, спустившись к чаю, застала в своей лучшей комнате юного беженца, играющего на скрипке каприсы Паганини, и необычайно довольного сына, переворачивающего страницы.
Скуки больше не было в тот знойный месяц перед войной. На другой день я поехал с Довидлом на двухэтажном автобусе № 13 по центру Лондона, знакомить его с городом, над которым скоро разразится блиц и погрузит его в страх и темень. Вылезли, чтобы заглянуть в полупустые музеи и дешевые залы кинохроники. Смотрели, как срывают розарии в королевских парках, как ставят армейские палатки в Хампстед-Хите, как развешивают стираное белье в трущобных дворах Камден-тауна и у вокзала Кингс-Кросс. Мы видели полисменов в шлемах, на велосипедах, с плакатами на груди и уполномоченных по гражданской обороне, свистевших в свистки: убогая имитация готовности к налетам.
– Убирайтесь с улицы, огольцы. Не слышите – воздушная тревога?
– Что, свисток – это тревога? Я думал, это футбольный судья.
В четверг мы поехали к парламенту и послушали, как палата общин быстро обсудила и приняла закон о чрезвычайных полномочиях, дающий правительству право вести войну и самому принимать для этого нужные законы. Премьер-министр мистер Чемберлен поднялся с зеленой скамьи, как унылый морж, и заговорил вяло – человек, потерпевший крах.
– Кто этот в большом парике? – шепнул Довидл.
– Это спикер.
– Почему он не говорит? Может, он лучше премьер-министра.
На другое утро мы выскочили из автобуса на Трафальгарской площади и увидели, что Национальная галерея закрыта и люди в коричневом выносят ее сокровища, которые потом будут спрятаны в карьере. Смена караула происходила как обычно, но на Уайт-холле ставили герметические двери от газов. Мы ели сэндвичи над Темзой, свесив ноги с парапета, и махали проходящим буксирам. Домой вернулись почти в сумерках; на нашей улице фонарщики уже зажигали граненые фонари.
Отец взял нас на променадный концерт в Куинс-Холле, недалеко от дома, за Риджент-парком, приятная прогулка. Был бетховенский вечер, дирижировал сэр Генри Вуд. После спокойной «Пасторальной» симфонии сэр Генри обратил к публике свою большую бороду и сказал, что Би-би-си эвакуирует свой оркестр, «и поэтому я с большим огорчением должен сообщить, что с сегодняшнего вечера променадные концерты прекращаются вплоть до особого объявления». Понурые, мы рассеялись в летней ночи, фонари горели еле-еле. В то утро Гитлер вторгся в Польшу, Варшаву бомбили.
– Это недолго продлится, – безучастно сказал Довидл.
В воскресенье утром, в одиннадцать пятнадцать, мы собрались вокруг приемника, чтобы послушать тонкий ноющий голос Невилла Чемберлена. «Я говорю из зала Кабинета на Даунинг-стрит, десять. Сегодня утром, – мрачно сказал премьер, – посол Британии в Берлине вручил правительству Германии последнюю ноту, в которой говорится, что, если нам до одиннадцати часов не сообщат, что они готовы немедленно вывести войска из Польши, между нами устанавливается состояние войны. Я должен сказать вам сейчас, – он сделал паузу и вздохнул, – что такого сообщения мы не получили, и эта страна находится в состоянии войны с Германией».
В одиннадцать двадцать семь завыли сирены: ложная тревога, но все равно страшно. Мы с Довидлом поехали на велосипедах к Юстонскому вокзалу, с противогазами – смотреть, как вывозят из города тысячи детей; сами мы останемся дома, сказал отец, будь что будет. Вечером еще раз завыли сирены – опять ложная тревога, но мы в пижамах и пальто отправились в наше сырое убежище в саду. Уличные фонари больше не будут зажигаться шесть лет. Машины ехали без фар. Все увеселительные заведения закрылись, и на радио остался только один канал. Лондон притих в ожидании несказанных ужасов.
За столом родители возобновили вежливые беседы. Они говорили о «странной войне», «такой же, как прошлая поначалу». Говорили бодро – может быть, ради нас – о своих делах. Мать организовала неофициальную биржу труда и пристраивала дантистов из Праги и венских архитекторов на вакантные места автобусных кондукторов и обувщиков. Все планы отца были расстроены временным закрытием театров, и он отправлял музыкантов играть в провинциальных залах и на удаленных армейских базах. Он устроил филиал в Бристоле, куда Би-би-си перевела свой оркестр, и собрал передвижную камерную оперу в Блэкберне, в Ланкашире. Сеть его охватывала всю страну, изобретательность не знала границ.
