355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Алешин » На великом стоянии [сборник] » Текст книги (страница 2)
На великом стоянии [сборник]
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 07:00

Текст книги "На великом стоянии [сборник]"


Автор книги: Николай Алешин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)

Лысухин натянуто улыбнулся и попытался оспорить:

– Не представляю, что можно проникнуться таким убеждением. Это уж мистификация.

– Ничего не мистификация, – без толики обиды возразил старик. – Вы молоды и, знамо, не испытали с наше. Воевал ли ваш отец или кто из родных?

– Не знаю, – стушевался Лысухин. – Я не помню ни его, ни матери. Мне не было и двух, когда они развелись и, по словам бабушки, «умыкнули от нас в разные места». Он с другой, и она с другим. После смерти бабушки я уж по пятому году попал в детдом, там воспитывался, а потом учился.

– Вот‑вот… так оно и получается…

Что получается, старик не досказал, лишь голосом выразил порицание. Лысухин отклонил разговор о себе, спросив про записи на памятнике:

– А почему Аверкин угодил последним в этот мемориал? Его бы следовало первой строкой.

– С ним вышло особое повременение. Он муж Секлетеи‑то. О нем еще до осени в сорок‑то первом пришло извещение, что пропал без вести. Памятник мы сложили в пятьдесят третьем году, а о Федоре неожиданно поступили точные сведения из Белоруссии, когда там началась осушка болот. Шестерых выбрали из канала в одном месте. У всех обмундирование полуистлело и проросло тиной. В осляклом рунье у одного уцелел металлический портсигар, а в нем образок Николая‑угодника да фамильная записка, обернутые той свинцовой бумагой, что применяется для облаток дорогих конфет. Портсигар оказался Федора. Он не курил, но по наказу Секлетеи держал его вместе с образком во спасение себе, чего не случилось. На пирамидке над братской могилой тем воинам так и написано: «Подразделение сержанта Аверкина». Секлетея ездила туда на поклон. А вернулась да узаконила на нашем памятнике кончину мужа – и понимайте, как угодно, – но тоже утвердилась в помыслах, что он там и тут. Так и живем мы с ней пока около своих, и у обоих душа на месте.

Лысухина подмывало нетерпение выведать, где же эта превозносимая стариком Секлетея и что их обоюдно сблизило после войны. Сама обстановка тут способствовала откровению. Но старик вдруг умолк, коротко, только головой поклонился памятнику, надел фуражку и с той же поспешностью, с какой вышел из избы, сорвался теперь с места обратно. Лысухину подумалось, что он будто бы осерчал на него. Однако старик, не сделав и десяти шагов, остановился и знобко передернул плечами.

– Как сильно раздулось да охолодало на дожжик‑то, – сказал снова с бодрой непринужденностью; на лице и во взгляде его не осталось и следа грусти и омраченности.

Довольный подобной перемене в нем, Лысухин впритруску приблизился к нему и мягко возразил:

– С чего быть дождю, не понимаю? Полгоризонта охвачено зарей. Вон она как разлимонилась.

– Верно, что разлимонилась, – глядя на зарю, согласно повторил старик и убежденно присовокупил от своего наблюдения: – Но продержаться до утра, до сменной зари, ей не придется. Видите, снизу‑то, над гребнем леса, ее точно молочком замутило. Это наволочь подымает ветром. Немного погодя кругом накроет – и, жди, канет. – Он опять знобко поежился и убыстрил шаг. – И постояли‑то малость, а озяб. Надо бы фуфайку надеть, а я налегке высунулся. Забываю, что студиться не велено: у меня ведь аденома. В феврале четыре дня вылежал в областной больнице. На анализах. Хотели делать операцию, да отложили. Линия‑то на бумажной ленточке при проверке сердцебиения отпечаталась не гармошкой, как бы было оно нормальное, а точно обломанным частоколом. Хирург спросил, давно ли страдаю таким неврозом. Сам, мол, не упомню. Одышки нет, но меня все время несет, и сон рваный. «Ежели, – говорю, – оставите меня здесь еще сутки на двое, то от лежки да безделья я наверняка вздерну копыта». Рассмеялся он и сказал, что у меня особая конституция. «Коли, – говорит, – вам скоро восемьдесят и не бывали у докторов, так попробуйте пока полечиться». Прописал толокнянку, велел не переохлаждаться, а главное – соблюдать диету.

