355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Алешин » На великом стоянии [сборник] » Текст книги (страница 17)
На великом стоянии [сборник]
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 07:00

Текст книги "На великом стоянии [сборник]"


Автор книги: Николай Алешин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

– Понять не могу… дома никогда не случалось, – вяло оправдывалась Клава и на ощупь неподатливо расстегивала кофточку.

Уложив Клаву, Наталья вернулась в избу, но не трогалась с места, собираясь с мыслями. «Ведь уж как недосужно, а приехала, – сострадательно журила она Клаву. – Точно нельзя было отговориться. Нашли бы кого другого». Но лишь подумала о «другом», как тут же неожиданно изловила себя на суровом домысле: похоже, ее самое, Наталью Кокурину, заменили Клавой на всю страдную пору!.. Наталья жгуче устыдилась. Ей вдруг показалось, что с улицы в окна за ней наблюдают те, кто устроил эту замену. И хотя такое подозрение не сообразовалось ни с обстановкой, ни со здравым смыслом, Натальей против воли овладел испуг. Она тотчас поспешила в постель. Но от смятения чувств не могла успокоиться и металась, как занедуженная. Даже тонкое фланелевое одеяло отягощало ее, и она смахнула его с себя на привалившегося к стене мужа, который теперь уже не храпел и лежал так спокойно, будто совсем отсутствовал.

Месяц переместился за окном влево от избы. Отблеск его виднелся лишь на переплетах оконных рам да на тех листьях цветов, что касались самых стекол. Но в избе мрак держался только по углам и в простенках между окон, а все остальное пространство было точно затянуто дымно‑синей пряжей, сквозь которую глаз различал очертания каждого крупного предмета. И на какой бок ни повертывалась Наталья, она видела перед собой то самовар на столе, то коврик на стене и по связи с виденным не только томилась размышлениями о спящей Клаве, а даже как бы осязала всем своим существом ее близость. Факт замены, его голая обличительная сущность, удручали Наталью, подобно зубной боли, и подавить этого она не могла. Нервы перенапряглись. Наталья ломала голову, как бы избежать поутру встречи с Клавой? Уйти пока на время – так после все равно никуда не денешься от нее. Занозой остался в душе Натальи укор Клавы: «…надо пересмотреть себя». При воспоминании о заступничестве Клавы за городских с их садами Наталью вдруг точно осенило: не уехать ли в Ковров к матери недели на две, пока подсобники не управятся с сенокосом, силосованьем и обмолотом? Сестра приглашает в каждом письме. Наталья нашлась, как убедить и мужа в необходимости ее отъезда: в комоде пятый год лежит телеграмма сестры, которой сестра после тяжелых родов вызывала к себе мать. Мать так и осталась у нее вываживать Игоречка. Наталье ничего не стоит собраться завтра пораньше в Ивакино и сесть в автобус до города, откуда она пошлет домой такую телеграмму: «Мама плоха приезжай». Из города она успеет вернуться в Ивакино и сама же получит телеграмму в почтовом отделении при сельсовете. А дома отлепит с адреса на бланке слово «Кинешма» и вместо него приклеит со старой телеграммы «Ковров» – вот и вся недолга. Корову обиходит бабка Бахориха: за кринку молока в день не только сгонит, застанет и дважды отдоит за сутки, но даже откинет и навоз из хлева. Не мешает объясниться и с бригадиром, как Клаве трудно, посоветовать ему отослать ее обратно. Захочет она или нет – ее дело. Лишь бы уверилась, что она к ней не с колом, а с добром. Пусть бригадир зашлет к ним хоть еще кого угодно – она, Наталья, уж не будет стряпухой. Приняв такое решение, Наталья перевела дух, словно взобралась на гору. Но разрядка, наступившая после длительного напряжения, завершилась не позывом ко сну, а задорной потребностью к деятельности. Она поднялась с постели, включила свет и взглянула на ходики: стрелки показывали четверть третьего. До рассвета оставалось недолго. А в пять Василию идти на работу. Наталья оделась и принялась за печь, что редкий раз случалось спозаранок. Чтобы не развалить дрова, накануне принесенные Василием, она осторожно выбирала полено за поленом и на полтуловища просовывалась в устье печи, укладывая их на под, пахнущий теплой золой. Положив под дрова горящую лучину, Наталья внесла из сеней ведра с водой и приступила к стряпне. Залила чугун с кисленицей и солониной, что не перевелись и не попортились в кадках за длительный срок, а на второе засыпала в горшок гречки и обе посудины поставила лишь под краешек устья, чтобы содержимое их прокипало постепенно. Петушка, предназначавшегося Клаве, готовила в отдельной плошке. Пожалела, что нет опары. Но развела на молоке да на меду крупчатки для блинов, при выпечке которых крепко натирала каленую сковороду куском сала, соблазняясь на еду от его треска и аппетитного запаха.

В хлопотах не заметила, как наступило утро. В избе от занявшейся зари стало светло. Под горой весь заречный луг был подернут сизым наземным туманом. Стога, снизу охваченные этим туманом, точно были затоплены паводком. И туман, и небо, янтарно‑светлое перед восходом солнца, предвещали жаркий трудовой день. Наталья убрала со стола все вчерашнее и поставила на него блюдо с блинами да сковороду с растопленным салом, предварительно подложив под нее деревянный кружок. Как раз пробудился Василий. Он удивился с утра накрытому столу: Наталья всегда топила печь после сгона стада, а он отправлялся на работу натощак и, лишь придя на фабрику, успевал, перед тем как заступить на смену, перехватить кусок, запивая из бутылки молоком.

– Не в город ли собираешься? – спросил он Наталью, только этим объясняя ее раннюю управу.

– А чего я там оставила? – уклонилась Наталья. – Схожу к обедне и подам на поминовение. Сегодня кончается родительская‑то неделя.

Василий насупился и начал умываться. Наталья напомнила ему:

– Займись после работы ульями‑то, как хотел. Я поставила в печь чугунок воды. Сгоню корову и помою медогонку. Еще успею, пока спит Клава. Ее… ну да ладно… – Наталья кашлем замяла недомолвку и сказала уж про блины: – Поешь горяченьких‑то да и с собой возьми.

Она сняла с печи подойницу, куда ставила ее на просушку, и отправилась во двор. Отдоив Чернуху, Наталья погнала ее за околицу. Коровы с фермы уже с рассвета паслись за речкой, а скот личного пользования все еще находился во дворах: пастух Игошка Молек, на год оставленный на призыве за малый рост, нагло своевольничал: ночью гулял и лазал по чужим огородам за луком и редиской, а утром спал до той поры, пока не начнут бить в подвесную рельсу, созывая колхозников на работу. Наталья могла бы пока не тревожить Чернуху, но не терпелось взглянуть за деревней на ток под навесным сараем: не там ли уж заботливый бригадир, с которым надо было предварительно объясниться. Никто не встречался Наталье, и сама она никого не видела. Если бы не курицы в заулках да не дым из труб, то деревня казалась бы безлюдной. Солнце поднялось еще на незначительную высоту. Его лучи, проникая через задворки одного порядка улицы, падали на березы другого порядка, и освещенная ими листва пламенела золотисто‑оранжево, как при осеннем увядании. На березах переливчато, точно все еще на гнездах, горланили молодые грачи и бочком‑бочком норовили спихнуть с сучков своих степенно нахохлившихся пернатых родителей, мудро не спешивших с вылетом на росное поле. За деревней Чернуха огляделась: ни одной животины не было на выгоне. Чернуха вытянула голову с комолыми рогами и под запал, за разом раз призывно замычала. Наталья ладонью шлепнула ее по жестким крестцам:

– Ладно базанить! Пошла вон, на луг!

Но Чернуху не привлекал выглоданный и вытоптанный луг выгона в серых искоробившихся лепехах засохшего помета, она отошла к полевой изгороди и принялась языком выбирать из‑под нижней жерди пучки мокрой от росы травы. Наталья направилась обратно не прогоном, а более укороченной дорогой, что вела к деревне через гумно. Притворив за собой скрипучий отвод, она зашагала по твердой тракторной колее и не спускала глаз с навесного сарая на току. Длинная зольно‑сиреневая соломенная крыша сарая хоть и была освещена солнцем, но казалась темнее розовато‑бирюзового неба, зато опорные столбы лоснились от лучей, как отлакированные, а в снопах свезенная для обмолота и в штабель сложенная под навесом рожь походила на отлитое в тысячетонную лаву золото.

Как только Наталья приблизилась к сараю, со снопов спорхнула стая воробьев, да с таким шумом, что Наталья вздрогнула: точно наскочил и фыркнул шалый конь. Вылетев из‑под навеса, воришки шарахнулись в густой черемушник, разросшийся вокруг старой овинной ямы за сараем и замерли на мгновение, а потом враз защебетали: казалось, невидимый в черемушнике лихой точильщик водил и водил лезвием ножа по вертевшемуся наждачному колесу точила. И веселый щебет сытых воробьев, и хлебный да будто и солнечный запах от уже пригретой ржи, и самый сарай, внушительный, как корабль на краю поля, – все было Наталье свойски привычно в это раннее утро.

Однако ни под навесом, ни у молотилки и трактора по другую сторону сарая бригадира не оказалось. По свежеочищенному дерну с площадки, по приводному ремню, надетому на шкивы молотилки и трактора, да по скученно сложенным граблям и вилам возле ржи Наталья заключила, что бригадир припасся к молотьбе со вчерашнего и теперь не спешил. Наталья пошла к деревне, несколько озадаченная: ей хотелось переговорить с бригадиром с глазу на глаз, а не на дому при посторонних. Но едва она достигла огородов, как с тропинки между двух высоких тынов вывернулась прихрамывающая фигура самого бригадира. Он на веревке через плечо нес в пук связанные мешки. У Натальи забилось сердце, как в детстве при вызове учителя отвечать урок.

– Здравствуй, Федор Захарыч, – приветливо поклонилась она, поравнявшись с бригадиром.

– Здорово живем! – независимо отозвался бригадир и разминулся с ней.

Но Наталья остановила его и рассказала про заботы Клавы:

– Какое уж учение, коли ей за книжку‑то взяться некогда? Сам посуди. Отошли‑ка ее домой. Не подумай, что она мне в тягость. Избы не жалко, кем не заселишь…

Бригадир невольно свалил с плеча свою ношу и весь выпрямился, привстав на здоровой ноге.

– Задача!.. – безотчетно снял с головы старенькую, точно тронутую огнем и потерявшую свой черный цвет фуражку и, держа ее в обеих руках, с минуту смотрел в нутро этой фуражки, как будто на засаленной тулье ее должен был возникнуть ответ на его беспокойные размышления.

– Не согласится! – опять накинул фуражку на голову. – Нечего и пытаться. Фабричная! Они, с производства, все такие…

В пылком заверении бригадир не почувствовал, как сернистая корочка болячки на его губе растреснулась, и кровь алой ниткой прошила рыжеватую щетину давно не бритого подбородка. Наталья указала ему на это. Он рукавом шаркнул по подбородку:

– Все забываю помазать на ночь солидолом: с него бы скорей смягчило да поджило.

Он поднял свою громоздкую, но легкую ношу и взглянул на Наталью:

– До себя ли, когда дела захлестывают, а рук не хватает? И с присланными помогать тоже не оберешься хлопот.

Он энергично направился с тропы на дорогу. Мешки закрывали и голову его, и всю верхнюю часть фигуры, вихлявшейся при опоре на увечную ногу. Наталья невольно опасалась за эту ногу, видя, как при каждом шаге на голенище резинового сапога взблескивала от солнца ломкая складка. «Не станет он упрашивать Клаву», – заключила Наталья, в чем была уверена заранее. Но осталась довольна, что бригадир обмолвился с ней без сердца и вроде как снял с нее свою опалу. Дома она вынула из печи чугунок с горячей водой и вымыла на задворках медогонку. Под тряпку немало угодило налетевших пчел, пока она дважды ополаскивала и обтирала вороток да «сборник» из белой жести. Потом поспешила одеться, опасаясь, не проснулась бы до ее ухода Клава. Дом заперла на замок, а ключ захватила с собой, чтобы отдать его бабке Бахарихе. Старую бобылку прозвали так за ее зуд покалякать с кем бы ни довелось. Жила она на краю деревни, но Наталья по привычке называла ее соседкой. Когда‑то изба бабки Бахарихи стояла рядом с избой родителей Натальи в Малой Маринке. Такое названье их прежняя деревня получила по имени крепостной девки, которую барин сделал своей любовницей и построил ей домик у излучины Сендеги, на отшибе от усадьбы и других деревень. Домик после смерти крали сгорел. Позднее на том месте возникло шесть крестьянских дворов. Перед Отечественной войной жителям Малой Маринки пришлось переселиться, как хуторянам. Дружеские отношения и полное доверие у Натальи с бабкой Бахарихой сохранились и после переселения сюда.