В конце сентября он пришел домой в форме капитана.
– Мне поручено организовать концерты для поддержания морального духа бездействующих войск Его Величества, – с гордостью объявил он. – Я буду давать им предельно серьезную музыку – возможность расширить их культуру.
Не без опаски организованный им на военно-морской базе в Плимуте цикл бетховенских квартетов в обеденное время оказался настолько популярным, что ему пришлось установить репродукторы, чтобы слышно было толпам штатских, собиравшимся за оградой. Встревоженная, испуганная публика требовала высокого искусства – Баха, Бетховена, Брамса, Бруха[22]22
Макс Христиан Фридрих Брух (1838–1920) – немецкий дирижер и композитор.
[Закрыть], пусть они и немцы. В середине октября, когда в Лондоне возобновилась ночная жизнь, в распоряжении у Симмондса было достаточно свободных музыкантов и ансамблей, чтобы устраивать концерты в любом уголке Большого Лондона, и они всегда проходили с аншлагом.
Атмосфера сосредоточенности действовала на всех. В опустошенной Национальной галерее зрелая еврейская пианистка Майра Хесс давала дневные концерты из произведений Бетховена перед стоящими слушателями; очереди к ней вытягивались вокруг всей Трафальгарской площади. Сэр Генри Вуд обрушил свой гнев на Би-би-си и выбил разрешение возобновить свои променадные концерты, превратив их в праздник непокорности.
– Когда война кончится, – как-то вечером высказался отец, – правительство признает вклад искусства в общую победу. Попомните мои слова: им придется вкладывать общественные деньги в исполнительское искусство, как это принято во всей цивилизованной Европе, – а не рассчитывать на щедрость финансовой аристократии.
Мать скептически хмыкнула, отмечая в списке приглашения титулованным дамам на очередное благотворительное мероприятие. Она верила до последнего вздоха, что noblesse непременно oblige[23]23
Noblesse oblige – благородство обязывает (фр.).
[Закрыть].
Нами двоими никто особо не занимался. Школы не работали. Мы свободно бродили или разъезжали по городу на велосипедах, автобусах и громоздких бронтозаврах-троллейбусах, бесконечно забавлявших Довидла величавостью своего хода и искрами наверху.
– Какая максимальная скорость? – спросил он кондуктора.
– О, он может делать тридцать два километра в час по свободной дороге.
– Почти как велосипед, – съязвил Довидл, едва избежав подзатыльника.
Мы вылезали у ресторанов «Лайонс», где официантки в белых шапочках и передниках подавали нам булочки и чай. Любимым у нас был тот, что у Мраморной арки, – там официантка из Кракова добавляла нам джема, а молока давала сколько хотелось. Мы прокатились на последнем прогулочном катере по Темзе и понюхали оранжерейные растения в опустелом Ботаническом саду. И даже посмотрели заключительную игру на стадионе «Лордс», где Довидл разобрался в правилах крикета так быстро, что за обедом разработал тактику против сильного бэтсмена – средней силы подачей со швом за правый столбик, туда, где больше игроков.
– Если он соскучится и выбьет плохо, его поймают, – теоретизировал Довидл. – Если подождет, его команда потеряет преимущество. А в это время – как его, боулер? – попортит землю на площадке, чтобы мяч закрутился.
– Но это нечестно, – возмутился я. – Это неспортивно.
Он посмотрел на меня с сожалением.
– Я понимаю, почему игра идет три дня, – сказал он. – Никто не старается выиграть.
Его английский улучшался с каждым часом – появились неопределенные артикли и слабел угловатый акцент. В ноябре он мог уже смотреть «Юлия Цезаря» в театре «Эмбасси» в Суисс-Коттедже с Эриком Портманом в роли Марка Антония («Курение разрешено – в наличии „Абдулла“»). Мы купили места за шиллинг на утренник в среду, и пожилая капельдинерша сказала нам, что ближайшее бомбоубежище находится в пяти минутах ходьбы на Финчли-роуд, напротив Центрального автомобильного института. «Как только будет дан сигнал воздушной тревоги, – предупреждала программка, – просьба к зрителям встать, но не двигаться, пока не зажжется свет». За беспрерывной болтовней, нашей с Довидлом, смертельные страхи отступали. Мы бродили: от Хайгейта до велодрома Херн-Хилл, от Бейкер-стрит до Боу, слушали пульс имперской столицы, ожидавшей рокового часа.