– В питании ограничил? – спросил Лысухин.

– Нет, про пищу никакого запрета: ешь что угодно. Он про другую диету…

Старик остановился у крыльца и после покаянного хохотка заговорил в пояснение Лысухину, совсем, оказывается, не сведущему в его недуге:

– У меня в войну дружок был, Стас Макуха. От Мозыря. Ровесник мне. Жив ли теперь – не знаю. Не посмейся я тогда, а вникни в то, о чем рассказывал он, знамо, не дал бы маху. Прежде в их местечках семейные придерживались твердого правила: спали врозь и ночью объяснялись особо. Улягутся, он вытащит из‑под подушки кичку и кинет ее к ней на кровать. Примет она ее – лады, а отшвырнет обратно – не взыщи, повертывайся на любой бочок и до утра жми ухо. С такой установкой живи ты сколько угодно, и никогда к тебе не привяжется эта старческая хворь, при которой велят соблюдать диету. К тому же и потомству не ущербно. Ведь не перевелись еще обалдуи, что ни с чем не считаются. Другой налопается – портянок самому не смотать – и боровом ломится в общую‑то кровать. Да норовит, чтобы ему ни в чем никаких препятствий. От таких и родятся дурные‑то ублюдки.

Словно подстегнутый сказанным напоследок, он тотчас устремился на крыльцо и с возгласом гостю: «Заходите!» – юркнул за дверь в сени. А Лысухин не вдруг тронулся с места, взбудораженный представлениями и помыслами о том, что, по выражению старика, называлось «такой установкой».

5

В избе горело электричество. От яркой лампочки, усиленной полуприкрывавшей ее конической тарелочкой с рефлекторной фольгой внутри, этюды и фотографии на стенах, а также и каждый мелкий предмет на комоде так выделялись и бросались в глаза, что даже как бы напрашивались на подсчет. Кружевные занавески на окнах, сомкнутые сверху и раздвоенные на стороны да тесемочками подвязанные ниже середины к косякам, притушили своей белизной зарю белой ночи за окнами; лимонно‑зеленоватый свет ее едва различался.

Довольный обилием света, Лысухин постоял, озираясь вокруг, затем повесил свою кепку на поманивший его блещущей начищенностью медный душник на стенке печи и шагнул к перегородке, чтобы получше рассмотреть портрет почему‑то отсутствующей хозяйки, сильно занимавшей его после всего, что узнал он о ней от старика. Но тот с тряпкой в руке вышел из кути и отвлек его:

– А как ваша супруга… чай, поправилась?

– Моя, – недоуменно уставился на него Лысухин. – С чего это вы?..

– Она лежала в больнице через палату от нашей, мужской. Я три раза видел, как вы тогда водили ее по коридору: помогали для развития движений. Она при каждом шаге с пристоном хваталась за поясницу. Видная женщина, а как маялась.

– Да, да, – сказал Лысухин, придя в соображение. – Зимой она две недели пробыла на больничке. Теперь ничего. Без моего участия в ее процедурах не скоро бы выписалась и приступила к работе.

– Знаю, – одобрительно молвил старик. – Свой человек сравним ли с сиделкой? А я вас сразу признал на берегу‑то. Иначе стал ли бы зазывать к себе? – Не придавая значения этому сообщению, переключился на обыденное: – Огня опустил в самовар. Да не минешь опять обтереть подоконник под картошкой‑то. Вон как расплакался он к переменной‑то погоде. А вы мне не верите…

Он по‑за столом продвинулся боком к первому от угла окошку, на котором находился странный цветок с крепким древовидным стволом толщиною в карандаш и с мякотно‑нежными, как у картофеля и помидоров, листьями. На кончике каждого из них держалась, набухая, сверкающая, точно камешек в сережке, капелька. Старик вытер скопившуюся вокруг плошки лужицу и обернулся к Лысухину, через стол смотревшему на диво‑цвет.

– А этот прогнозник у меня в заточении, – сказал, в игривом задоре вскинув седые брови, и так же боком подался к другому окошку. – Вот он, вьюнок‑то, – ногтями пальцев побарабанил по стоявшей между горшками с геранью и столетником стеклянной трехлитровой банке, почти с краями наполненной водой и покрытой продырявленной гвоздем картонкой. Поверхность воды была словно запуржена мельчайшими, в пистон детского пистолета, зелеными листиками ряски. От каждого из них опускались до слоя песка на дне розоватые нитевидные стебельки. Лысухин не вдруг заметил полузарывшуюся в песок серую, с рыжими крапинками рыбку – не больше стручка акации. Старик хвалебно сообщил про вьюнка: – Все дни, как затянулось ведро, он безуемно зыркал в банке туда, сюда. Кабы не покрышка, зараз устрекнул бы на пол – коту на съедение. А вчера, об эту пору, вдруг запил к дожжу. Теперь его растолкаешь разве только вязальной спицей. Для внучка Захарика держу: вот ему любо будет, как приедет да увидит!

– Чем подкармливаете? – спросил Лысухин.

– Ничем. Одну воду меняю дважды в неделю через резиновую трубку. В ней, в воде‑то, кажись, ничего нет, а ему хватает необходимого.

– Где вы поймали этого вьюнка?

– В лыве, на сломном завороте Нодоги. Там каждый год во время разлива вода подступает к самому откосу и снизу вымывает ложбину. Мелочь по весне всегда жмется к берегу и набивается в ложбину‑то, где ей потише. И, бывает, при спаде воды чуть задержится, а подбережицу всю затянет песком – вот она и в западне. Нынче за жару воду так выжало в той ложбине – до коленок глубины недостает. Сорожонкам, язишкам да щурятишкам тошно стало в теплой‑то воде, и начали они в воздух метаться да на траву выпрыгивать. Вижу – дело швах. Обулся в резиновые сапоги с помочами и давай всю мелочь вылавливать двурушным грохотом. Наберу в нем после каждого заброда горсти три – и в Нодогу. А вьюнка завернул в тину и захватил домой.

– Зачем же рыбу‑то побросали?

– А куда ее, такую изморную? Ни вкуса, ни на зуб – только язык наколешь. А в реке‑то она оклемается и станет расти да матереть.

Старик ополоснул в кути под умывальником руки и принялся накрывать на стол. Лысухин учтиво обратился к нему:

– Вы заперли ворота и в потемках провели меня со двора в сени. А мне бы необходимо к мотоциклу: у меня в нем провизия.

– Ну и пусть там лежит, – любезно, но категорически заявил старик. – В гостях со своей едой не топырятся. Может, выпивка есть и грептит, так и у меня имеется. Сам я не потребляю, а ради других, кто навернется, порядка не ломаю.

– К выпивке и у меня нет особой привязанности. Поднимешь иной раз по случайности рюмку‑другую – и тут же себя на тормоза: норма, не сдвинешь, как ни упрашивай. А на рыбалку и вообще на зеленую всегда беру термос с какао.

– И у меня его больше полпачки! – воскликнул старик, довольный таким совпадением. – «Золотой ярлык». И молока истопил целых три литра: давече утром принесла Секлетея. Вот и будем пить.

Сказанное им про жену тотчас побудило Лысухина выведать все о ней.

– Позвольте, – просительно задержал он старика, положившего поднос на покрытый цветастой клеенкой стол и готового опять направиться в куть за посудой и снедью. – Считаю неудобным не знать, у кого я в гостях.

– А, – задушевно рассмеялся старик и подал ему сухую горячую руку, с шишковатыми в суставах пальцами и затвердевшими мозолями. – Захар Капитоныч. А вас как?..

– Лысухин Вадим Георгиевич.

– Так‑так, Вадим Егорыч, – свел на упрощение официальное отчество гостя старик. – Это вы правильно. А то получается у нас, как в больнице али в доме отдыха: там с неделю и дольше живут рядом, койками впритык, и в разговорах‑то на изнанку откроются во всем друг дружке, а нет догадки, чтобы назваться. Только выкают. – Он выпустил руку Лысухина и шагнул к телевизору в углу, на котором лежала школьная тетрадка с шариковой ручкой. – Значит, Лысухин Вадим Егорыч? Дай‑ка запишу, иначе подведет память: совсем ее не стало. Вось, может, доведется побывать в городе у сына, заодно загляну и к вам. Где вы там, на какой улице?..

– Юбилейная, тридцать семь, квартира девять. Навещайте при любых обстоятельствах, очень обрадуете. И с женой, если будете вместе. Между прочим, почему ее не видно? Говорили, что утром приносила молока. Куда же девалась? Или тоже ищет овечку?

– Какое! До моих ли ей дел? Заглянула на полчаса и опять марш в Ильинское, на ферму, где ведет учет по надоям и выдаче кормов. В дежурке и ночует на своей раскладушке. Сюда ходить каждый раз недосужно, да и не близко: целых шесть километров. Ей году с чем‑то не хватает до пенсии. Я ведь старше ее без мала на двадцать шесть лет. Вот отработает, что положено по закону, и снова заживем бесперебойно. А сейчас у нас сложилось в аккурат, как в первую пору после войны: тогда она тоже навертывалась в дом ко мне, можно сказать, на правах находницы. Чередом‑то мы обвыклись, когда уж у нас родился Геронтий.

В кути зашипел, точно масло на сковороде, облившийся кипятком самовар.

– Облился! – всполохнулся старик и бросился в куть, хватко снял с самовара трубу и наглухо прикрыл его. Уже на столе тщательно затер кухонным полотенцем тусклые наплывы от воды на никелированном грушевидном корпусе полуведерного самовара. Когда управился с переноской из горки и глухого стола в кути посуды и всякой снеди к чаю, предложил сидевшему за столом в праздной вынужденности гостю:

– Может, сперва отужинаем? У меня от обеда полчугунка осталось в печи супу из порошка.

– Из какого порошка? – сразу оживился Лысухин.

– А в пакетах‑то изготовляют для туристов, чтобы им не нагрузно было. Очень поедливое варево получается.

– Вы, значит, про концентраты. Спасибо. Я не ем много на ночь.

– Тогда я выну суп‑то, а то скиснет в печи. Заправимся тем же какао. А на перекус хоть вот масла к хлебу, хоть грибной икры – чего пожелаете.

6

За трапезой Лысухин опять не преминул вернуться в разговоре к тому, о чем так не терпелось узнать ему. Отпробовав из стакана какао, он с умышленной похвалой отозвался о вкусном напитке, затем обратился к хозяину, который ел хлеб с грибной икрой, непроизвольно перемещая кусок из руки в руку, – ел споро, как спор был в движениях и на любом деле.

– Захар Капитоныч, заранее прошу извинить меня. Об интимных отношениях кого бы то ни было спрашивать непристойно. Но я не могу представить, как у вас с Секлетеей наладился взаимный контакт при такой разнице в летах. Вероятно, потому, что после войны ей, кроме вас, не нашлось на замужество никого помоложе?

– Какое, не нашлось! – с горячей убежденностью возразил старик. – Были охотники. Ветеринар Рутиловский из Ильинского, тоже вдовый, настойчиво вязался – да ошую… – Он положил кусок на стол и посуровел, склонив голову и что‑то обдумывая, но тотчас как бы превозмог себя и открыто взглянул на гостя. – Вы правильно заметили, Вадим Егорыч, что не годится касаться семейного других, но хуже того – себя выпячивать против них. Рутиловский‑то, судя со стороны, чем‑чем не взял по сравнению со мной: и моложе, и представительный – только и красоваться таким на доске Почета, – и к тому же с дипломом. Но имейте в виду, я тоже никогда не блудился в потемках: всю жизнь привержен к книгам. С парнишек читал, что ни попадя, и все принимал на веру. На непонятные слова не обращал внимания. Они откидывались вроде высевок. Так бы оно и продолжалось, не случись раз сорвать с численника листок и вычитать в нем целых три таких слова в одной строчке: «В любви стабильны или контрастные натуры, или тождественные». Мне тогда уж было шестнадцать, и я начал засматриваться на девчушек. Не кройся в тех словах намека на любовь, наколол бы я листок на гвоздь рядом с численником. А тут завертел его в руках, точно засекреченный замок: хочется отпереть, но ни ключа, ни смекалки, никакой возможности. Хоть свихнуться от догадок! Не утерпел я, тем же вечером потопал в Ильинское, в народную библиотеку при школе. Книги выдавали раз в неделю. Радушная учительница Анна Евгеньевна жила за перегородкой от комнаты, где находились книги. Удивилась моему приходу: за день раньше до выдачи книг. Я слукавил, что перепутал среду с четвергом. Но она, добрая, улыбнулась на мою оплошность и охотно обменяла мне «Капитанскую дочку» на «Хижину дяди Тома». Тут я вынул из кармана листок с потайными‑то словами про любовь и хоть схилился весь от заминки и устыжения, но попросил ее объяснить, что они обозначают. Она сразу сорвала с них пломбу: «Стабильна» – значит постоянна, прочна; «контрастные» – разные, во многом противоположные, а «тождественные» – одинаковые, тоже во многом сходные». И сама, вижу, чуть покраснела: догадалась, что кроме непонятных слов мне о другом узнать хотелось. Похвалила меня за любознательность и подарила мне словарь иностранных слов. Пользуюсь им шестьдесят два года. Хотите покажу? В чулане у меня книги‑то.

Он поднялся, но Лысухин просительно воскликнул в попытке пресечь его намерение:

– Зачем, Захар Капитоныч! Словарь – не такая уж диковина. У меня он тоже есть: энциклопедический, последнего издания.

– А мой‑то Брокгауза. Ладони не покроет, но на десять тысяч слов. Печать еле различишь – до того мелкая. – Старик сел и заметил, что и сам и гость забыли о еде и какао. – Ведь остыло у нас в стаканах‑то. Всегда оно так за разговором‑то: либо все умнешь да вылакаешь, либо ни к чему не притронешься. Пейте да ешьте, Вадим Егорыч!

– Спасибо, – подчинился Лысухин, взял кусок хлеба, с ножа намазал сливочным маслом и, откусив, с улыбкой и ноткой упрека сказал: – Все‑таки вы уклонились от моего вопроса. Начали как будто по существу, а свели на листок из численника.

– Потому и свел, чтобы вам понять способней было. Мы с Секлетеей сошлись точь‑в‑точь как сказано в том листке. И не по одному из тех указаний в нем, а по обоим вместе. Начну о том, в чем мы разнимся. По годам ее мне в дочери приписать – тут прыжок почти через три жерди. Взять другое. Я взрывной. Только это не относится ко нраву – не подумайте, что горяч да задирист, – а к тому, как горазд на деле. Мне какое оно ни приспичь, хоть личное по дому, хоть колхозное и общественное вообще, срываюсь на него сразу, взагреб: норовлю охватить минтом тут и там, куда ни уведет помысел, куда ни кинет глаз. Опомнюсь, когда уж управлюсь. А у Секлетеи на то же самое своя сноровка: ни торопи, ни спешки – будто что нужно вроде не заботит, вроде мало касается ее. Примется с оглядкой, как оно ладнее, начнет с того, после которого другое само спорее подается на овладение, и хвать – уж все у нее готово скорее моего. И надо мной же лукаво посмеется: «Ну ты и забежка!»

– И вы не обижаетесь? – захохотал Лысухин, с локтями насунувшись на стол, довольный показавшейся ему очень меткой характеристикой чересчур задорного на все хозяина.

– А чего обижаться? Ведь она любя и не при людях… Теперь про то, что в нас от природы: я и в этом напускной, а она воздержанная. Она из тех женщин, что выше всего ценят душевность. Таких и в праздник не урвешь из толпы на пляс, не настроишь на пустые хаханьки: они помалкивают да улыбаются. Те, что падки на гулянки, где их и уем не берет, заметьте, не больно радивы даже к собственным деткам. А Секлетея‑то, бывало, – шевельнись Геронька в зыбке и не подай даже голосу – сорвется к нему с кровати, словно не спала, а только ждала того, и сердцем тронешься, как начнет нежнее птенчика: «Ши, ши, ши!..» – Он через стол подался на сближение к сидевшему напротив гостю и потаенно, не без устыжения признался: – Она стала чаще приходить ночевать домой, как посадили меня на диету, и уважительнее относиться ко мне: в ее возрасте любая противится ненужному и ценит за уступчивость… – Снова принял прежнее положение на стуле и, как докладчик на трибуне, глотнул остывшего какао, не ощутив в возбуждении его вкуса. – Не умолчу и о других неукладках у меня с ней. В том, что я партийный, а она не состоит, ничего нет особенного: оба мы, точно лошади прежде в парной упряжке, одинаково катим тарантас‑то; только я в оглоблях, а она в постромках, я взнуздан и на вожжах, а она просто на пристяжке. Но самое разительное, в чем мы особенно расхожи, это то, что я безбожник, а она церковница. И сколько мне ни доводилось вытаскивать из нее эту занозу, так до сих пор и не выперстил совсем.

– Что значит «церковница»? – весь обострился вниманием Лысухин. – С чего она такая?

– От воспитания. Вы говорили, что осиротели пяти лет. К тому же при живых родителях. А у нее они умерли на одной неделе, когда ей было тоже не больше шести годков.

– Почему умерли так скоропостижно?

Вместо ответа старик улыбнулся, глядя на Лысухина – как тому показалось – невидяще, потусторонне, захваченный вдруг вроде забавными воспоминаниями, затем заговорил еще увлеченнее:

– Я сам узнал от нее об этом уж спустя несколько лет. Той зимой, когда она осиротела, староверский поп напросился в сельсовете приютить ее у себя, чем только обрадовал: отпали хлопоты с отправкой ее из дальней глухомани в Урень, чтобы сдать тоже, как и вас, в детский дом. Три года она жила в няньках у попадьи, а потом поп списался со своим духовным начальством и увез ее в Москву под надежный надзор. Жила она на квартире у старой чернички. Днем ходила учиться в школу, а по вечерам и в каникулы зимой и летом суровая старуха потаенно готовила ее в служки: обучала чтению церковных книг, пенью по крюкам и тому, как ведется всенощная, обедня и всякая храмовая обрядность. Как только ей минуло восемнадцать, сам епископ направил ее в Угорье за Нодогой вести хор в церкви. Восемь километров отсюда до того села. Там она и вышла замуж за Федора Аверкина. Федор‑то в начале финской войны был ранен и с полгода пролежал в госпитале. После демобилизации остерегся тяжелой работы в колхозе: не открылась бы рана – и заделался казначеем в церкви. Тем летом сорокового года случись в Угорье пожар – полсела опряло огнем. Сгорела и церковь: деревянная была. Федор и Секлетея тоже лишились дома и остались не у дел. Местные погорельцы порассовались на жительство кто к родне, кто по соседству, а молодоженам‑то получилось так, что не к кому приткнуться. Услыхали, что у нас в Алферихе Василий Цыцын заколачивает дом и с семьей переезжает в Красноборский леспромхоз, где по зимам работал бригадиром, а тут уж его назначили начальником участка, незадорого купили его пятистенок в рассрочку. Мне было на руку, что они прибились к нам. Федор только с виду был ершистым, а в обращении вежливей иного учителя и по соображению тоже не тятя‑валятя. Я его вскоре поставил счетоводом взамен Степаши Рунтова, который по пьянке постоянно допускал путаницу в составлении ведомостей по начислению оплаты на трудодни, да бывало, что и нужный документ засунет неизвестно куда. А Секлетея и статью, и благонравием, и столичным произношением любого из наших деревенских клонила на расположение и уступчивость. Я сам, когда она пришла ко мне не в контору, а на дом проситься насчет работы в колхозе, опасался, как бы не проштрафиться перед ней словом или чем другим и не выдать своей мужицкой закваски, чего не испытывал, каких женщин ни заносило к нам из района и области по разным делам. «Не знаю, – сказал, – куда и определить вас, Секлетея Ивановна. Ежели в полеводческую бригаду на прополку, так вроде не подходяче. – Не уклонился от правды, заметив, что она уж в половину на сносях. – Может, пожелаете в телятницы? Теперь по летней поре в телятнике почти все выпойки и с ними меньше хлопот: выгнать с утречка на выпас и приглянуть, не отбился бы который на сторону и не завяз бы где. В этом вам помогут наши девчушки: они взялись ухаживать за телятами все лето. Слюби. Две пасут, а две другие чистят телятник, когда телят приходится сейчас пригонять в полдень на время, пока уймутся слепни. Знают дело. Вы только ведите надзор и будьте подответственной». Согласилась без задумки, но попросила, нет ли книжечки по уходу за телятами. И умыла меня, председателя: по животноводству мною было читано и перечитано в газетах, а вот обзавестись полным пособием о том ни разу не пришло мне в голову. «Поеду завтра в райзо – непременно привезу вам, – смягчил посулом свое упущение и увильнул в разговоре на другое: – Привьетесь ли на таком гнезде, как наш захолустный угол, поскольку, говорят, вы жили в столице?» – «Мне, – сказала, – по душе, что у вас малолюдно и несуетно. Праведные угодники тоже удалялись в пустыню и не брезговали черной работой. Я‑то недостойна их. Даже грешно намекать на то. А и в столице я не очутилась бы при живых родителях». Тут меня, тоже что и вас, проняло узнать, отчего они скончались так сразу. «От вифлеемции, – сказала с прискорбием. – Болезнь такая постигла тогда всю нашу округу. Ее занесло к нам оттуда, где град Вифлеем, где, по Писанию, царь Ирод погубил тысячи младенцев, как только узнал от соглядатаев о рожденном и тайно сокрытом пока ниспровергателе его Иисусе Христе. Вифлеемция так же косила народ той зимой, как Ирод казнил невинных младенцев». – Я сперва даже охолонул, услыхав о страшном бедствии, что унесло ее родных, а вместе с тем едва не рассмеялся тому, как она чудашливо истолковала его. И не постеснялся дружески объяснить ей: «Что болезнь закинулась из Палестины, это верно. Но назвали вы ее поместному, как запомнилось вам от той детской поры. А настоящее‑то ей название не «вифлеемция», и инфлюэнца, или грипп». – И тут же принес из чулана словарь. – Вот видите? – доказал он свою правоту. – «Так что Ирод да избиение младенцев тут ни при чем, Секлетея Ивановна. Это уж вы от себя пристегнули из Писания‑то: для впечатления». Ни в сник, ни на дыбки она с моей осадки, точно пропустила мимо ушей. Только и спросила, собираясь уходить, можно ли ей завтра же приступать к делу. Зачем, мол, откладывать, ежели договорились? «Хоть сейчас идите на ферму: там моя жена работает дояркой, она вам все покажет, что имеется в телятнике, а наши девчушки – у них каникулы – помогут вам согнать телят на выпас и на стойку к реке. Сразу будете в курсе. Завтра же вручу вам и пособие». Так и получилось у нас при первой‑то встрече, как по тому листку из числениика, – с отрадным самодовольством заверил он Лысухина. – В одном неувязка, в другом лады. И посейчас держимся на этом уровне. – Тут же сцапал его стакан и свой и, выйдя из‑за стола в куть, выплеснул из них остывшее недопитое какао в таз под умывальником. – Наливайте горячего, – поставил стакан перед гостем, – да пейте и ешьте как следует. А я пока схожу на улицу: догляжу, не вернулась ли Маняшка, – не забыл о потерявшейся овце.

7

В его отсутствие Лысухин не стал угощаться один, полагая, что хозяин скоро вернется и в возобновившейся беседе за столом несомненно признается во всем сокровенном о связи с Секлетеей: его уж распирало охоткой на это, хотя отнюдь не из хвастливых побуждений. Оставшись в избе наедине, Лысухин через полноту доверия, оказанного ему хозяином, чувствовал себя освоенно и вольготно. Он потянулся, отключившись от всяких размышлений, но не поддался готовому одолеть его дремотному отупению и посмотрел в окошко. На воле ничего уже нельзя было различить в сгустившихся потемках. Ветер наваливался на стены и окна с таким шумом, будто кто‑то извне усердно обметал их обширным пуком прутьев с листвой на них. Струйки ветра даже проникали сквозь закрои ставней и колыхали занавески. Лысухин был доволен, что случайно избежал пагубной ночевки на улице в такую непогодь. Он взглянул на свои ручные часы: по времени как раз должны были передаваться новости. Он включил телевизор. На стабилизаторе под табуреткой огненной монетой возник накал, но аппарат не действовал по неисправности. Лысухин выдернул штепсель и подошел к перегородке с фотографиями. Портрет Секлетеи снова приковал его внимание. Теперь он понимал, почему она повязывалась, как монашка или как сестра милосердия в фильмах о первой империалистической войне: малые знания, полученные ею за семь лет обучения в школе, были наглухо запластованы иной, подпольной наукой раскольницы‑старухи, внушившей ей непреложно держаться веры и подготовившей ее в прислужки при церкви. И только ранний брак с Федором Аверкиным, старшим сыном тоже в староверской семье, да стихийное бедствие, постигшее село, понудили ее вместе с мужем приобщиться к колхозному труду накануне Отечественной войны. Невероятным оставалось пока, что побудило ее после выйти за безбожного «забежку». Может, был он тогда не только неутомимо подвижным, как теперь, а вероятно, отменно хватким, несмотря на свое разительное возрастное старшинство над ней. При мысли о том Лысухин живо переключился взглядом с портрета Секлетеи на другие фотографии и на одной из них, помутневшей от давности, увидел семейную чету – Захара Капитоныча в молодые годы и его жену Марфу. Признал их потому, что на коленях у него сидел мальчик лет шести, а у нее – девочка того же возраста – их двойняшки. Снимались они, должно быть, в конце двадцатых годов, может, на сельской ярмарке, ибо одеты были по‑деревенски нарядно. Но обличию их совсем не соответствовал фальшивый фон – аляповато намалеванная на парусине белая усадебная беседка среди темных кипарисов за прудом, на котором в горделивых позах красовались лебеди. Подтянуто сидевший на венском стуле Захар Капитоныч держал голову с буйно всхолмившимися курчавыми волосами молодцевато, навскидку и тем выглядел выгоднее своей красивой жены, оттого что она пригнетенно сникла корпусом, придерживая изумленно уставившуюся на фотоаппарат и вот‑вот готовую соскользнуть с ее коленей дочурку. Сохранилась лишь эта семейная фотография с Захара Капитоныча и Марфы. Порознь снимков с них не было тут. А вот их двойняшки сфотографировались не только с группой одноклассников по окончании семилетки, но и позднее – во фронтовой обстановке в годы войны. Улыбающегося Геральда с двумя медалями на гимнастерке фотокорреспондент запечатлел у танка. Регусту тоже кто‑то заснял в санбате при перевязке ею молоденького, как она, сержанта, раненного в голову. Лысухин сосредоточенно смотрел на юные лица этих ратных близнецов и сожалел, что их уже нет. Но вместе, судя по памятнику с их именами, он утверждался мнением, что их существование отнюдь не прекратилось вовсе: родившись тут, они тоже, как бы наравне с отцом, оставались коренными обитателями исчезнувшей деревни. Невозможно было обосновать, что крылось в этом странном стыке существенного с несущественным – условность, или некая закономерность, или то, чему еще время не подвело итога, – только Лысухин никак не мог отторгнуться от обуявших его строгих раздумий о том. Заслышав шаги поднимающегося на крыльцо хозяина, он отошел к столу и сел на прежнее место.

– Каковы успехи? – спросил старика, когда тот разделся и повесил на гвоздь фуфайку и фуражку.

– Занесло все вехи, – без уныния отшутился на его вопрос старик. – Не показывается и себя нигде не выдает. Манил на задворках и у овинных ям на старых гумнах – ничуть ее там. Но дожжик турнет ее домой, где бы она ни облежалась. Он уж держится на ниточке и вот‑вот прыснет. Тучи наглухо обложили небо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю