Текст книги "На великом стоянии [сборник]"
Автор книги: Николай Алешин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
20
Лысухину памятно было то время, когда пробно вводились всякие новшеские мероприятия, которые, по сути, вскоре же оказались жизненно несостоятельными и отторгнулись самой действительностью, но все‑таки в некой доле ущербно повлияли на нее. Он посочувствовал старику, очутившемуся по воле обстоятельств той поры своего рода невинно пострадавшим «стрелочником»:
– Вы же не были причастны к природной стихии. Инструктор необоснованно сорвал на вас досаду, если рассудить здраво.
– Что из того! – воскликнул старик. – Стихия сама по себе, а ему, понимаете, подвернулось еще и другое, на что можно было при отчетности сослаться. Через то и помыкнул мной в оправданье себе. Так бы и получилось, не вступись за меня Секлетея: «Подавай, – настаивала, – в райком на него». – «Не подашь, – говорю, – пока не вынесено решения. Через голову, мол, шагать не принято». – «Смотря, – говорит, – через какую? От дурной не дожидайся того, когда тебя обесчестят». Я все‑таки придерживался своего, хоть и оставался при делах сам не свой. В те дни не находил себе места, сновал туда‑сюда – вроде как с доглядом, в чем не было крайней необходимости: все ладилось нормально по заданьям на наряде. Только в кузнице забывался от неприятных дум: звоном‑то их отгоняло на время. Секлетея уж не настаивала на том, чтобы я до вызова в райком попытался похлопотать за себя. Дескать, раз считаешь пока неудобным, так как хочешь. Мне даже сдалось, что, может, в ней произошла перемена: окажись я беспартийным – отпадет и мой перевес над ее убеждениями и ей будет вольнее жить со мной. Не погорюет, если даже снимут меня и с председателей. Чего‑чего не лезло в голову дуром! – Старик со смехом помотал головой в укоризну себе и продолжал: – Секлетея не только отнеслась с твердой выдержкой к тому, что случилось со мной, но не сочла зазорным пойти на то, на что не решался я: сама вместе с доярками написала в райком заявленье в мое оправданье. Главным‑то в нем была выставлена не напраслина, какую учинил надо мной инструктор, а то, что наш колхоз, как и другие в районе, три года терпел неудачи по выращиванию кукурузы, потому из‑за нехватки кормов наполовину не додавал молока по плану и еле‑еле дотягивал скотину до весеннего сгона. То же самое, упомянуто в заявлении, неминуче постигло бы колхоз и нынче, не сохрани‑де я от распашки клеверище и не подними яровой клин. И хотя, сослались, кукуруза пропала опять, зато на ферме, в подспорье сену, будет вдоволь вторичных кормов, благодаря дальновидности председателя. – Старик, стеснительно ухмыляясь, поерошил ладонью волосы. – Выгородили меня, так и ниже написали, что в текущем году они обязуются надоить и сдать государству молока от каждой коровы вдвое больше против трех неудачных прошлых лет, а также полностью сохранить молодняк.
Лысухин засмеялся:
– Занятно. Создалась ситуация, словно при игре в домино: схожено на забой – считай очки. Где же проводилось разбирательство по вашему инциденту?
– Нигде. Как оно полыхнуло невзначай, так и потухло почти без дыма и копоти. Инструктор не удосужился сразу оформить то, чем посулился мне. Раньше того к нам в колхоз приехал из города наш секретарь, чтобы на месте убедиться в наличии кормовых‑то ресурсов. Собой ладный и видный, как борец, голова бритая, глаже клеенки, а взгляд такой, точно ты уж попадался ему на глаза в добрую минуту. В поле он так цепко рассматривал с дороги овес и клевер на смежных загонах, похоже, пытался наперед подытожить их урожайность. Овес еще не выметался в кисть, но от ветерка уж волнился, как вода от теченья на мелком перекате, и по клеверу серебром мелетешили волглые от росы листочки. Секретарь обернулся ко мне и сказал про поле: «Внушает, что ваши колхозницы вполне могут выполнить свои обязательства по молоку, если то и другое, – указал на овес и клевер, – вам удастся сохранить и убрать вовремя. – И в упор, но весело глянул на меня: – Признайтесь, вы сами сагитировали их написать заявленье?» Я даже отшатнулся: «Что вы! Мыслимо ли, коли меня пока не вызывали и ни в чем не известили? Не видя броду, не суются в воду. Оно мне как снег на голову. Вот за жену не поручусь: она в том первой застрельщицей. Я не соглашался, а она, ишь ты, по своей воле…» – «А вы не вините ее, – коснулся он моего локтя. – По обстоятельствам, изложенным в заявлении, и по тому, что оказалось налицо, можно сказать, что вы ничуть не перегнули палку. Разберемся и уладим – заверяю вас. – Обнадежил меня и опять загляделся на овес. – Славно, – похвалил, – подался в рост! Не на всякой опытной станции бывает такой об эту пору. Если доспеет до жатвы благополучно, то даст зерна с гектара центнеров сорок, как не больше. И соломой обеспечитесь вдоволь. Я ведь, – сказался, – агроном по специальности. Тимирязевку окончил». – «Так‑так, – подхватил я. – Недаром вы с понятием толкуете про овес‑то. Он потому хорош, что угодил на подготовленную землю. Она три года оставалась незанятой после неудач с кукурузой‑то. А мало ли в нее мы понапурили всего: и навозу, и торфу, и золы из печей домов и бань колхозников, и минералки, подкинутой райзо по разнарядке. Жаль, не хватает еще самого простого удобрения, которым обеднена наша местность». – «Какого же?» – спросил он. «Того, – говорю, – каким Лука Зубков из Порныша удивлял, бывало, всю нашу волость. Его надел в поле пересекала большая дорога. Однажды по весне он засеял полосу овсом. По кромке ее, о бок дороги, водой из лейки вывел целую надпись. Каждую букву припорошил из горсти тем удобрением и пятерней же приглубил его. Овес взошел и рос ровненько на всей полосе. Но возле дороги, на месте запостройства Луки, он поднялся выше, и зелень‑то бросалась в глаза вороным отливом. Неграмотный останавливался тут и глядел на проросшую надпись в немом любопытстве и даже в испуге. А грамотный несколько раз перечитывал ее с неверием и удивлением: «Здесь удобрено известкой». Секретарю по душе пришлась затея Луки Зубкова. «Умница был! – похвалил он дотошного мужичка. – Наглядно доказал полезность известкования местных подзолистых почв. Не иначе где‑то вычитал об этом, либо услыхал от кого». – «Да полноте, – говорю, – доглядел в натуре. Тогда перед пасхой в Порныше белили церковь да по углам заделывали кладку. После хоть и подчистили у стены площадку, где были свалены мел с известкой, но за лето трава тут выросла выше и гуще, чем рядом и на всем кладбище. Вот ему и пришло на догадку. Он выпросил у церковного сторожа остатки‑то известки, чтобы с будущей весны увидели на его полосе с овсом, как пригодна она для нашей земли». – «Наверно, сразу задел за живое крестьян своим опытом?» – спросил секретарь. «Хотел, мол, да только прослыл чудаком и лишился коренной фамильи: был Зубков, а стал Известкиным. И в род перешла новая‑то фамилья». Секретарь даже прослезился от хохота. Потом предварил меня: «В ближайшее время будем проводить расширенное совещание по вопросам сельского хозяйства – о недопониманиях и перегибах на местах. Поимеем в виду и вас: выступите про обязательства по молоку ваших работниц фермы, про конкретные данные на то. Поделитесь со всей откровенностью собственной практикой в руководстве колхозом, о целесообразности того, что к чему. И непременно расскажите об эксперименте с известкой в прошлом мужичка Зубкова. Забавно обернулся для него этот опыт, но ведь открытия‑то как раз любят чудаков. А насчет клевера посоветовал бы вам не скашивать весь: оставьте половину на полное созревание, чтобы получить семена. Может, поделитесь ими с кем из соседей. Надо прямо сказать: перенадеялись на свои расчеты и наломали дров». Он прямо уехал в райком. Через два дня после того и мне пришлось отправиться туда же по вызову Заусеницына. На мое «здравствуйте» инструктор отозвался не ответным приветствием, а едким намеком по поводу заявления Секлетеи и доярок: «Своих подговорил, чтобы намусорить мне? Скажи спасибо, что на бюро не влепили тебе строгача. А надо бы. И я настаивал, да заступился Садовников». Это он про секретаря райкома. Я не стал уточнять, разбирался ли на бюро вопрос о партийном взыскании мне. Принял его колкое сообщение за «липу». Только оговорился в насмешку: «Строгач, мол, не злостней чирья: со временем сойдет. А о перехворавших чем бы то ни было говорят, что многие из них после делаются еще здоровее». Он даже покраснел от досады, что я из уважения к себе не разомкнулся на спор с ним, и ко мне уж подсунулся с другим ключом от своего дурного подборника: «А это верно, что у тебя жена религиозная?!» Думал сбить меня тем с ножек на репку. Но мне за него же сделалось не по себе. Я только и сказал – опять‑таки нейтрально: «Вам видней, а я лично ее не контролирую». Фуражку на голову – и сам на свежий воздух из его кабинета. Вскоре он откомандовал у нас: перевели куда‑то. И как я слышал – с понижением.
21
Каверзная неприятность, постигшая старика и мужественно преодоленная им в прошлом, окончательно довершила полноту искреннего уважения Лысухина к нему, да и к его отсутствующей супруге. Мысленно суммируя их на редкость разумно согласованную жизнь, Лысухин сидел на постели в неком завистью томящем завихрении чувств и не спускал глаз со старика, который хоть и улегся опять, однако не мог успокоиться: напряженно устремил взгляд в потолок и нет‑нет да вдруг нервно подергивал локтями сцепленных в пальцах и под голову заложенных рук. Чтобы отвлечь его от впечатлений пережитого, Лысухин исподволь обмолвился:
– А ведь у вас, Захар Капитоныч, еще могли быть дети после Геронтия?
Старик живо глянул на него.
– Как не быть, – сказал со вздохом и снова поднялся и сел. – Знамо, были бы, кабы не обман природы. Геронтию не минуло и трех, как Секлетея понесла опять. Но зачатие оказалось ложным: ни позывов на тошноту от него, и в еде ни на что ее не наворачивало: ни на селедку, ни на то, чего женщины сами не могут представить и назвать, чего не найдешь и в тропиках. – Старик усмехнулся своей словесной чудинке и продолжал с тем же бодрым откровением: – Прихотное‑то терпимо и проходит. Хуже то, что у нее начались боли. Она стала правиться растираньем. Так надушит ночью этим «боговым маслом», что я убегал от нее с кровати на раскладушку. Отведет массажем схватки и уснет. А утром, только на ноги, уж начинает поджиматься, и к разговору никакой у нее охоты. Я ей прямо: «Собирайся‑ка в больницу на осмотр, чем пичкаться кустарным способом». Она перечить: «Там как раз угодишь на стол при ранних жалобах на неполадки в утробе. А по Писанию за отторжение плода матерям неотмолимый грех». – «А ты, – говорю, – должна придерживаться того писания, по которому сама научилась пользовать стельных коров. Это надежнее, чем отдаться на волю божью». И настоял на своем. Через три недели после того при выписке ее из больницы Зоя Власьевна – главный врач по бабьим‑то – сказала мне: «Счастливы, что привезли свою молодку вовремя: опоздай еще на сутки – не помогла бы ей и операция. Теперь поправится, окрепнет. Но должна огорчить вас: то, что случилось с ней, не обходится без утраты после нашей выручки. Хоть и зелена остается елка, но уж шишку больше не даст…»
Эту давнюю житейскую незаладуху Лысухин воспринял острее всего, что довелось ему услыхать от старика за ночь. Как птенец в гнезде жадно тянется к подачке корма, так и он навытяжку сидел на постели и не только слухом, а и взглядом внимал каждому слову старика, которому была невдомек причина такой возбудимости гостя. Едва старик умолк и стал поправлять фуфайку в изголовье, чтобы лечь опять, Лысухин нервно обнял согнутые в коленях ноги и тесно прижал их к округло взбугрившемуся животу.
– Да! – произнес он утвердительно тому, про что узнал от старика. – Очень горько и обидно, когда «елка»‑то до времени при всей наружной красоте становится бесплодной. Вы хоть неповинны в случайной семейной незадаче. К тому же у вас остался сын – достойный наследник! – Указал в подтверждение сказанного на этюды. – Да и внук уж… Вам действительно «подфартило в обновлении рода», как запомнились мне ваши первые слова при нашей встрече. А я глубоко несчастлив в семейном отношении! Сам нанес «елке» такой же вред и год от года чувствительнее сожалею об этом.
– Как же получилось у вас такое, Вадим Егорыч? – в невольном недоумении спросил старик.
– Отчасти по неопытности, а вернее, корысть заела. Вообще банальная история, за которую задним числом приходится пороть себя. Стоило жене наперед за шесть месяцев после нашей свадьбы ласково намекнуть мне на необходимость покупки детской коляски, как я, вместо того чтобы обрадоваться, эгоистично спасовал: «И не рассчитывай, – говорю, – на это: с коляской нам уж не придется свободно располагать собой. Она, мол, обоюдно свяжет нас. От нее уж никуда не отлучишься на досуге. А мы еще нигде не бывали, ничего не видели». И сагитировал ее на то, что мы запланированно оттолкнули коляску‑то на три года. И взяли свое. По летам, во время отпусков, увлекались туристическими поездками: по Золотому кольцу, по каналу Волга‑Дон, были на Соловках и даже за границей – в ГДР и Югославии. Но мало чем обогатились от сквозных впечатлений. Когда к иным местам, путям‑дорогам да к тасканью с чемоданами по гостиницам иссяк интерес и в отраду стал домашний покой, в сознанье и в глазах желанно замаячила детская‑то коляска. Мы не только отдались твердому решению не обойтись без нее, а даже начали, фривольно выражаясь, форсировать сроки. Самонаблюдения ничего не открывали нам. А на медицинской консультации жене сказали, что уж матерью она не будет по причине насильственно не доношенного первенца: природа мстит за это многим молодым женщинам.
– Ай, ай! – соболезнующе произнес старик. – Ну‑ка, угораздило вас обмануться в самом главном! Так что же вы после того, да и теперь тоже?
– Живем в нормах полного согласья и терпимости. Как сошлись по любви, так и сейчас она в той же стадии. А чтобы не томиться тем, что безвозвратно отринули, стали вдаваться в крайности: не раз меняли квартиру, соблазняясь некими выгодами – либо более близким месторасположением к центру, либо вроде лучшими, а, по существу, только кажущимися жилищными удобствами. Сбывали приглядевшуюся обстановку и обзаводились другой – в угоду моде. Мы не вдавались в разговоры про то, что опрометчиво обрекли себя на бездетность, а неотвязные думы о том отгоняли всякой занятостью, отнюдь не развлечениями. Нас уж не влекло путешествовать ни в свои, ни в чужие края. Не то что отяжелели на подъем, а просто не возбуждала воображение никакая их романтика, никакая экзотика.
– Чего уж, – проговорил старик. – От кровной потери немыслимо забыться, куда бы ни вздумалось податься. Хоть в поиски тех мест, где был рай на реках Тигре и Евфрате да где ковчег застрял на Арарате.
– Возражать не приходится. В такой ситуации, какая сложилась у нас с женой, не спасешься бегством в развлечения. Только занятость была и остается для нас защитной отдушиной от тоски и раздумий про нашу обреченность на бессемейность и безотрадность впереди. Принято трунить, что при выборе лучшего средства для утешения от самой большой неприятности надо брать пример с королей: они, лишившись трона, садили капусту. Мы тоже решили вступить пайщиками в коллектив садоводов‑любителей и прочно осели на участке в шесть соток за чертой города. Изрядно потратились на постройку домика, на сказочную избушку, лишь без курьих ножек, на водопровод, на приобретение всякого инвентаря, на покупку плодово‑ягодных саженцев в питомнике да торфа и навоза, втридорога доставляемых цыганами. Четыре зеленых сезона мы каждый день прямо с работы на заводе, а в выходные спозаранок спешили в свой сад и, подобно кротам под землей, усердствовали на ее поверхности, выпестывая то, что потреблялось нами за столом, заготовлялось на зиму впрок и частично выносилось за подачки на рынок услужливой соседкой, которая к тому же прибиралась у нас и стирала белье. Сад отменно пришелся нам по душе. Пожалуй, мы не расстались бы с ним до сих пор, кабы не своя роковая оплошность. Однажды под сумерки мы, разгоряченные и потные от разделки грядок под редиску, выше пояса забрели в поливной проточный пруд и в усладу помылись. Ночью меня слегка прознобило, а день спустя окинуло пупырышками губы. Тем я только и отделался, а она слегла от острого радикулита, или, по просторечью, «обезножела». Трехмесячное лечение в больнице да грязевые ванны на курорте в Приазовье снова поставили ее на ноги, но ей строго‑настрого было запрещено поднимать что‑либо даже чуть тяжелое и резко наклоняться к обуви – во избежание возврата недуга. В хлопотах с больной мне уж было не до сада. Его без ухода заглушило травой и обметало паутиной. Пришлось продать его за бесценок. Я вскоре же купил гараж, а на остаток в сберкнижке – пока мотоцикл с коляской, рассчитывая заиметь потом и машину. Но первый же наш выезд на зеленую – мне порыбачить, а ей позагорать – не удался: на шоссе за городом мотоцикл подпрыгнул на плохо заметном тырке вздувшегося асфальта. Встряска отдалась болевым прострелом у ней в пояснице. И хотя боль тотчас же запала, мы вернулись. Потом она категорически отказывалась от езды на мотоцикле – обложи ее даже в коляске подушками. Но и мне не препятствовала отлучаться по выходным на рыбалку, веря пословице, что приверженных к удочке не тянет к блудной юбочке.
– Главней того припент, – внес странное замечание старик.
– Какой припент? – не понял его Лысухин.
– А от рыбы‑то. Поди, не всю съедаете. Та же соседка, которая продавала на рынке излишки‑то из вашего сада, наверно, туда же носит и остаток после каждого вашего улова. От жалованья накопишь ли вдруг на машину, как вам хочется того.
Сказанное стариком воздействовало на Лысухина подобно пытке: он сжался, сидя, а губы скривились в смущенной улыбке.
– Что вы, Захар Капитоныч, – оправдательно проговорил он. – Да разве наловишь удочкой на продажу? Хоть с берега, хоть с лодки. На жареху‑то не всегда поймаешь.
– Удочкой, знамо… – согласился старик и переключился в разговоре на то, о чем думал перед тем и не хотел упустить: – А вы напрасно, Вадим Егорыч, до сих пор тянете время: почему бы вам с женой не взять из детдома ребеночка на прибаву в семье и в наследие роду?
– Не раз хотели, да рискованно: как знать, задастся ли с хорошей наследственностью?
– А чего тут гадать? Ежели насосется из бутылочки и начнет гулить да батутить, так куда уж лучше! Оформляй и бери. А в остальном от вас зависит, чтобы сделать его хорошим человеком.
– Таким бы, как Миташка! – снова возвратным восторгом воспламенился Лысухин, вспомнив рассказ старика про малыша, «внакладку» нарисовавшего трактор.
– Они все отзывчивые на нашу душевность к ним, – горячо замолвил старик. – Вот вы в сомненье за чужого: с какими попадет задатками. А есть такие родители, что сбывают свое дитя совсем посторонним, не зная, что в нем заложено. Спохватятся потом – да уж выкуси! – Старик кукишем ткнул в пространство перед собою, затем указал на телевизор. – С месяц назад, как еще не перегорела трубка, передавали оперу «Князь Игорь». Не то барышня, не то уж замужняя любопытную историю рассказала перед началом этой оперы. Автор‑то ее родился от знатного барина и крепостной женщины. Барину ничего бы не стоило усыновить ребенка – пусть внебрачный и пусть зазорно… Так нет, не позволила господская амбиция. Он и отсунул родное‑то дитя тоже крепостному, своему камердинеру. Сам‑то был Гедеанов Лука, а камердинер‑то – Бородин Порфирий. Мальчик стал называться хоть и по святцам, но с подтасовкой: Александр Порфирьевич Бородин. Закон и религия недорого стоили тогда, а правда‑то взяла свое: из мальчика потом сделался не только знаменитый композитор, но такой же и ученый. И что получилось? Подставного‑то отца возвеличил собой, а коренной‑то так и остался ото всех в затенках. С детьми, чтобы они были послушны и прибивались от тебя к хорошему, ой как надо держаться стромко! Мой внучек Захарик один у отца с матерью и через излишнее внимание их к нему норовит уж над ними волю взять. Ему еще только шесть. Летось, как гостили они у меня, ухватил мать за кофточку и сдергивает с постели: «Идем купаться!» А той нельзя часто в воду, и даже от солнышка ей не по себе. Все ее мутит, все валит, и не оберешься жалоб: роя, слышь, отрицательная да гемоглобин на снижении. Ей впору бы решиться на прибавку в семье, тогда не стала бы лядеть. При новом дите и Захарик невдолге отвадился бы капризничать, чтобы все было по нем. В тот раз я пристрожил его: «Не трогай мать, не приставай! У тебя еще волосы мокрые, а ты опять на реку баландаться да по песку кататься. Вредно купаться беспрестанно: простудишься и умрешь». А он губы трубочкой, да как топнет на меня. «Ах, так‑то ты! – сделал я вид, что рассердился. – Теперь держись, натравлю на тебя всех собак!» Он вылупился на меня заигравшими‑то глазами и мне на подзадор: «А у вас нет собак!» – «Как это, – говорю, – нет? Айда на задворки!» Увел его за баню, в репейник, и давай там напинывать на него со всех сторон стебли‑то с шишками. Шишки уж ожескли после цветенья и сделались такими цепкими да колючими, еле отдерешь, как во что вопьются. Он хохочет: ему и забавно, и ежится от колючек‑то. Понавтыкались ему шишки и в рубашонку, и в штанишки, и даже в волосы. Ему уж невтерпеж от них. Начал выбиваться из репейника, да не тут‑то было: застрял в нем, как стерлядка в черной снасти. «Теперь, – говорю, – не отпустят тебя собаки. Торчи тут за свои дерзости!» Он как рявкнет: «Дедушка, не уходи! Освободи от собак. Я лучше в угол встану». Во всем повинился и дал слово, что будет слушаться. Одежонку пришлось снимать с него и выщипывать из нее каждую костерину. Оделся он и сказал, глядя исподлобья на репейник: «Какие злые собаки!» Я сам упичкался пуще его и проговорил в досаде: «Вот я их вырублю топором да вскопаю тут грядку. Только жаль птичек». – «Каких птичек?» – сразу перестал он елозиться всем телом. «Щеглов да синиц! Сейчас им в лесу есть чем кормиться: букарашки, червячки и всякая мелкая живность. А зимой не взыщи – ничего не найдешь. Зимой они прилетают сюда и выклевывают зернышки из этих колючих шишек. Вон они какие зернышки‑то», – расшелушил я одну шишку и показал их ему. Он закусил пальчик и в строгой жалости наказал мне: «Дедушка, не вырубай собачек! Оставь их птичкам». Вот они какие, – заключил старик о малышах, взглянул на окна, слезно наливающиеся при дожде блеклой рассветной синевой, и сказал: – Впору нам на боковую, Вадим Егорыч: уж развидняться начинает. Напоздно же увели нас ото сна разговоры‑то.
22
Лысухин проснулся от стука полена, вывалившегося из охапки дров в руках старика, пока тот не успел еще их сложить в кути на пол.
– Разбудил я вас? – извинительно промолвил старик, выйдя из‑за занавески к поднявшемуся и озиравшемуся на постели гостю.
Лысухин недоуменно взглянул на него спросонок и тотчас поопамятовался при виде мокрого плаща на нем, от которого веяло влажной прохладой.
– Сильно льет? – спросил он старика, прежде чем прислушаться к звукам за стеной.
– Какое льет, – охотно сообщил старик о дожде. – Уж только шепчется. К полудню совсем иссякнет. И ветер запал. Так же было и в сорок восьмом году. Ждали гроз за жару, а вышло иначе: крюка дал к нам через теплую сторону холодный ливень, отхлестал с ночи ровно полсуток и точно оборвался при розовом затишье.
Лысухин живо посмотрел на свои ручные часы. Было без семи минут одиннадцать.
– О, так мне лафа, – обрадованно произнес он. – Я еще до вечера поужу.
Поспешно выбрался из теплой ямы постели и, сев на порог, стал обувать кеды. Однако старик сбил с него прыть:
– Не придется вам удить, Вадим Егорыч. Вода в Нодоге замутнилась и сделалась, как сулой. Всю ветошь и прах, что осыпались от зноя, и сухой песок с оголенных мест на берегах смыло в реку, и теперь у нее не вдруг прояснятся глаза от такой желтухи.
– Может, только верхом несет, а на глубинках вода чистая, – сказал Лысухин. – Сейчас выясним обстановку.
Он, не умывшись, поспешил на волю. На подворье скипидаром пахло от поленницы мокрых березовых дров. Сквозь туман, возникший при затишье от прогретой за длительную жару земли, так и не остывшей совсем после дождя, сеялась едва ощутимая морось. Даже на незначительном отдалении не различались четко предметы. На лужайках перед избой и за дорогой вплотную прибило и в назем иссекло струями весь сухобыльник, и трава, что уцелела и пучками зеленела промеж голых черных прогалов, тоже еще не расправилась и не распрямилась после стихийной упрессовки. И хотя влажно потеплело и без солнца наливалось светом, но в воздухе и всюду вокруг ощущалось пока квелое изнеможение. Лысухин по тропе от избы прошел к краю берегового откоса, над которым вздыбленно поднялась снизу старая ольха. На потемневшем от дождя стволе ее ярче выделялись вислые кружева серебристо‑серых лишайников. Лысухин не стал спускаться с откоса к реке. Сверху хорошо было видно, как сильно замутнилась ее вода: даже ивняк на противоположном берегу не отражался в ее густо‑желтой текучей поверхности. Лысухин вернулся в избу.
– Попытаюсь все‑таки закинуть разок на том месте, где удил вчера, – сказал он старику, занятому в кути какими‑то хлопотами.
– И пытаться нечего, – возразил старик, выйдя из кути и расправляя подвернутые рукава пиджака. Он бесстрастно улыбнулся гостю. – А ежели вы беспокоитесь за свою мережу, так я уж принес ее оттуда и положил возле вашего мотоцикла. Столько мусору набилось в нее – едва вытряхнул. А рыбы – скажи, хоть бы вандыш.
Этим сообщением Лысухин был чрезвычайно обескуражен. То, в чем он неуверенно подозревал вчера старика, подтвердилось‑таки фактически. Едва придя в себя от смятения чувств, он осмелился узнать:
– Как же вынимали вы сеть, Захар Капитоныч? Ведь я ее ставил с лодки. Неужели забродили? Говорили, что вам нельзя студиться.
– Была мне крайность забродить, – усмехнулся старик. – Я ее достал кошкой. Лямки оборвал, на кустах остались. А сеть цела. Я третью отбираю на этом омуте. Две валяются на чердаке. Но такой, как ваша, капроновой вязки, не видал даже в городе, в охотничьем магазине. Где вы раздобылись, если не секрет?
Старик вел разговор обыденно, будто ничего не произошло. Но Лысухин понимал: это делалось с целью – расположить на доверие и побольше вызнать. Потому ответил даже с мнимой откровенностью:
– Я купил ее с рук… у одного типа… возле пивной. Он сказал, что сам связал ее из отходов, какие поступают на фабрику по переработке вторичного сырья. – Оправившись от робости после сбивчивого признанья, в свою очередь спросил старика: – Вы уполномочены от инспекции?.. – И сел на стул, чтобы подавить дрожь и слабость в ногах.
– Никем я не уполномочен, а так… вроде тезки вам.
– В чем, Захар Капитоныч? – в недоумении выпучил на него глаза Лысухин.
– В том, что относится к безопасности. Вы по служебным обязанностям присматриваете на заводе, не случилось бы аварии из‑за технических неполадок, а я доглядываю здесь за теми, кто падок на недозволенное. Разница меж нами та, что вы на зарплате, а я привержен к своим обязанностям по доброй воле и за так. Вы на своем деле неприкосновенны, а я чем угодно могу поплатиться от любого хапужника. Здешние неопасны: отдадут всякую снасть и начнут упрашивать: «Только не доноси Туманцеву!» – «Ладно, мол, на первый раз воздержусь, а застану опять – обязательно составлю докладную записку»…
– Кто такой Туманцев? – несмело полюбопытствовал Лысухин.
– Наш участковый. Ему запиши только номер машины – найдет браконьера хоть в городе, хоть где угодно и притянет к ответственности. Никому не посноровит. В позапрошлом году он отобрал у одного видного браконьера подводное ружье и баллон с кислородом. Этот интеллигент с бородкой‑челочкой на своих «Жигулях» прикатил в Прилужье к родным из Москвы. Когда учился там да приезжал студентом, так сидел на Нодоге с удочкой. А добился положения – оснастился для рыбалки вредной техникой. Напялит маску страшнее, чем у Фантомаса, а к ней от баллона на хребте протянута резиновая трубка для дыханья. Забредет в длинных лягушачьих тапочках в реку и нырнет в глубину под обрывистый берег, где в корягах прячется самая робкая рыба – голавли. Высмотрит, который покрупнее, и пронзит его насквозь гарпуном из ружья. Ребятишкам на диво такой способ, а взрослым, знамо… кого хошь покоробит с него. Дохнули участковому. Туманцев накрыл браконьера и отнял у него не только снаряжение, а и полный рюкзак рыбы в крови и слизи. Тот взъерепенился: «Подводный лов – спортивный. На него нет запрета». – «На море – да, – подсек его Туманцев. – Там можете охотиться хоть на белуг, хоть на акул. Да и то еще с разрешения. А здесь, в малых реках, истребишь зрелую рыбу – пропадет и молодь». Тот не унимается: «Не имеете права учинять произвол! Я кандидат наук». А Туманцев ему: «Да будь вы академиком – одна честь за беззаконие: акт, и к ответу!» – Старик засмеялся: – Говорят, на прошлой неделе опять приехал этот кандидат и уж чин чином торчит на Нодоге с такой же складной удочкой, как у вас.
Лысухин воспользовался поотмякшим, показавшимся выгодно‑снисходительным душевным состоянием старика и проговорил, вроде сдаваясь на его милость:
– Как я понимаю вас, Захар Капитоныч, вы, так сказать, намерены конфисковать мою сеть и уведомить о том участкового докладной запиской?
– Чего? – насупился вдруг старик. – Не погоняйте‑ка меня на всякие намеренья, что мнятся вам. Если уж клонить к тому, то следовало бы взять не только вашу сеть, а и верхнее дно в коляске мотоцикла. Сами вделывали его? – потребовал признанья.
Лысухина пронизало сначала ознобом, который мгновенно сменился испариной, как бывает при остром моральном потрясении: вдобавок к одной скверной неприятности старик неожиданно преподнес ему и другую, сказав про обнаруженный им тайник под сеть и рыбу. Лысухин не нашелся, как солгать, и не стал отпираться:
– Брат жены соблазнил меня такой конструкцией и врезал фальшивое‑то дно. Он первоклассный слесарь. У него четверо ребят, а жена страдает тромбофлебитом – закупоркой вен – и еле управляется по дому. Через то ему и приходится подрабатывать. Он хорошо разбирается в моторах и обеспечен клиентурой со стороны. За сестру, мою жену, он в навязчивом беспокойстве: знает, что я завидую, у кого дети, а у нас их нет. Хотя мы с женой живем согласно, но он опасается, не ушел бы я к другой, и старается всяко угодить мне, лишь бы не порвать родственность. Сожгите сеть, Захар Капитоныч, только не возбуждайте, пожалуйста, следственного дела!