Наталья разбудила бабку Бахариху, постучав в окошко, закрытое изнутри занавеской из такого цветастого ситца, в какой любят наряжаться цыганки. И сама смуглолицая Бахариха походила на цыганку. Только седые волосы были тонки, как нити паутины, да глаза как тающие льдышки.

– Дрыхну без стыда, – побранила она себя, пустив Наталью в тесную, чисто обихоженную избу с свежепобеленной печью и выкрашенными зеленой масляной краской зимними рамами, которые она уж много лет не выставляла из окошек. – Да и чего мне не прохлаждаться? – бойко пустилась в оправдания. – Слава те господи, сорок лет работала в колхозе! Теперь хоть и невелика пензия, а куском не бьюсь, не как Анна борковская. Та продала избу‑то и уехала в город к сынку да снохе. Дала оплошку. Пока нянчила их деток, так нужна была. А подросли они – стала лишняя за столом. Кормится стаканом у кондейки. Стережет с утра у дверей: забежит кто опохмелиться – она ему стакан: «На‑ка, на, дух ненаглядный! Что же из горлышка‑то? Грех да и зазорно!» Любого обваляет в ласковом‑то слове – и не хошь, да отдашь ей пустую‑то посудину. Бывает, рубли на два наберет бутылок. А меня озолоти – не согласилась бы на такое унижение! Я бы сейчас пошла на всякую работу, кабы не немочи. Глухомой маюсь. От давления. Иной раз головы не поднять: будто накидали в нее песку. С глазом все хуже и хуже. Что поближе, так различаю, а уж дальше‑то все точно за дымом. Третьего дня председатель спросил меня, как живу. Я ему, как вот тебе, про глаза‑то. А он, подумай‑ка! Не беспокойся, говорит, очень‑то: в случае чего, определим от колхоза в самый лучший инвалидный дом. Ну‑ка, подумай, какое уважение!..

Хотя Бахариха прямо с порога обмолвилась о самой себе лишь невзначай, по причине, как всегда, обуявшей ее словоохотливости, но сказанное ею непосредственно соотносилось к сути того, о чем толковали вчера Василий с Клавой, что отогнало от Натальи сон, что застряло в ее сознании изводной занозой – «…надо пересмотреть себя»… Некоторое время Наталья молчала в подавленном раздумье, точно на нее нашел столбняк. Бахариха повязала голову платком – белым, с такими крапинками, словно его обсели комары.

– Какая ты модная, – сказала, глядя на не покрывающую коленки юбку Натальи. – Ай куда собралась?

– К обедне. Подать на поминовение.

– Да, да, ведь родительская неделя, – умилилась Бахариха и перекрестилась на горящую лампадку, в углу перед темной, со стершимся ликом иконой. – Экая хорошь, что ты держишься порядка! Возьми‑ка и мой поминальник, – сняла с подыконной полки черную книжечку и подала Наталье. – Я те и денег сейчас…

– Не надо, – предупредила ее Наталья. – Своими подам за тебя. А ты дойди‑ка до нас. На ключ. К нам сунули постоялку из города. Она еще спит. Я оставила на столе записку: чем ей позавтракать. А уйдет она – ты часа через три вынеси поросенку. Я припасла ему. В чугуне на шестке. Видвинь из хлевушка ящик и вылей в него. Потом опять задвинь. Пускай жрет. Постоялке покажи, куда мы прячем ключ: ты знаешь. Может, придет обедать.

– Минтом соберусь, – услужливо согласилась Бахариха, сдернула со спинки деревянной кровати свое старенькое платье и надела его на себя через голову. – Уж как мне самой хочется в церковь! Третий год не была на духу. Лошадь бы нанять, так где ее взять, да и кто отвезет туда. А пешком мне не осилить восемь километров: совсем испортились мои ходули с отложения солей. Слыхала, будто бы Перешивкины переезжают в город, и Милица метит в церковные старосты тебя взамен себя?

– Наскажут! – протестующе возразила Наталья. – Чай, на мне дом да хозяйство. Не побежишь туда каждый раз, а поп поедет ли за мной на своей машине? Он сам‑то небольно дорожит приходом. Молодой. Что ему? Придут с требой – он ищи‑свищи: либо укатил на рыбалку, либо в дом отдыха играть на бильярде. Мало, кончил нынешнюю семинарию, изучает еще заочно иностранные языки. По два раза в году отлучается на целый месяц и даже больше. А служит‑то как – видела бы ты! Наразу провернет обедню. Сам все с маху, и сподручные у него только успевай повертываться. А услышит или доглядит, кто шепчется в церкви, пристыдит прямо с амвона: «Не сплетничать! Пришли молиться, так молитесь, а иначе вэк!» – укажет на выход. Старухи говорят, что на исповеди спрашивает про грехи строго.

– Да что ты! – всплеснула руками Бахариха.

Наталья усмехнулась:

– Вот и старухи не все уж рвутся к попу на покаяние. Многие опасаются: кто, чу, знает, что у него на уме. Спрашивает вроде не по делу. Дуры, дуры и есть! Где им понять культурного человека. Он нарочно отваживает их, чтобы не отнимали у него досуга. От церкви их пастуху не отогнать, а в остальном нечего баловать. Я побывала у него на духу в позапрошлом году и вникла, какой у него подход: не облегчить, а растревожить тебя. Внушит это с твоих же слов – и поступай потом как хочешь.

Наталья собралась было уйти, но Бахарихе не терпелось перехватить еще хоть словечко о неведомом ей молодом попе.

– Про что он спрашивал тебя? – полюбопытствовала она, забыв, что грех касаться тайны исповеди.

Наталья не стала запираться:

– Про одно, и этого ему хватило. Только я вошла в исповедальню, он зорко глянул на меня через очки. Не понудил припадать на колени и не стал покрывать епитрахилью. Так и простояла я перед ним с глазу на глаз. При опросе удивил меня: «Всех, – сказал, – грехов, раба божия, нам с тобой не перебрать по четкам тысячи листовок. Припомни и признайся вот в чем: что тебя устрашило первый раз в малолетстве, в пору после утраты ангельского чина?» Я потерялась. Точно связал меня. Хоть провалиться. Сама посуди: придет ли вдруг что в голову про испуг в ребячестве? А он глаз не спускает с меня и ждет. Уж не знаю, как развязался язык: не забылось, мол, батюшка, пустячное – обробела однова из‑за трясогузки. Он сразу подобрел: «Давай, давай про трясогузку!» И я рассказала ему, чем сполошилась, когда мне шел уж пятый. Мама жала тогда, а бабка водилась с братчиком Федей, что погиб в войну под Сталинградом. Я с утра отбилась от бабкина присмотра и убежала к Сендеге. Притихла на крутике над омутом под нашими Малыми Маринками: на удивление, какие рыбины плавали на самом верху. С полено, мол, величиной. Поп так и завздыхал: «Голавли. Теперь почти совсем перевелись в здешних реках. А где и есть, так держатся вглуби». – «Загляделась, – говорю, – я на них, а они на глазах сгинули. Только рябью передернуло весь омут. И тут же мне другое на забаву: с ивняка на другом берегу слетела к середине омута птичка. Я уж после, как подросла, так стала знать, что такую птичку называют трясогузкой. Запорхала, задергалась она над водой, норовит поймать белую молинку. А из воды вдруг вынырнула, как мне сдалось тогда, донная ледянка. Раздвоилась с завостренного конца и чвакнула, будто выдернули на ходу лапоть из грязи. Я не успела мигнуть – ни ледянки той, ни птички. Только круги по воде, как от брошенного булыжника. Меня точно ветром подняло. Я со всех ног домой, к бабке. Тычусь ей в руки, тороплюсь рассказать, а у меня никак не выговаривается. Дала мне она хорошую проборку: «Подойдешь еще к реке – и тебя та щука слопает!» А я все всхлипываю: мне, мол, птичку жалко. «Ништо ей! – сказала бабка. – Порхай, да не забывайся. У бога‑то все строго! Живи да оглядывайся…» Поп вскочил со стула и давай крестить меня. «Во истину разумно! – весело одобрил бабкины слова. – Нельзя нам жить без оглядки. Надлежит предусматривать и то, что должно вершиться впредь. Отпускаю твои прегрешения, раба божия! Иди с миром и памятуй наказ твоей бабки…»

– Машист, это верно, – высказала она веселое порицание. – Все укоротил, как приезжал славить: и оздравное провозглашенье, и что положено вычитать в благоденствие дому сему. Судя по твоим словам, не придерживается устава. Но внушенье‑то тебе сделал толково!..

– Подтыкать‑то все горазды! – обиделась Наталья и без дальнейших наказов «соседке» толкнулась в дверь и вышла из избы. Она подосадовала на себя, что зря разоткровенничалась. «Ишь ты! – злилась на «соседку». – И по ней, я не так живу. Хвалится пенсией да почестью. Думает, больно дорого кому…»

Поминальник Бахарихи, попавший Наталье под руку, как только она сунулась в карман жакетки за платком, чтобы обтереть распылавшееся от возбуждения лицо, вызвал у нее ощущение брезгливости. Вместе с ним нащупалась и захваченная ею старая телеграмма. И хотя телеграмма не казалась, подобно поминальнику, отвратной, но оба эти предмета одинаково пуще усугубляли мятущийся дух Натальи, внушая ей в совокупности с помыслами всю нелепость ее бегства из дому по причине бурного всколыха совести, стыда, уязвленного самолюбия и вконец захлестнувшей ее лжи. Она безотчетно, лишь из потребности движения, спешила из деревни к большаку через нагорье, с которого все‑таки взглянула на выгон в пойме реки: Чернуха гуляла там вместе с немногими коровами. Вспомнила, что забыла наказать Бахарихе отдоить Чернуху в полдень.

Дорога пролегла напрямик через обширное поле с начавшим вызревать блекло‑желтым овсом. Увлажненные росой метелочки овса еще не прогрелись от солнца, и от поля отдавало прохладой.

Наталья сознавала несуразность своей затеи с телеграммой и отъездом в Ковров и понимала, что это не выход из создавшегося для нее неприятного положения, но неприязнь ко всем, «гораздым подтыкать» ее за отщепенство от своих деревенских и отлынивание от их насущных колхозных забот и дел, знай гнала и гнала ее. Она за короткое время отмахала в нервной взвинченности с полкилометра от деревни до большака и остановилась на стыке дороги с ним, подобно витязю на распутье. Хотя перед нею не было камня с роковыми письменами, но поминальник и телеграмма в кармане невольно побудили ее оглядеться на обе стороны по большаку. Направо, за синевшим в отдалении и чуть вздрагивающим от марева лесом, белела и тоже зыбилась от марева верхушка колокольни церкви «Спас на пеньях», куда Наталья ходила почти каждое воскресенье – отнюдь не из приверженности к вере, а для видимости, чтобы прослыть благочестиво степенной среди своих сверстниц и более пожилых, которым и по праздникам впору было управляться по дому, чем ходить за обедню. А налево, между перелесками, блестели под солнцем шиферные крыши одинаково, как и церковь, отдаленного отсюда Ивакина, через которое следовал по главному тракту из райцентра в город автобус. Пока Наталья озиралась туда и сюда, в ней начался спад возбуждения, который сразу завершился расслабленностью, безразличием и душевной опустошенностью.

За грядами леса впереди рокотал на ржаном поле комбайн. Сверху, из бездонной синевы неба, реактивный самолет ронял мягкий гром. И будто спеша подстать к ним, в деревне позади торопно застрелял мотор трактора: бригадир, должно быть, не утерпел, чтобы не опробовать его. Наталья вздрогнула и оглянулась, точно пронизанная этой отдаленной пальбой. День вступал в свои трудовые права. Теперь он уж не нес в эту пору той изнурительной ломки горбом с утра и дотемна, что подлинно была страдой; теперь можно было без особых усилий управиться в сжатые сроки. Наталья из года в год замечала, как сокращались эти сроки, но сама оставалась безучастной к тому. А жизнь неуклонно требовала отдачи. В этом она по‑прежнему оставалась неизменной и побуждала держаться строго.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю