412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Норман Лебрехт » Песня имен » Текст книги (страница 18)
Песня имен
  • Текст добавлен: 28 ноября 2025, 13:30

Текст книги "Песня имен"


Автор книги: Норман Лебрехт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

Его со мной обращение было типичным для музыкантов. Ричард Вагнер измывался над своим почитателем Гансом фон Бюловым: спал с его женой Козимой, а недужного друга и помощника, который дирижировал его «Тристаном», принуждал выгораживать его – мол, Вагнер и не думал наставлять ему рога – перед королем Людвигом и всей хихикающей Баварией. Арнольд Шёнберг держал в рабстве учеников Альбана Берга[103]103
  Альбан Берг (1885–1935) – австрийский композитор, наряду с композитором и дирижером Антоном Веберном (1883–1945), – представители Новой венской композиторской школы.


[Закрыть]
и Антона фон Веберна, заставляя их подражать ему, вместо того чтобы сочинять что-то свое. Моцарт пренебрежительно относился к своему собрату, Брамс насмешничал над друзьями, Игорь Стравинский нещадно эксплуатировал всех, до кого мог дотянуться.

А подумайте о несчастных родственниках – женах Пуччини, Яначека[104]104
  Леош Яначек (1854–1928) – чешский композитор, музыковед-этнограф и педагог.


[Закрыть]
и Сибелиуса, детях Листа, Берлиоза и Шумана, неудачных дубликатах и копиях Богом поцелованных. Говорят, лучшие мелодии пишет дьявол. Неправда: не только лучшие, а вообще все. Чем грандиознее музыкант, чем больше он приобщен к источнику зла. Музыкальных импресарио принято считать жестокими. Многие из нас начинают как обожатели музыки, однако быстро обзаводятся асбестовым панцирем: иначе не выстоять под драконьим пламенем, таящемся абсолютно в каждом, кто умеет создавать сладкозвучный шумовой фон (за исключением виолончелистов, они необычайно деликатны и покладисты). Ne tirez pas sur le pianist[105]105
  Не стреляйте в пианиста (фр.).


[Закрыть]
, призывают нас. Как бы не так! Это пианиста (скрипача, дирижера, композитора) как раз и следовало бы застрелить за все порушенные им жизни. Надо бы мне снять фильм «Ne tirez pas sur le patron»[106]106
  Не стреляйте в патрона (фр.).


[Закрыть]
.

Мы, импресарио, абсолютно беззащитны и находимся на изрытой воронками полосе отчуждения между производителями и потребителями гармонии. Меня задело небольшой кометой, и я на время выпал из жизни, но теперь наконец близок к выздоровлению. Наверное, мне стоило бы открыть консультацию для пострадавших от жесткого обращения музыкантов. Запросил бы у ЮНЕСКО грант, а у Карнеги-Холла – кабинет первой помощи, и спасал бы жертв садомазохизма – ведь ими, главным образом, и питается серьезная музыка.

Итак, что мы имеем? Вместо братской любви к музыканту, который обчистил мою жизнь, я испытываю… не ненависть, а глухую обиду и прилив уверенности в себе. Теперь, что бы ни случилось, я могу быть собой. Жажду ли я его смерти? Пока нет. Еще не все завершено. На вторую ночь, на самой середине, меня лишает сна вопрос: а что было бы, если?.. Что было бы, не появись он тем плавящимся от жары августовским днем 1939-го? Если бы моя жизнь прошла по целехоньким рельсам? Хотел бы я никогда не знать того трепета сопричастности, глубинного слияния с музыкой в созидательном восторге, когда время останавливается и по спине бежит холодок, память о котором я унесу с собой в могилу? Или же за те дары я навсегда в долгу и вынужден платить за редкое, ускользающее блаженство запредельно высокую цену?

Исцеляясь от бессонницы и производя сумрачную самоинвентаризацию, я вынужден признать: ни единой минутой я бы не поступился. Довидл открыл мне глубину и яркость переживания. Показал, что скучную жизнь можно наполнить страстью, что место мое не обязательно на задворках планеты – ведь путь мой освещает звезда. Стихийный взрыв музыки способен возвысить, перетряхнуть обыденность. Отказаться от этого я не могу, да мне и не хочется. На протяжении пустых лет я свято чтил raison d’être[107]107
  Смысл, разумное основание (фр.).


[Закрыть]
, и теперь, в годы триумфа, надо бы снова к нему вернуться. За свой успех я кое-что ему обязан: я обязан дать ему право покоиться с миром; долг выплачен.

К пониманию этого я пришел лишь четыре года спустя. Сперва я никак не мог его отпустить, в особенности еще и потому, что мой изначальный план основывался на его публичном подчинении моей организаторской воле. Его возвращение означало и мой подъем, перестановку наших ролей. Мне было жаль этого несостоявшегося триумфального взлета, хоть и не так безумно, как я поначалу ожидал.

Целый месяц после его исчезновения я ежедневно заказывал в контору «Тобурн газетт».

Полицейские водолазы повторно обследовали место крушения на трассе А821, произошедшего на прошлой неделе, после того, как поднятый из реки То фургон оказался пуст. Тело водителя, предположительно раввина Давида Каценберга из Талмудического колледжа в Олдбридже, не обнаружено.

Коллеги раввина Каценберга сообщили, что по пятницам он вставал до рассвета и ехал за фруктами и овощами для еврейского шабата, которые впоследствии раздавал нуждающимся членам общины. Говорят, его жена и одиннадцать детей пребывают в состоянии глубокого шока и траура. Друзья сообщили «Газетт», что он был учителем, которого все любили и который всю свою жизнь посвящал окружающим. Уроженец Польши, во Вторую мировую войну он единственный из большой еврейской семьи уцелел во время немецкой оккупации.

Ничего нового, лишь очевидное сообщение, что тобурнский коронер, доктор Али Медахи, вынужден вынести открытый вердикт. Для полноты картины просматриваю «Хамейр» и «Джуиш мейл», еженедельные журналы соперничающих ультраортодоксов, которые выходят на английском и идише, с промельками классического иврита и арамейского, призванных запорошить любопытные глаза вроде моих. «Хамейр» информирован куда лучше.

Ешива олам было подавлено поступившими из Олдбриджа сообщениями, что его обожаемый машгиах рухони, раввин Довид Каценберг, стал нифтер трагического дорожного происшествия. Раввин Довид взял на себя мицву по утрам перед эрев шабос отправляться на рынок за фруктами и овощами, чтобы успеть купить лучшие плоды и раздать их неимущим. На обратном пути его машина сошла с дороги и угодила в ледяную реку. Почему такое несчастье произошло с праведным человеком, цадиком, да еще во время выполнения двух мицвос – обета молитвы и благотворительности, – выше понимания простых смертных, рахмоно лицлон (да пребудет с нами милость Его).

У раввина Довида остались возлюбленная ребецн, Броха, дочь первого олдбриджского рош ешива, благословенной памяти раввина Менаше Гершковица, и одиннадцать детей, все оским в Торе и мицвос.

Раввина Довида послал в Олдбридж Медзыньский ребе, да пребудет с нами память о нем, после того, как он потерял всех польских родственников. Его горячая привязанность к медзыньским и другим хасидским нигуним неоднократно проявлялась на олдбрижских свадьбах, когда раввин Довид, почтенный учитель, снимал с себя капоту и на дешевенькой скрипочке играл веселые мелодии, чтобы потешить сердца молодоженов. Он часто приводил цитату из Тегилим: «Служите Хашему с веселием»[108]108
  Псалом 99:2.


[Закрыть]
и «Пойте Хашему новую песнь»[109]109
  Псалом 32:3.


[Закрыть]
. Стихи эти, говорил раввин Довид, учат нас тому, что Создатель мира даровал нам музыку для божественной цели – славить Его и с каждым новым поколением пополнять Его песенную сокровищницу.

Мистер Х.-И. Шпильман, Лондон N16, медзыньский летописец и близкий друг нифтера, отмечает, что его петира состоялась двенадцатого швата, в день ёрцайт его отца, указанный в Песне имен святым Медзыньским ребе, с которым тот вместе делил тяготы фашистских лагерей. Олдбриджская ешива установит в честь поминовения души раввина Довида Каценберга день молитвы и изучения Торы; дата будет объявлена ий’х.

ИЙХ – им йирце Хашем, воля Божья. Все на земле – включая массовые убийства и внезапные исчезновения – совершается согласно божественному волеизъявлению. Вчитываюсь в «Хамейр», как его авторы – в Талмуд, ища не то, что явлено, а то, что скрыто. Формально фраза, помнится, звучит так: «Мегале тефах умехасе тефахаим» – одну меру отдай, две сокрой – и подразумевает мужеские ухищрения во время любовного акта. Однако верующие иудаисты в чем угодно способны отыскать метафорические смыслы.

«Хамейр» («Просветитель») заботится не о том, чтобы пролить свет, наоборот, он предельно сгущает тьму, оставляя ошметки намеков и бреши в повествовании, по которым верующий и складывает свои страницы-паззлы. Например, в нем ни словом не упоминается о положенных семи и тридцати днях траура по нифтер (покойному), – то ли потому, что, пока тело не найдено, родным скорбеть не полагается, то ли потому, что покойный в действительности жив и просто сделал ноги.

И при этом со стороны других раввинов – ни одного посмертного панегирика, а ведь обычно, случись их собрату отойти в мир иной, они слетаются, как чайки на корабль. Во мне вновь шевелятся подозрения.

«Где Йоселе?» – размышляю я, мурлыкая песенку черношляпников про похищенного мальчика.

Теперь понятно, зачем Довидл тем утром встал ни свет ни заря – он всегда делал так по пятницам – и почему он выбрал именно этот день. Еврейская годовщина гибели его отца усугубила бы драматизм момента, потому-то исчезновение произошло поспешнее, чем того требовала разумная необходимость. С этим в целом разобрались, к взыскательному моему удовольствию.

И все же как из пианино, которому пережали педаль, торчат струны, так и это исчезновение опутано не вяжущимися друг с другом концами. Погибший едет покупать фрукты-овощи, но из реки достают пустой фургон. Куда девалось купленное? Выросший в бедности, Довидл ни за что не загубил бы целый фургон съестного. Сумевший уже дважды обвести всех вокруг пальца, он знал, что полиция станет въедливо восстанавливать картину его последних перемещений, значит, надо было придать им обыденный характер. Скорее всего, в то утро он отметился на рынке, чтобы создать видимость повседневных хлопот и обзавестись очевидцем. Листаем «Газетт» и сразу находим подтверждение – свидетельства торговой братии:

«Он завсегда, какая бы ни была погода, был солнечным и теплым», – сказал Фред Тримбл, 46 лет, оптовый торговец с Икенфилд.

«Один из лучших моих клиентов, всегда платил наличными и приезжал четко, как часы», – добавил его брат Артур Тримбл, 48 лет.

Затарившись, Довидл должен был избавиться от купленного и лишь потом топить фургон в реке. За час с момента открытия рынка и до «аварии», в одиночку бы он не управился. Без помощника, а то и нескольких, тут не обошлось. Выстраиваю логическую схему, как все происходило в тот последний час. Предположим, Д1 приезжает на рынок в шесть, делает покупки, загружает их в фургон, затем отчаливает, предположительно в машине своего сообщника. Еврей с похожими телосложением и бородой – Д2 – на глазах у всех садится в фургон и уезжает. Перегружает ящики с фруктами-овощами в третью машину, вероятнее всего, аналогичный синий фургон, водитель которого, ДЗ, едет в общину и раздает там его содержимое. Д2 сбрасывает пустой фургон в реку. Тем временем Д4 уже доставил Довидла в манчестерский аэропорт, аккурат к рейсу на Тель-Авив, Ньюарк или Майами. Остальные три Д спокойно возвращаются на базу. Обитатели ешивы смыкают свои ряды крепче, чем курсанты Сандхерста[110]110
  Сандхерст – Королевская военная академия, британское военное высшее учебное заведение.


[Закрыть]
на параде. Всех деталей нам никогда не узнать; за два дня, проведенных в компании Довидла, я уяснил достаточно и умею распознавать виртуозное ловкачество.

Остается два вопроса: где он сейчас и куда он дел Гваданьини – «дешевенькую скрипочку», как обозвал ее «Просветитель»? Можно организовать погоню. Три миллиона долларов – неслабый стимул, он же приз. В Израиле есть детективные агентства, чья специальность – ультраортодоксы; они ухитряются отличать одного бородатого беглеца от другого. Поразмыслив, от этой идеи я отказываюсь. Не представляю, какой израильский частный детектив сможет разгадать уловки моего Гудини-в-квадрате. Прекращай, говорю я себе. Бросай поиски. Пусть его. А что до скрипки, он никогда не сможет ее продать. Пусть уносит ее с собой в могилу, на здоровье.

Но безответная загадка, словно неоконченная симфония, не дает мне покоя.

– Что тебя беспокоит? – спрашивает Мертл, когда я третью стылую ночь ворочаюсь без сна.

– Когда все выяснится, я тебе расскажу, – обещаю я.

– Наверняка это пустяки, – бормочет она. – У нас ведь все так хорошо идет.

– Ты права, – говорю. – Это пустяки, просто кое-какие неулаженные неурядицы на Севере.

– Никогда не понимала, что у тебя там за дела.

– Я тоже, дорогая, да и дел там совсем немного.

– Так передай их кому-нибудь, – здраво предлагает она. – Если что-то сложное, поручи Эдгару. Если нет, просто забудь.

– Отличная мысль.

Выпиваю еще одну «Хаммамилу», уютно, как кот в подушку, утыкаюсь в женину теплую спину и стараюсь подумать о чем-нибудь другом.

И тут, когда я уже почти отчаялся снова научиться засыпать без лекарств, наутро приходит письмо с Севера, вызвав на моем лице кривую улыбку. «Вечером водворяется плач, а на утро радость. – пел Псалмопевец, – И я говорил в благоденствии моем: „не поколеблюсь вовек“»[111]111
  Псалом 29:6–7.


[Закрыть]
. Пишет Элинор Стемп, просит срочно встретиться и поговорить насчет будущности ее сына Питера. «Простите, что беспокою вас, ведь вы, говорят, теперь летаете высоко, – канючит она во первых строках письма, – но раз уж вы обратили свое благосклонное внимание на талант Питера, я была бы признательна за совет касательно этого непростого поприща».

Обращаюсь к досье. Прогресс у Питера хромает. По мнению Фреда Берроуза, до солиста ему не дорасти, но в местном оркестре он играет с удовольствием, и, возможно, у него хватит норова выбиться в первые скрипки. Сейчас ему девятнадцать, он уже отучился полтора курса в Королевской музыкальной академии в Кардиффе, ректор которой, мой давний знакомец, прислал хвалебный отчет, – впрочем, в музыкальных заведениях всегда хвалят. Ни за что не признаются, что хоть один представитель человеческой расы, при надлежащем обучении, не способен сделаться профессиональным музыкантом. Съезжу я лучше, посмотрю сам, заодно поставлю достойную точку в этом эпизоде.

– Забронируйте на следующий понедельник поезд до Тобурна на девять ноль три, – говорю своей расторопной молоденькой секретарше (максимум навыков общения с техникой и минимум – с людьми), – и закажите в тобурнской гостинице «Роял» столик на двоих, на час дня. Лучше на троих, вдруг мальчик тоже явится. Обратитесь к мистеру Вудворду, администратору. Он распорядится.

– Вы с ночевкой?

– Нет, закажите мне билет обратно на ранний вечерний экспресс, раньше он ходил в шестнадцать сорок две. Билет в оба конца, в первый класс, лицом по ходу движения.

И вот, четыре года спустя, я снова в понедельник, выгребая в двубортном костюме навстречу утреннему людскому потоку на Юстонском вокзале, намереваюсь предпринять поездку, с точки зрения прихода-расхода не так уж необходимую. На этот раз, однако, я говорю Мертл не всю правду.

– Еду на Север, улажу там кое-какие оставшиеся дела. К ужину вернусь.

– Укутывайся потеплее, – напутствует она.

И я укутываюсь. Февраль – смертельный месяц для моих ровесников. Совсем недавно проводил в последний путь двух близких друзей.

Пренебрегши денежными поблажками, сулимыми престарелым пассажирам в обмен на согласие в «пустые» часы путешествовать в вагонах для скота, плюхаюсь на сиденье в вагоне первого класса; проводник хмуро вручает мне бесплатную газету, присовокупив к ней замызганную фарфоровую кружку с непрошеным кофе. Жаловаться бесполезно. Страна катится к чертям собачьим. Раньше у нас была лучшая железная дорога в мире, а теперь вы только на нее посмотрите. Правительство распродает ее хапугам, якобы инвесторам, как будто нам, пассажирам, от этого есть хоть какая-то, черт побери, польза. Однако я становлюсь брюзгой, усмехаюсь сам над собой.

Предаваться мечтам, впрочем, некогда. Мой портфель пухнет от планов: открытие офиса «Симмондс» в воссоединившемся Берлине, продвижение наших тридцати двух подопечных артистов в обеих частях Европы. Раскрыв ноутбук, словно какой-нибудь яппи едва за двадцать, подступаюсь к бюджету для турне струнного квартета: начнем, пожалуй, с гробоподобного Барбиканского центра в Лондоне, а затем прокатимся по семи европейским городам. Гибкой камерной музыке светит куда более жизнеспособное будущее, нежели неповоротливой оркестровой громадине, которой отдавал предпочтение мой отец. Тобурн показывается неожиданно скоро. С легкой грустью выглядываю на платформу: оркестра нет. Мэр Фроггатт проиграл на прошлых выборах и теперь, я слышал, загибается от рака.

Прошагав через площадь к «Роял», усаживаюсь в уютном баре с бокалом скотча и безотрывно занимаюсь калькуляцией. Ровно в час поднимаюсь, чтобы идти к малоаппетитному обеду. И лишь тут замечаю постигшие мое старинное прибежище перемены. Бар явно помолодел: он весь отделан хромом и обзавелся вышибалой. Вестибюль объединился с атриумом, столовая лишилась своей чахлой пастельной окраски и приглушенного освещения. Меню на входе разнообразилось блюдами nouvelle cuisine. Думаю, стряпня осталась такой же скверной, хотя мне все равно много не съесть.

– Ваши гости уже прибыли, сэр, – с местным акцентом сообщает бойкий метрдотель, в котором сразу угадывается бывший шахтер.

– Сколько нас?

– Трое, как вы и говорили.

Значит, заключаю я с тоской, она притащила с собой Питера, на выбраковку. Когда я подхожу, Элинор Стемп поднимается мне навстречу – с явным трудом, опираясь о столик обеими руками. Она глубоко беременна, месяце, по моим прикидкам, на восьмом-девятом. Сколько ей сейчас, что-то около сорока?

– Моя дорогая Элинор, какой чудесный сюрприз, – восклицаю я.

Она мило заливается румянцем и подставляет щеку для поцелуя. На заднем плане маячит Фред Берроуз, щурится рачительно.

– Мы с Фредериком на будущей неделе женимся, – объявляет Элинор. – Надеюсь, ребенок еще не успеет родиться.

– За это стоит поднять бокал шампанского, – объявляю я. – Ну Фред, ну тихушник, я-то думал, тебя к алтарю палкой не загнать.

– Я раньше все привередничал, – картавит в ответ тобурнский хормейстер, – но, повстречав Элинор, сразу понял: вот оно, то самое, – а познакомили нас вы, поручив мне опекать Питера, за что вам спасибо.

– А как к этому относится Питер? – рискую осведомиться я.

– Без восторга, – поджимает губы его мать. – Слишком долго он был единственным ребенком. Но он уважает Фредерика, и, надеюсь, в итоге все образуется.

Сказать по правде, я был рад, что с нами Фред. Вряд ли бы мне доставила удовольствие еще одна упертая схватка с Элинор по поводу мальчика, которому с очевидностью ничего не светит. Мы быстро определяемся с заказом. Баклажанная икра вполне достойно заменяет черную икру, а рулет с семгой и авокадо хоть и пресноват, но недурен – за эти годы в «Рояле» явно научились его готовить. Пьем мы шабли восемьдесят седьмого года и, когда за десертом – пережиток предыдущего меню, запеченная груша с ванильным мороженым, – наконец приступаем к обсуждению дальнейших планов Питера Стемпа, я настроен вполне благодушно.

– Он в раздрае, – начинает Элинор.

– Его плохо приняли в Уэльсе?

– Нет, сам по себе, – продолжает она. – Не радуется малышу, ревнует к Фредерику, хочет бросить музыку и изучать компьютеры.

– А так ли это плохо? – мягко говорю я.

– Без вас я не могу ему это разрешить, ведь вы столько для него сделали.

– Фред, а вы что скажете? – осведомляюсь.

– Мальчик растерян, – отвечает Фред. – Его бесит, что у мамы теперь есть своя, отдельная жизнь. Чувствует себя обиженным, с девушками, насколько мы знаем, не встречается. Возможно, ему было бы полезно переключиться на какое-то другое занятие, познакомиться с людьми иного круга. К музыке он всегда сможет потом вернуться. База заложена основательная.

– Превосходно, – подытоживаю я. – Значит, договорились?

– Спасибо, мистер Симмондс, – тихо говорит Элинор Стемп. – Благодарю вас за понимание.

– Это все? – осведомляюсь я, подавая знак, чтобы принесли счет.

– Мы с миссис Стемп надеялись, что вы сумеете пролить свет на небольшую загадку из прошлого Питера, – Фред ни с того ни с сего заговорил о своей невесте в официальном тоне.

– Слушаю вас.

– Когда вы присудили ему приз, – напоминает Фред, – вы сказали, что в его игре есть нечто особенное, чего никто из нас не уловил. Потом вы переговорили с ним с глазу на глаз, и он направил вас к одному типу в Олдбридже, еврею, у которого до этого неофициально брал уроки. Что вам известно об этом человеке? Миссис Стемп боится, что он дурно повлиял на Питера и каким-то образом вызвал у него отвращение к музыке.

А, так вот ради чего она явилась. Элинор требовалось от меня не благословение на то, чтобы Питер бросил музыку, а секрет, который ей он никогда не откроет, но который – вдруг? – мог знать я. Ловко, однако. Интересно, много ли ей удалось вытянуть из своего прыщавого паршивца, – может, она просто решила, что общение с теми кошмарными, нелюдимыми, бородатыми евреями плохо отразилось на ее мальчике. Мне живо припомнилось ее отвращение к «черношляпникам».

– Мне особо нечего добавить к тому, что я рассказал вам по телефону, – пожимаю плечами с притворным раздражением. – Когда я впервые услышал Питера, я обнаружил в его игре отголоски такой манеры исполнения, какой я не слышал с самого детства, свободу самовыражения, которая, мне показалось, может вылиться в нечто значительное, содержательное. Мне захотелось узнать, откуда он ее позаимствовал, такую подлинную, без современных вывихов. Он направил меня к одному милому старичку-раввину из Олдбриджа, у которого в свободное от разноски газет время брал целебные уроки. Я побывал у этого раввина и ничего ужасного не обнаружил. Он играл по старинке, как нынче уже не играют, и мы славно поностальгировали. Полагаю, его, к сожалению, скорее всего, уже нет в живых.

– Вы не ошиблись, – фыркает Элинор. – Вскоре после победы на конкурсе Питер пытался навестить этого человека, а я его выследила. Он вернулся совершенно опрокинутый, отказался репетировать, ужинать тоже отказался. Он пришел, позвонил в дверь, а там уже другие люди. Ни о каком раввине, ни о его дочери (кажется, Питер по ней сохнул), они слыхом не слыхивали. Питер их спрашивает, а они ноль эмоций, «мы английский не говорить». Оказывается, этот человек, раввин Каценберг, развозил в своем фургоне фрукты-овощи да и свалился в То. Во всех газетах про это писали. Я объяснила Питеру, что этот человек умер, а он как взъерепенится. Кричал, что это был святой и вообще гениальный музыкант. Я ему: «Не глупи: это примитивные люди, словно только что из Средних веков. Что они, со своими длинными бородами и дремучими париками, могут знать о Бахе и Бетховене?» Питер меня не слушал. Он совершенно скис, чуть не завалил экзамены. Потом Фредерик ко мне переехал. У Питера изменилась манера игры, абсолютно выхолостилась. Такое ощущение, что он теперь совсем не старается, растерял все честолюбие. Я не музыкант, но даже мне заметно: из моего мальчика что-то ушло, этот покойный раввин словно забрал его душу.

– Чертовщина какая-то…

– Да уж, мистер Симмондс. Я с вашей подачи почитала романы Исаака Башевиса Зингера. Вот уж где сплошная чертовщина, мужчины и женщины одержимы диббуками – так их называют? Эти люди опасны. Они погрязли в оккультизме. Они обладают сверхъестественной властью и заманивают к себе невинных людей.

– «Эти люди»?

– Вы знаете, о ком я говорю.

Над разоренным столом повисает нечистоплотная тишина. Я слишком хорошо знаю, о ком она говорит, – видимо, и меня она тоже причисляет к общей массе ловцов душ. Не подкатывал ли я тайком к ее драгоценному сыночку? Может, я исчадие ада? Разве не проник я в ее давно позаброшенную святая святых? Божечки, да ей просто повезло, что я, когда ее наискось там, наверху, распялил на ложе палмерстонского люкса, взял не ее христианскую душу, а всего-навсего женскую добродетель.

Сквозь полуопущенные веки наблюдаю за ней, наслаждаясь ее страхами – совершенно первобытными по сравнению с многогранной интеллектуальной жизнью столь презираемых ею «дикарей». Я ей больше ничего не должен, вижу ее в последний раз. Они с ее сыночком были для меня просто начальной ступенькой на моем пути к правде. Я от них оттолкнулся и двинулся себе дальше. Впрочем, мы же цивилизованные люди. Без них мне до цели было бы не добраться, так что, помятуя этические принципы отца – никого без причины не обижать, – решаю утихомирить ее одиозные предрассудки искусной инъекцией словесного брома.

– Насколько мне известно, моя дорогая, – цежу я, – старый раввин Каценберг в молодости был учеником прославленного профессора Флеша, подавал надежды. Гибель его родных в фашистском концентрационном лагере подтолкнула его, как, уверен, Питер вам рассказывал, к духовным исканиям. Я надеялся, что смогу уговорить его стать Питеру наставником. К сожалению, вмешался несчастный случай, а замену я так найти и не смог. Останься раввин Каценберг в живых и продолжай он обучать Питера, тот, возможно, сейчас бы уверенно шел к блестящей карьере.

– Я хоть и не знал о его прошлом, – вставляет Фред, – довольно сильно расстроился, когда прочел о его смерти.

– На этом предлагаю закруглиться, – подытоживаю я. – Рад был вас обоих повидать, надеюсь, что роды пройдут благополучно. Питеру от меня наилучшие пожелания. Боже правый, как время-то бежит!

До поезда у меня еще час. Прогулка бодрым шагом пойдет мне на пользу. Официанты куда-то запропастились, так что беру счет и несу оплачивать на стойку к мистеру Вудворду.

– Он здесь больше не работает, – отвечает молодая женщина, вся такая аккуратная, на синем лацкане – бейдж с именем. – Вуди в прошлом году неожиданно попал под сокращение – простите, ушел на покой. Чем вам помочь? Я новый управляющий, Сью Саммерфилд. Видите, мы тут прихорашиваемся в честь миллениума.

Мисс Саммерфилд благосклонно выслушивает мои похвалы ее нововведениям. Сверяется со списком почтовой рассылки и находит меня в числе постоянных клиентов. Объясняю, что Вудворд выделил мне в сейфовом помещении ячейку, чтобы не возить вещи туда-сюда из Лондона.

– Давайте лучше пойдем и проверим, – говорит она. – Как удачно вы сегодня заехали. Два месяца назад я всех клиентов предупредила, чтобы они забрали свое имущество до конца этой недели. У нас вторая стадия ремонта, строители скоро начнут переделывать цокольный этаж: там будут оздоровительный клуб и бассейн.

В последний раз спускаюсь в викторианское чрево некогда великого заведения. Над головой тянутся громкозвучные трубы. Стены выложены плиткой мрачных коричневых и желтых тонов. По сторонам тянутся кладовые, кухни, уборные, посудомойные, для сноса отгороженные досками. Коридор уже близок к завершению, когда любезная Сью Саммерфилд извлекает главный ключ-отмычку и отпирает мою ячейку.

– Если я вам понадоблюсь, я буду на стойке администрации, – сообщает она. – И не запирайте, не надо. В понедельник мы все здесь сломаем.

Пачка потрепанных фиолетовых папок – «Отпечатано в Британской империи» – вот и все, что осталось от прежних моих изданий. Штук двадцать, вряд ли стоит тащить их с собой. Больше в сумраке ничего не разобрать, разве что уши улавливают поблизости чей-то торопливый топоток. Если в Англии рядом река, жди крыс. С опаской, как бы не цапнули за руку, шарю по дну огромной ячейки. В последний раз укол против столбняка мне делали много лет тому назад. На глубине около метра пальцы нащупывают кожаный футляр, закругленный с двух сторон и полый внутри. Хватаюсь за какую-то лямку и, дрожа от предвкушения, тяну. В тусклом свете толком не разглядеть, но, судя по старой коже, это не одна из моих китайских ширпотребных скрипок. Сразу чувствуется: это подлинная вещь, обретенная утрата, сполна выплаченный долг.

Когда мы поднимаемся обратно, я благодарю Сью Саммерфилд за помощь, обещаю и впредь оставаться преданным клиентом и прошу на двадцать минут какое-нибудь помещение, чтобы переждать время до отправления поезда. Она демонстрирует мне новехонький бизнес-люкс, под завязку набитый компьютерами и средствами телекоммуникации. Кладу скрипку. на стол и, дождавшись, пока она уйдет, дрожащими пальцами откидываю застежки.

Не надо быть Арбатнотом Бейли, чтобы узнать оранжевый лак и головку изящной выделки; это Гваданьини. На вид она кажется слегка потертой, на ней четыре года как не играли (скорее всего), но стоит ей обзавестись новыми струнами и навести лоск у Бейли, как она снова предстанет во всем своем великолепии.

И так захвачен я ее аурой, ее приветственной улыбкой, что умудряюсь едва не проглядеть запечатанное письмо, заткнутое в верхнюю крышку футляра, под смычком и палочками канифоли.

«Мой дорогой Мотл,

поскольку я отбываю не попрощавшись и вряд ли мы еще когда-нибудь свидимся, я позаботился о том, чтобы вернуть тебе твою собственность, и хочу в качестве извинения тебе кое-что объяснить.

Ты и сам, должно быть, знал, когда настаивал на моем возвращении на большую сцену, что этот план абсолютно невыполним. Он бы пошатнул мое положение в том единственном обществе, которым я дорожу, и обременил бы меня обязательствами и повышенным вниманием, от которых я однажды уже бежал.

Поразмыслив в результате твоего настойчивого, хотя и мягкого, допроса над теми давними событиями, я должен признать: мое тогдашнее дезертирство не случайность и не совпадение. Это просто трусливый поступок: я ухватился за случайную встречу и использовал ее как прикрытие. Если уж совсем начистоту, меня пугало то, что ожидало впереди, – слава, удача и неизбежность провала.

Я должен был стать лучшим скрипачом со времен Крейслера, но я себя таковым не ощущал. Я знал, что рано или поздно другие тоже, как и я, поймут: мои способности многажды скромнее моей репутации. Никто – и уж тем более твой или мой отец – в этом не виноват. Гораздо щедрее, чем талантом, природа наградила меня умом. Другие артисты могли оболванивать себя мыслью, что они – дар Божий страдающему человечеству и потому заслуживают славы и богатства. Я не мог. Я видел страдания, и я все о себе знал. Где моя техника хромает, где в своих трактовках я прикрываюсь внешним блеском, где нахально строю из себя гения. А если мне известны эти слабины, то и чье-нибудь проницательное ухо их уловит и изобличит во мне посредственность. Такого позора я бы не перенес.

После всей этой свистопляски вокруг моего дебюта я понял, что мне по плечу была бы лишь обычная шумиха вокруг выдающегося скрипача – выдающегося, но не лучшего. Не для того я был предназначен. А если мне не стать лучшим, то зачем вообще тогда все это? Наверное, это была боязнь провала или самый тяжкий в истории случай страха перед публикой – как угодно это назови, – но только я не мог жить, не оправдывая возложенных на меня ожиданий.

В общем, я эвакуировался через аварийный выход. Ничто не мешало мне в любую минуту уйти от моих друзей-медзыньцев и вернуться домой на Бленхейм-Террас. Но, когда я прокручивал в голове Песню имен, я понимал: к слушателям можно выходить, только зная абсолютную истину. А я самозванец. Не ровня Хассиду, Невё, Гендель. Дурачить публику было бы нетрудно, но я все равно ощущал бы себя самозванцем, потешающимся над самыми дорогими для меня вещами. И я исчез.

И теперь, почти по тем же самым причинам, я решил снова отчалить. Надеюсь, ты не слишком расстроишься. Твой план по возвращению меня на сцену одновременно и ошеломил меня, и воодушевил, но потом я понял: это, по сути, не что иное, как злостное навязывание мне твоей воли. Если это была такая игра, то ты выиграл, а я проиграл. Поздравляю.

Это случайно совпало с другим возникшим затруднением – хотя у Господа с Его предопределенным замыслом случайных совпадений не бывает. Мои товарищи по ешиве сильно печалились и переживали из-за одной финансовой неурядицы. Наш бывший студент из Австралии выделил нам сто тысяч – в какой именно валюте, не знаю, – на постройку нового учебного крыла в честь его покойной матери. Скоро он обещался нагрянуть с визитом. Крыло, однако же, построено не было, деньги ушли на другие срочные нужды – исключительно важные для деятельности ешивы, но все же не имеющие отношения к цели пожертвования. Когда тот человек прилетит из Мельбурна и не обнаружит постройки, увенчанной именем своей матушки (к любому делу всегда причастно чье-нибудь имя), поднимется жуткий хай и, не дай Бог, дойдет до полицейского расследования. У моего друга, раввина Йоэла, случился микроинфаркт. Следующим по степени ответственности иду я, машгиах.

И хотя никакого касательства к деньгам ешивы я не имел, я созвал старших товарищей и предложил взять на себя письменную ответственность за растрату, с тем чтобы они взамен прикрыли мой побег и спрятали меня вне досягаемости от полиции – и от тебя. Друзья мои с радостью согласились и рассыпались в благодарностях. Кое-кто, наверное, даже испытал облегчение, что я уйду. Я со своим чересчур пытливым умом нарушаю их ортодоксальный уют. Как бы там ни было, они пообещали мне любое тайное содействие и заверили, что жена и младшие дети вскоре присоединятся ко мне под надежным новым именем – для меня уже третьим и, надеюсь, последним.

Жене, кстати, я объяснил, что некто из моей прежней жизни предъявил мне кошмарные требования, что не так уж далеко от истинной правды.

В общем, как сказал бы юный Питер Стемп (привет ему от меня), я свинчиваю. Рад был видеть тебя в добром здравии, Мартин, и жалею, что мы так мало пообщались. Хочешь верь, хочешь нет, но в трудный период своей жизни я любил тебя всем сердцем. Я раскаиваюсь, что причинил несчастье твоей семье, и желаю тебе счастливейших лет жизни, ну, тех, что остаются для человека твоего возраста.

Будем здоровы, Мотл. Да пребудет с тобой Господь, Deus noster et non est iniquitas in eo (я так и слышу, как ты в ответ шепчешь это мне на чистейшем иврите).

Довидл»

Переваривать прочитанное времени нет. Захлопываю футляр, мчусь на вокзал и вскакиваю в отбывающий поезд. Тяжело дыша в шикарный новенький мобильник, говорю Мертл, что уже еду и что все в порядке. А когда мы проезжаем через То, бросаю взгляд на место «аварии» и улыбаюсь. Где-то он сейчас?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю