Текст книги "Песня имен"
Автор книги: Норман Лебрехт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
2
Встало время
Я всегда вожу с собой смокинг и фрак, на всякий случай. И запасную деловую тройку с шерстяным шарфом для защиты от холодного ветра с загрязненного эстуария реки То. «Береги себя», – напутствует Мертл, и я стараюсь.
В общем, день прошел спокойно под ежечасные сообщения с войны в Персидском заливе, не требующей от страны великих жертв, но вызвавшей ожесточенные споры.
– Посылают пять армий, чтобы отвоевать для кувейтского шейха нефтяные промыслы, и не шевельнут пятью пальцами, чтобы спасти нашу угольную промышленность, – ворчит заведующий образованием, флегматичный энциклопедист с дипломом вечернего колледжа.
Я бормочу что-то политически невнятное, пока он старательно расписывается на трех экземплярах заказа.
– Какой фарс, – вступает директор библиотек. Заплатанные джинсы говорят о его модных левых симпатиях. – Сначала мы продаем Ираку оружие, потом разносим его бомбами, потом опять продаем оружие.
В скором времени он будет подписывать петиции «Социалистического рабочего» с требованиями предоставить западную помощь Ираку. Я прикусил губу и лицемерно киваю, пока он не подпишет заказ и не вложит в мою слегка дрожащую руку.
– Удачный день, сэр? – спрашивает бармен в «Роял Тобурн», наливая мне входную.
Недурной, считаю я. Четыре тысячи фунтов выручки в сумерках рецессии и трясине войны лучше кучи оправданий.
– Считаю, заработал себе на стопку, – говорю я бармену Джорджу. – Присоединитесь?
В уютном салуне, не нюхавшем свежего воздуха с тех пор, как в нем промелькнул Ллойд Джордж во время последней своей избирательной кампании, я пробегаю глазами петит сегодняшнего конкурса:
…допускаются юноши и девушки, родившиеся до 1 декабря 1978 года или в административном районе Тосайд или непрерывно проживающие в нем с 1 января 1985 года…
Шесть победителей предварительных туров допускаются к Большому финалу, где им предлагается исполнить сольное произведение Иоганна Себастьяна Баха на скрипке или фортепьяно, а затем произведение по собственному выбору, соло или с аккомпаниатором, приглашенным участником.
Участнику отводится не более пятнадцати минут, если не будет особой просьбы председателя жюри… председатель голосует только в случае, если голоса разделились поровну… решение жюри – окончательное и не подлежит пересмотру. Исполнение оценивается по правилам Международного музыкального конкурса имени королевы Елизаветы (экземпляры можно получить у Директора искусств и досуга). Без письменного разрешения администрации – Совета района Тосайд члены жюри не разглашают деталей обсуждения и не поддерживают никаких контактов со средствами информации в ходе конкурса и в течение семи дней после его завершения.
Обычные правила. Конкурс Елизаветы – наверное, самый старый и лучше всего организованный мировой конкурс – учрежден помешанной на музыке бельгийской королевой, между прочим, способной скрипачкой. Разумно со стороны Тосайда взять за образец ее справедливые и беспристрастные правила – наподобие правил маркиза Куинсберри в боксе.
«Даймлер» градоначальника подкатывает вовремя и отвозит снова в мэрию, где косой секретарь в приемной мрачным кивком показывает мне на Вордсвортовский зал. Я приехал последним из судей. Два манчестерских профессора, мужчина и приблизительно женщина, выделяются среди собрания, как обтрепанные обшлага на траурном костюме. Они заняли позиции по сторонам от камина под портретом озерного поэта. Выражение лиц кислое – провинциальные профессора принимают его для защиты своих слоновокостных должностей от вторжений из реального мира. Здороваются вяло, с бокалами в руках, словно встречают свежий труп в прозекторской.
Заведующий музыкой Тосайда намного дружелюбнее. Фред Берроуз, органист Тобурнского собора и дирижер Тосайдского молодежного оркестра, улыбается вулканически и валит ко мне. Большой, неуклюжий холостяк, добрый с детьми и безопасный для женщин.
– Принесу вам выпить, – гудит Фред, но его опережает дородный бородатый персонаж, исполненный самоуважения. Наш четвертый судья в синтетическом желтом галстуке с зелеными полосками и фиолетовым девизом «Играть на победу», – он представляется: Оливер Адамс, «зовите меня Олли», заведующий искусствами и досугом.
В волосяном обрамлении лицо его лоснится, как головка новорожденного с дополнением в виде младенческого диатеза. Он вручает мне бокал с шардоне из гипермаркета, подогретое канапе и такой же корпоративный галстук в подарочной упаковке – все это я деликатно перемещаю на каминную полку.
– Замечательно, что вы с нами, – гудит он. – Хорошо, когда председатель понимает партитуру, в отличие от некоторых – не буду называть, – кто только считает фальшивые ноты. Мы ищем здесь настоящего победителя, который выйдет в свет и покажет себя, прославит округ – «Играть на победу». Это я сочинил лозунг нашего конкурса. Вам нравится?
Он на культуре недавно – переведен из маркетинга в прошлом году, – признается Олли. Притрется. Позади него в полушаге интересная светловолосая женщина в платье из набивного шелка, элегантная. Возможно, помощница или что-то вроде aide-de-camp[7]7
Адъютанта (фр.).
[Закрыть]. «Моя жена Сандра», – сообщает Олли, и у меня возникает смутное, сомнительное чувство – или узнаю в ней? …да нет же! – давнюю одноразовую знакомую по вечеру в баре «Роял Тобурн».
Ну, для людей моего возраста и рода занятий нет ничего необычного в том, чтобы встретить ту, с кем в оны годы ты, может быть, – а может быть, и нет – отбросил условности и одежды и в шумнодышливом соитии поделился оргазмами, но не номерами телефонов. Если существует этикет в таких ситуациях, я его еще не знаю. Кто-то должен написать инструкцию для пожилых ходоков. Что сказать мимолетной подруге – или иллюзии ее? Рискованно и бесполезно: «Слушайте, мы не встречались когда-то?» Потому что, если встречались, она не поверит, что вы могли ее забыть. А если не встречались, увидит огонек у вас в глазу и сочтет за сенильного селадона, а то и закудахчет: «сексуальное посягательство», и вызовет секьюрити.
Что делать? Я мог обознаться. Время может превратить древнее поползновение в пламенную страсть, отказ – в нежную уступчивость, полуосечку – в полнокровную победу. Ради определенности решаю вести себя нейтрально в надежде, что какое-нибудь ее слово или движение оживит уснувшую ячейку памяти. Ничего себе надежда.
Сандра, если так ее зовут, будит какой-то отзвук в душе, но точно – не пожарный колокол воспоминания. Я мог встретить ее на какой-нибудь вечеринке или видеть за прилавком музыкального магазина в Тобурне. Пытаюсь вообразить, какой она была лет пятнадцать назад, до того, как женитьба на маркетинге придала ей светский лоск, а многочисленные роды – рубенсовский объем ее заду. Стараюсь представить ее себе той смешливой, легкой на подъем, полупьяной, смеха ради взбирающейся по лестнице «Роял Тобурна» вслед за таким же хмельным коммивояжером в модном костюме – и на скрипучую кровать – крак-крак, и крепкий сон. А потом еще раз в лад туда-сюда с утренним мутным взором в полумраке занавешенной комнаты. Совместный душ, фен, мазнув помадой, должна бежать, некогда кофе, увидимся – после дождика в четверг.
– Сандра любезно согласилась быть референтом жюри, – объявляет Олли, – она вела бухгалтерию в оркестре мистера Берроуза, так что знает музыкальные термины и прочее. Если вам что-то понадобится, господин председатель, она будет рада вам помочь.
Я благодарно заглядываю в выразительные зеленые глаза Сандры, но радости не вижу, а только формальную улыбку жены чиновника.
– Уверен, мы не обременим собою чрезмерно миссис Адамс, – отваживаюсь я и смотрю, не мелькнет ли в ее глазах ирония в ответ на мою сомнительную шутку. Ни тени в салатовых радужках.
Это может означать одно из четырех. Или она меня не узнала. Или не хочет узнать. Или ждет подходящего момента, чтобы поговорить наедине. Или это вообще не она – а если так, как выглядит сейчас та и как ее звали? Положусь на удачу и смекалку – как бы не сыграть осла этим вечером.
Если отбросить тщеславие, могу извинить былой подруге, что не узнала меня. Я, правда, не растолстел, но утратил большую часть волнистой шевелюры, три коренных зуба и зрелую патину, под которой можно сойти и за тридцатипяти– и за шестидесятилетнего. Аполлоном я никогда не был, но благодаря некоторой беззаботности и чуткому уху ощущал себя привлекательным для женщин, хотя особой активностью вне брачного ложа (да и на нем тоже) не отличался. Теперь я выгляжу человеком на пороге пенсии, увядшим без шансов на освежение. Кожа моя потускнела, блеск в глазах притухнул до такой степени, что моя верная секретарша Эрна Уинтер – теперь на покое – прошла мимо меня на Риджент-стрит без обычного приветствия: «Доброе утро, мистер Симмондс, хорошо прошел ваш вчерашний концерт?» Память на ущербе – и как же не хватает мне теперь всеведущей мисс Уинтер.
А что миссис Олли – если она та, кто, я думаю, была тогда или могла быть той? Женщина в баре могла и не разглядеть как следует мое лицо в сорокаваттном сумраке, а я из привычной осторожности мог назваться чужим именем. «Не будьте ворчливым мишкой», – если помню, сказала она со смехом, промокая пролитое виски на моей брючине. И вдруг вспоминаю: «Крепче, мишка, крепче! – кричала она в кульминационный момент. – Обними крепче». Странно, как в памяти вспыхивают фрагменты и не удерживается суть. Я не вижу лица этой женщины, не знаю имени, помню только насчет топтыгиных.
Возможно, я был только одним из путников в караван-сарае на финальном этапе поисков идеального мишки, завершившихся брачным апофеозом (если она – та же самая) с бородатым шелушащимся Олли. Ее сношение со мной (опять-таки если ее), пусть мимолетное, было всего лишь увертюрой Оллиной оперы со счастливым концом. Если она такая, как те импульсивные молодые женщины, про которых я читаю в «Дейли мейл», то у нее были десятки и десятки проб до того, как выбрала спутника жизни. В насыщенной половой жизни рядовой современной женщины хмельная случайность с незнакомцем вряд ли запечатлеется в ее послужном списке. Это только я с моими архаическими эпизодами неверности считаю возможным вспоминать о таком пустяке. Мой моральный слон для нее – муха. Кстати, о мушках – тактильная память подсовывает маленькую родинку на исподе подбородка, радовавшуюся моим ласкам. Это она в морщинке там, Сандра, или шрамик после косметического хирурга? Перестань пялиться, идиот, ты ее смущаешь.
Щупая пульс, сплетничаю с коллегами на музыкальные темы. Правда, эта чешка на Променадном концерте была изумительная? А почему этот, как его, уволился из Ковент-Гардена? Зеленый змий или голубые дела? Миссис Олли симпатично мелькает на периферии. Избегает меня? И что именно меня беспокоит – опасение, что может меня узнать и потребовать еще одного экспромта на пружинах, или сожаление, что женщина, некогда оживавшая под моей опытной рукой, не видит затаившейся искры под моей реликтовой наружностью? Так или иначе, это действует на мою грудную жабу и на мой желудок – спазмом. Умоляю, миссис Олли, можем мы это выяснить, пока у меня не случился сердечно-сосудистый эпизод? Внимание, идет в нашу сторону.
– Несколько слов, господин председатель, перед тем, как пойдем? – Ее дыхание вызывает испарину за моими холодными ушами. Она объясняет мне мои обязанности в предстоящие часы.
Я украдкой поглядываю на ее лицо и не вижу ничего, кроме официальной исполнительности. Ну вот: обознался, фантазия, самообман. Жалкий, в сущности.
Потом, когда мы идем в ложно-тюдоровский зал Клемента Эттли, я чувствую у себя на спине ее направляющую ладонь, над самым копчиком, и жар соития в гостиничном номере обдает меня, напружинивая и повергая в смятение. Улягся, приказываю я себе, впереди целый вечер работы.
Зал полон, и передние ряды уже тепленькие. Мэр Фроггатт срыгивает несколько приветственных слов и нога за ногу возвращается на свое место, довольный. Гости его с портвейным румянцем веселеют с каждой минутой. Слева на сцене, на столе, ожидают судей три графина с водой и шесть стаканов. Перед каждым местом лежит отпечатанный на мимеографе лист с краткими биографиями конкурсантов. Мы открываем папки и приготовляемся судить. Это не конкурс Чайковского с грызением ногтей и даже не скромный конкурс пианистов в Лидсе. Нет оркестровой ямы, полной скуки и гнилой интриги. Нет даже готового бланка для подсчета очков, только стопка листков с официальной шапкой Тосайдского совета. Я расчерчиваю его на четыре столбика и передаю другим судьям, чтобы они сделали так же. Мы будем оценивать отдельно технику, интерпретацию и музыкальность – насколько точно, новаторски и увлекательно они сыграют на видавшем лучшие дни «Стейнвее» или на шершавой скрипке, разорившей родителей. Очки сложить, поделить на три, наибольшее среднее – победитель.
Мне приходилось в этом участвовать – и всякий раз с нечистой совестью. Комбатанты оцениваются не столько по таланту и глубине, сколько по метрономной аккуратности. Индивидуальность и артистическое проникновение будут наказуемы профессорами как технические огрехи, а нами, остальными, – как раздражающие выкрутасы. Нет справедливого способа сравнить обаятельного десятилетку с прыщавым выпускником, при неодинаковых инструментах вдобавок. Несправедливость коренится в системе, но публика требует победителя, и мы должны его предоставить. Все знают, что система порочна, но мы занимаемся согласованным очковтирательством в надежде урвать несколько секунд прайм-тайма и напомнить зрителям, что в жизни есть вещи повыше, чем политика, спорт и поп-звезды.
Очковтирательство это никому не во вред. Конкурсантам – так мы говорим себе, по крайней мере, терять нечего. Для них это один шанс из шести вырваться из муниципального или двухквартирного дома в Тосайде к лучшей жизни. Они смотрят на музыку как на билет в свободу, так же, как это было с детьми местечек в российской черте оседлости, от горькой нужды становившимися Хейфецем и Горовицем, Давидом Ойстрахом и Исааком Стерном, Натаном Мильштейном и Мишей Эльманом. Тобурн не Одесса, но дети его способны мечтать, и мы им не вредим, поощряя их эскапистские фантазии.
Наш первый финалист, кажется, готов удрать. Ашутошу аль-Хаку, согласно биографии в программке, тринадцать лет. Его родители бежали из бенгальской деревни во время индо-пакистанской войны 1971 года. Вырос он, наверное, над потогонной пошивочной мастерской, в шесть или семь лет приставлен к работе с иголкой и ниткой и более или менее спасен пожилой английской учительницей в полинялом бальном платье, усадившей его за пианино. Ашутош играет атлетично и почти без ошибок фугу Баха, а следом баховский хорал в переложении Бузони. Но игра его – механическая, в ней нет оттенков и остроты. Может быть, обретет их со временем, но пока он не претендент того уровня, какого я жду. Ставлю ему шесть из десяти за технику, четыре за интерпретацию; за индивидуальность – вопрос… будем великодушны, поставим пять. Сандра Адамс заглядывает через мое плечо. Часть зала, я слышу, кричит «Зиндабад»[8]8
«Pakistan Zindabad» (Да здравствует Пакистан [бенг.]) – гимн Восточного Пакистана до 1971 г.
[Закрыть], как будто Бангладеш только что выиграла первенство мира по крикету. Я подавляю вялое интеллигентское желание вернуть его для биса – в его же интересах.
Следующий исполнитель, мальчик только что из начальной школы, с виду слишком мал для своей скрипки. В сарабанде из ре-минорной партиты Баха Питер Барбридж из городка Окслихит играет больше неверных нот, чем правильных, и так расстроен, что не решается перейти к пьесе по своему выбору «Liebeslied»[9]9
«Муки любви» (нем.).
[Закрыть] Крейслера с аккомпанирующей ему седой растрепанной матерью. Надо будет сказать что-нибудь приятное несчастному мальчишке во время награждения. Ставлю ему три, четыре и два.
В лице третьего конкурсанта мы имеем победителя. Шестнадцатилетняя Мария Ольшевская родилась и выросла в Тобурне; отец – инженер, польский эмигрант, мать – морской биолог, занимается Северным морем. Она расправляется с прелюдией и фугой до мажор Баха так, как будто это разминка. Затем хладнокровно, словно экземпляр маминого нектона, играет две прелюдии Шопена и, вернувшись под оглушительные аплодисменты, – блестящую импровизацию на битловскую «Ticket to Ride»[10]10
«Билет до Райда», или «Билет на поездку» (англ.).
[Закрыть]. Все при ней.
Девятки Марии на моем листе и примерно столько же у других, когда мы сравниваем оценки в перерыве. Фред Берроуз в восторге от девушки, и обоим профессорам, Бренде Мёрч и Артуру Бринду, не терпится запустить в нее свои педагогические когти. «Мы можем взять ее в академию, ничего, что прием на будущий год закрыт», – жужжат они. Не забыть сказать родителям, чтобы отвезли ее к Иоахиму Малкиелю в Лондон. Ей надо только навести окончательный глянец да сногсшибательное платье – и готова для Карнеги-холла.
Наш энтузиазм по поводу находки остужает недовольный Олли.
– А пакистанского мальчика никто не учитывает? – брюзжит он. – У меня он впереди по очкам.
Замечаю раздраженное моргание Сандры и думаю: все ли спокойно в семейке Адамс?
– Вы как, Фред? – упорствует Олли, обращаясь непосредственно к заведующему музыкой. – Вам не кажется, что мальчик небесталанный, учитывая возраст и э… биографию?
Берроуз в затруднении: его бюджетом распоряжаются Искусства и досуг, и ему нельзя портить отношения с директором. Он любит свою работу, в ней вся его жизнь. Смотрю, как он озабоченно морщит лоб, обдумывая дипломатическую формулу.
– Он настоящий молодец, – обаятельно мурлычет он. – Я отметил его для наших молодежных променадных концертов. Но тут без вопросов: Мария – это особый класс. Она могла бы представлять Англию на следующем конкурсе королевы Елизаветы.
– Ну, можем мы дать мальчику утешительный приз – показать родителям, как мы ценим его работу? – настаивал Адамс.
– Как вы смотрите, господин председатель? – вступает Сандра Адамс.
Я восхищаюсь ее тактом: дала Оливеру высказаться, но уберегла от дальнейших глупостей.
– Мне представляется, – отвечаю я, изобразив короткую задумчивость, – нам не стоит опускать планку Тосайдского конкурса молодых исполнителей чрезмерным количеством наград. Мэр стремится сохранить бескомпромиссно высокий уровень. Он поручил нам выбрать победителя, и это наша обязанность. Однако, учитывая воодушевляющий отклик публики, было бы уместно объявить, что ввиду исключительных достоинств конкурсантов Совет предоставит завтра стипендии всем финалистам. Таким образом вы получите возможность лишний раз засветиться и ублаготворите более, так сказать, шумную часть аудитории.
– Да, некоторые были вполне воодушевлены, – соглашается Олли. – Но это ценное предложение, господин председатель, и уверен, что мы изыщем средства. Сэнди, займешься?
Когда мы возвращаемся в зал Клемента Эттли, она оглядывается на меня с кривоватой заговорщицкой улыбкой. Я понимаю ее смысл. Как-то в ссоре Мертл несправедливо обвинила меня в том, что я манипулирую людьми, уступающими мне умственно. Кажется, Сэнди бессознательно делает с бородатым супругом именно это – дергает за ниточки. Бедный Олли.
Следующие два участника задерживают нас ненадолго. Оба из пригорода, не старше двенадцати и напускаются на скрипку так, как будто она причинила им вред. Аманда Гарви и Рассел Торнтон – продукты азиатской системы обучения, когда берут четырехлетних малышей и превращают в музыкальных роботов. Один, потом другой, они отбарабанили, без промаха попадая в каждую ноту, пять очков каждому. Я собираю свои бумаги, предвкушая свободный вечерок, а тем временем на сцену выходит последний финалист, пятнадцатилетний Питер Стемп из Олдбриджа, настраивает скрипку и начинает первую часть соль-минорной сонаты Баха – одного из самых проникновенных размышлений в мировой классике.
Парень слишком напряжен, чтобы вдохнуть выразительность, недостаточно зрел, чтобы музыка осветилась. Интонирует хорошо, двойные ноты отработаны, экзамен сдан, восьмерка.
Он заканчивает адажио и без паузы, словно боясь, что его оборвут и отправят со сцены, входит в почти механический ритм фуги. Играет чуть меньше минуты – я дошел до того, что смотрю на часы, – как вдруг на чистом тоне открытой струны сердце у меня перестает биться. Выключилось. Встало.
Ну вот он, я думаю, миг расплаты. «Это – от Господа, – слышу Псалмопевца, – и есть дивно в очах наших. Сей день сотворил Господь: возрадуемся и возвеселимся в оный!»[11]11
Псалом 117.
[Закрыть] Довольство овладевает мною, и я отдаюсь судьбе. Давидова гимнология перетекает в тюдоровскую поэзию: «О лютня, прозвени струной, в последний раз пред нею спой… Допой и смолкни, кончен бал»[12]12
Томас Уайетт (1503–1542). «Влюбленный в отчаянья от суровости своей дамы». Пер. Г. Кружкова.
[Закрыть]. Почему-то встает перед глазами «Герника» Пикассо. Кажется, меня ведут в прощальный тур по памятникам культуры – и плавно убывает жизнь.
Потом толчком пульс возвращается. Жив еще. Выдыхаю, придя в себя к концу второй части, каковой мы и ограничены по времени. Аплодисменты вежливые, коллеги инертны. «Ничего особенного», – ворчит один профессор другому.
Так что сердце замерло у меня одного. Что это было – раннее предупреждение о неизбежном? Провожу короткую самодиагностику. Таблетки принимал в надлежащем порядке по ходу дня. Стрессов, помимо нелепого и мимолетного эротического всплеска, не было. Питался осмотрительно. Пульс девяносто два, дыхание нормальное. Видимо – из-за музыки.
С сонатой соль минор сентиментальных воспоминаний у меня не связано; насколько знаю – хорошая музыка, но душу не переворачивает. Может быть, что-то в исполнении? Питер Стемп задел какую-то струну во мне, угодил в яблочко, много лет остававшееся без внимания. Наверное, что-то есть в занудном мальчишке. Чуть не убил меня, черт.
Увалень трудится над сгустком Сен-Санса из тех, что похожи на палку сахарной ваты, присыпанной сахаром. Ему помогает мышастая мать за роялем, тон у него нетвердый. Оценки – шесть, семь, пять, спасибо и спокойной ночи. Однако в прошлом номере, в Бахе, парень сделал что-то, чуть меня не угробив. Если не повторит этого во французских птифурах, заставлю играть его до тех пор, пока не пойму, что это было.
Французская пена опадает, я жестом осаживаю остальных судей и, пользуясь прерогативой председателя, прошу сыграть еще одну пьесу. Олли хмурится: «Уверены, что нам это нужно?» Фред Берроуз в недоумении. Смущенный Питер Стемп шепчет: «Иоганн Себастьян Бах, сарабанда из партиты номер два ре минор», и через минуту я знаю все, что мне надо было знать о Бахе, о мальчике и о смысле музыки.
Играть на скрипке Баха – не детская забава. Хотя эта музыка обычно проста на слух, сонаты и партиты полны трудностей. Растяжки пальцев, неудобные штрихи – все это скрыто за доходчивостью производимых звуков. Труднейший скачок оценить под силу только коллеге-виртуозу. А вот фальшивая или пропущенная нота зацепит самых тугоухих слушателей.
Подчинив пьесу пальцам, скрипач должен затем освободить музыку от стесняющего пояса верности и обнажить ее потаенное. Искусство интерпретации Баха – книга за семью печатями, и сломать их дано лишь немногим бессмертным. Его музыка не предназначена для соревнования. Но прозрачность его сочинений для скрипки соло – подарок для конкурсного жюри: никакая другая музыка не позволяет так легко отличить достойного исполнителя от поверхностного.
Чтобы вызвать эту музыку к жизни, солист должен преодолеть инертность нот и вдохнуть в нее свой дух, как спасатель – утопленнику. Восьмые и четвертные – черные капельки на нотном стане и должны быть сыграны точно так, как написаны. Никакого произвола, самодеятельности, выкрутас. Единственное, чем может выразить себя исполнитель в строгих традициях классической музыки, это слегка варьировать относительную длительность нот – отобрать наносекунду у одной ноты, добавить к другой.
Этот тайный вид кражи, называемый «рубато», позволяет солисту придать индивидуальность звучанию музыки. Это нижняя ступенька сольного исполнительства, первая вольность с текстом композитора. Для больших артистов это такой же пустяк, как для матерого взломщика магазинная кража. Им нет нужды в увертках и передергивании. Они входят в парадную дверь и перекладывают бриллианты в витрине так, что пропажу заметят, когда и след их уже простыл. Виртуоз захватывает время и создает иллюзию, что, imitatio Dei[13]13
Подобно Богу (лат.).
[Закрыть], может управлять им. Он способен остановить ход времени, вернуть нас к юношеским мечтаниям, преградить дорогу шествию смерти. Ему послушны стрелки на часах нашей жизни. Вот почему, зная или не зная о том, мы теряем голову от любви к великим музыкантам – потому что они могут выхватить нас с топчака повседневных забот и унести в сферы, где побеждено время.
Я когда-то знал скрипача, у которого время замирало между двумя нотами. Он не один был такой. Это умел делать Крейслер, идол моего отца, и Яша Хейфец, техник с ледяными глазами, мог делать со скрипкой все, что хотел. Крейслер останавливал время для любви, а Хейфец для эффекта; у того же, которого я знал, это было проявлением власти, подчинением мира своей воле. Записей его нет, мастерство его известно только мне. Я вслушиваюсь в игру Стемпа – и вот оно снова. Среди моря артикулированных звуков он берет «соль» на открытой струне и подвешивает в поднебесье. Вот так. Это не дешевый фокус и не ловкое подражание. Стемп не мог это скопировать с записей Крейслера или Хейфеца, потому что у них остановка времени была галлюцинаторной, ее не воспроизведет винил.
И еще: у него есть что-то, что было только у моего скрипача, – он поддерживает иллюзию неподвижности, когда движение продолжилось, как если бы взял педаль на скрипичном аккорде. Я что-то осмысленное говорю? Мой скрипач заставлял время остановиться, как йог преодолевает земное притяжение, но только не шлепался наземь после секундной левитации, а оставлял звук висеть в воздухе – или в воображении, – пока он, только он сам – не позволит ему замереть. В этом был источник его власти, все остальное вытекало из этой способности.
Почему я могу с уверенностью говорить об этом? Потому что музыкальная память не угасает, как все другие умственные способности. Я, допустим, с трудом вспоминаю имена моих невесток, но помню каждую ноту «Героической симфонии», услышанной в одиннадцатилетнем возрасте, когда ею дирижировал эксцентричный и неопровержимый Отто Клемперер. Ну, может быть, я немножко приврал, на самом деле я сидел и на обеих репетициях, и на концерте. И тот факт, что могу поручиться за каждую секунду тогдашнего переживания, хотя под угрозой смерти от руки грабителя не вспомню свой ПИН-код перед банкоматом, подтверждает неизгладимость музыкальной памяти.
Есть тому и эмпирическое подтверждение. Невролог Оливер Сакс в книге «Человек, который принял жену за шляпу» описывает, как он наблюдал пожилого музыканта на поздней стадии болезни Альцгеймера. Этот человек был не в состоянии отличить свою жену от головного убора. Одеться он мог, только напевая песню Шумана, – мелодию он помнил прекрасно, и она задавала координаты, в которых он мог выполнять такие сложные операции, как завязывание шнурков и поиски шляпы. Превращенный Майклом Найманом в эффектную камерную оперу, этот клинический случай – трогательное свидетельство того, какой остаточной силой обладает музыка в изношенных стариковских умах. В моем случае неповрежденная музыкальная память позволяет мне с высокой степенью достоверности сопоставить звуки, услышанные сегодня, с теми, которые я слышал мальчиком. Когда я решаю, что Питер Стемп воспроизводит прием, запатентованный тем скрипачом, который ушел из моей жизни сорок лет назад, я сужу об этом с полной уверенностью – сознавая также, что я единственный из живых, кто может засвидетельствовать это совпадение.
Как я уже сказал, записей того исчезнувшего скрипача нет. Он покинул сцену до того, как поднялся занавес, и унес с собой половину моего существа и все мои надежды. Я тосковал по нему, молча, каждый день моей последующей полужизни. Я еще не в силах произнести его имя, но эхо его фирменного приема, прозвучавшее у Питера Стемпа, пронзает мой слух, глаза набухают влагой, и мне не нужно других доказательств того, что я учуял его запах и, может быть, я уже на пути к тому, чтобы вернуть часть жизни, отнятую у меня незабываемым грабителем времени.
Это не подозрение и не предположение, ничего похожего на вальс «было – не было» с Сандрой Адамс. Это – полная уверенность, что я напал на след того, кто украл лучшую часть меня – нутро, оставив только огорченную оболочку. Я слышу, как Питер Стемп играет ноту, презревшую ход времени, и знаю, что, вне всякого сомнения, мой пожиратель жив и я во что бы то ни стало выслежу его до того, как умру.
И, словно в подтверждение, сердце снова замирает, когда Питер Стемп устраивает этот трюк – слишком часто вопреки чувству меры. Аплодисменты его бису прохладные, и я перехватываю испепеляющие взгляды профессоров. Они дружно уходят ужинать, а я остаюсь, чтобы собраться с силами и с мыслями.
– Все нормально, мистер Сим? – с ласковой фамильярностью спрашивает Сандра Адамс.
– Да, да, идите, догоню через минуту, – отвечаю я, засунув голову под стол с зеленым сукном, как будто что-то обронил. На самом деле не все нормально, отнюдь, и Сандре, или кто она там, не привести меня в норму. Я либо умираю, либо оживаю и не могу сказать с уверенностью – что лучше.
Человек, которого я давно записал в мертвецы, по-видимому, жив, и меня обуревает мысль найти его – и жуткая догадка, что он намеренно скрывался от меня все эти годы. Давно онемевшие, уснувшие части моего прошлого ожили. Здравый смысл убеждает подавить их, уехать первым же поездом в Лондон. Месть требует начать розыск и, если надо, положить на это жизнь. В рулевой рубке у меня разгорается война: кабинетная осторожность отбивает один за другим приступы авантюризма. Исход может оказаться любым. Если благоразумие полетит к чертям, я могу подвергнуть себя риску, стать посмешищем – или, хуже всего, откроюсь для любви. Не думаю, что любовь мне по силам. «Помоги, – по-детски умоляю я, – Довидл, пожалуйста, скажи, что мне делать».
Произнесенное имя – Довидл – вызывает бешеный приступ сердцебиения. Он и сейчас способен выбить меня из колеи, как ничто на свете. Остынь, возьми себя в руки. Мне надо закончить сегодняшние дела до того, как пущусь его выслеживать.
В поисках быстрого успокоения перерываю карманы и обнаруживаю – увы, – что забыл переложить валиум из дневного пиджака в парадный. Паника, ладони вспотели, пальцы цепляют дно наружного кармана – вдруг пережила какая-то мелочь недавнюю химчистку. В пересохший рот отправляются две таблетки нурофена, мягкое слабительное и пастилка от кашля из кулинарии, сохранившая вощеную обертку. Довидл, милый, упрашиваю я. Дай мне дожить до той минуты, когда смогу взглянуть тебе в глаза и вернуть себе ту часть меня, что моя по праву.








