Текст книги "На великом стоянии [сборник]"
Автор книги: Николай Алешин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
– А не задрал ли вашу овечку волк?
– Не должно: про волков давно не слыхать в наших местах. Нынче зимой Митюха Магерин доглядел передернутый поземкой крупный след и поставил капкан. Думал, волк попадет, а угодила рысь задней лапой. И с опушки забилась в самый густой чапыж. Он бы сразу взял ее, да порвался ремень на лыже. Едва настиг ее вбродок и придушил вилашкой. Но попахал собой снег на Свинкине.
– На каком Свинкине?
– Лес под Максютином, – смеясь, сел старик на свой стул. – По веснам при разливе Нодоги его затопляет. Годов тому десять председатель Максютинского колхоза Климков додумался огородить его и в начале лета завезти в тот лес со свинофермы шестьдесят голов поросят: дескать, к осени отъедятся на готовых природных харчах не хуже диких кабанчиков. Что было! – с зауморной миной на лице воскликнул старик. – Сперва, после новоселья‑то, поросята не подавали голоса, только рыскали да хватали, что послаще: ландыш, чернижник, мокрец. И добывали всякую живность под расковыренным дерном да в иле по ручью. Не так уж много доброго нашлось им в том лесу, и попадало оно больше не в утробу, а под копыта. Вскоре былинки не осталось там, и корни деревьев оголились кое‑где в разрытой да разметанной земле. С нехватки пищи поросята стали кидаться друг на дружку, как в боксе. Такой поднимут визг – случись бы по близости тот же волк, – не только кинуться на них, а убежал бы со страху, поджав хвост. Хотели их обратно в свинарник, да разве подступишься. Бабы с телеги‑то бросали им подкормку со страхом и опаской: оступись на возу да упади к ним за огородку, тут же загрызли бы – до того одичали. Не в рост их гнало и не в длину, а больше в сугорбку. И рыло у каждого очень вытянулось и завострилось. Забивали их по осени там же, в специальной клетухе: поштучно пускали в него через узкий лаз и с полатей ножом на черенке, не короче навильника, кололи под ухо. На мясе не оказалось жиринки – постнее зайчатины. И шкуры в заготкоже еле приняли за бесценок: ужасно засмолились от грязи. На весь район прогремел Климков своей затеей выскочить по мясопоставкам в передовики. А лес тот, где откармливались поросята, так и называется с тех пор Свинкиным.
Прослушав эту казусно‑забавную историю, Лысухин не переставал смеяться вместе со стариком, пока тот не приложил вдруг к самовару ладонь и не цокнул выразительно языком.
– Уж наполовину остыл, – сказал, покачав головой, и упрекнул гостя: – Вы, я вижу, Вадим Егорыч, ни к чему здесь не притронулись без меня: не попили и не поели. Куда это годится?
– Не тянет в одиночку‑то, Захар Капитоныч, – оправдался Лысухин.
– Не ложиться же нам с пустым брюхом, – опять погладил самовар старик и принял решение: – Подогревать его да таскаться с ним не буду, а отолью из него в облитую кастрюльку и поставлю ее на электрическую плитку: скорее скипит.
Он наполнил из самовара полуторалитровую кастрюльку с ручкой и поставил ее в кути на плитку, поднятую вместе с проводом на глухой стол. Лысухин тоже пришел в куть и, стоя, с усладой закурил у открытого им печного душника. При ветре так тянуло в черное отверстие душника, что в недрах дымохода слышалось завыванье. Лысухин не ограничился одной сигаретой, но другую не докурил всю: старик уж выключил плитку, составил ее на пол, а кастрюльку с кипятком унес и уместил на подносе возле самовара. Лысухин не успел положить заслюненную сигарету на край отверстия, как ее вырвало тягой из пальцев и увлекло на вынос. Он закрыл душник и поспешил к столу.
8
Они ели все, что было выставлено на стол хозяином. Лысухин теперь не отвлекал его от еды расспросами и сам без стеснения, как говорится, уплетал за обе щеки.
Только когда старик разлил напоследок из кастрюльки в его и свой стакан остатки какао, Лысухин возобновил разговор о том, на чем он прервался ненароком с полчаса назад:
– Вот вы, Захар Капитонович, на многое указали, в чем разнились с Секлетеей по натуре и убеждениям, что, однако, повлияло на ваше сближение. Но сослались и на сходственность, на то, что тоже повлекло вас друг к другу. Расскажите и об этом.
Своей просьбой он как бы встряхнул старика, притупившегося от насыщения. Облизав в легком замешательстве вынутую из стакана ложку и опять сунув ее туда, старик заговорил с прежним оживлением:
– Сходственностей‑то у нас набралось в достатке уж после войны. Но и до нее мы наразу согласовались в самом главном. Невдолге после того, как занялась она телятами, постучалась ночью к нам в окошко и вызвала меня на крыльцо. «Извините, – заговорила чуть не шепотом, – я к вам с докукой. Надо бы в контору, а не сюда, но мне нежелательно в присутствии мужа, не говоря уж о посторонних. Сетовать грех, но меня гневит поведение вашего колхозного пастуха: обижает скотину. Выгонит из фермы коров поутру и не дает им покормиться как следует, а знай нахлестывает кнутом и торопит туда, где Воржа впадает в Нодогу. Запрет стадо в самый конец стрелки и сам на боковую. С берегов ни к той, ни к другой реке коровам не спуститься: крутизна. А уйти со стрелки не дает им собака Шайтан. Попробует которая сунуться – Шайтан зверем прянет на нее и отшугнет назад. Мои телята уж наедятся и вылежатся, а коровы, погляжу, все еще взаперти. Поговорите с ним, чтобы не морил скотину: это не только убыток колхозу, а и по Писанию вменяется в грех: «Не причиняй мук бессловесной твари ни всуе, ни ради забавы, во избежание бед себе за оное прегрешенье». Может, вам и другим в деревне известно, как он пасет, и мне не следовало бы вмешиваться?» – «Нет, нет, Секлетея Ивановна, вы правильно поступаете! – поблагодарил я ее. – Где мне знать об всем по моей занятости. А другим, пожалуй, даже ни к чему: пасет – и ладно. Да и связываться с ним не всякому захочется: озорник, изматерит. Теперь понятно, почему он не высыпается ночью: говорят, самогонку гонит из кукурузной барды. Ее ему зять целую бочку привез с паточного завода». Секлетея стала упрашивать меня сохранить наш разговор в секрете. «Не беспокойтесь, – заверил я ее. – Как вы утаили его от мужа, так и жена моя останется в полном неведении: скажу, что вы приходили по личному делу. А завтра сам доеду верхом до стрелки и урезоню пастуха: недаром торчим в последней графе на районном показателе по молокозаготовкам». – Старик прислонился к спинке стула и сомкнул закинутые за нее руки. Помолчав немного, снова принял свободную позу. – Я был доволен, что ее задел за живое замеченный непорядок и она решила сообщить мне о том. А из какой корысти – терялся в догадках: пожалела ли только скотину, «божью тварь», или вместе с ней и колхоз за убытки? В первом не приходилось сомневаться, но и второе тоже оказалось не зряшным. Через неделю после того зашла она в контору после пригона в полдень с выпаса телят на отдых и покой от оводов и мошкары и позвала мужа обедать. Он составлял ведомость по молоку за квартал. Я тоже завернул в контору и ломал голову, кого бы из колхозников отрядить в лес на заготовку дров для школы и медпункта в Ильинском по наказу сельсовета. Федор попросил Секлетею обождать немного, пока он подобьет итог. Пощелкал на счетах, занес цифры в ведомость и говорит мне: «Получилась неувязка, Захар Капитонович: при сдаче молока, как вам известно, не хватило четырнадцати литров, а по удоям его оказалось больше на двадцать семь. Откуда этот излишек и куда его девать?» – «Придется, – говорю, – списать. Не первый год такая петрушка». – «А не придерутся при ревизии?» – по праву заявил Федор. «Пока, – говорю, – не случалось того. Наш колхоз самый маленький в районе. Все мы друг у дружки на виду. Ту же недостачу молока я не раз покрывал от своей коровы. На доярок я не в претензии. Их три на ферме. За каждой закреплена группа в одиннадцать коров. У них самоучет: каждая при дойке записывает в свою тетрадку, что показывает молокомер. Бабы добросовестные, в подвохе не заподозришь». Тут неожиданно встряла в наш разговор Секлетея: «А почему они сотые доли закругляют пятеркой? Я позавчера зашла на ферму во время вечерней дойки и заглянула в их тетрадки: в любой сотые доли с пятеркой да нулем на конце. Ваша Марфа Григорьевна при мне записала не 4,23 литра, как показывал сливной бачок, а 4,25. И Татьяна Рунтова тоже отдоила корову и записала вместо показанных 3,67 – 3,70. Да посмотрите сами», – указала на тетрадки доярок на столе, под руками у мужа. Мы с Федором так и воткнулись в те залубенелые от молока тетрадки: каждую перелистали, вникая в записи, многие из которых едва разберешь: точно наползал таракан, что побывал в чернильнице. Секлетея подметила верно: доярки явно не без умысла сводили на пятерки последние цифры сотых долей во всех записях, причем только с накидкой, а не со скидкой. «Вот с чего набегают излишки‑то», – сказал я Федору. А на Секлетею не мог поднять глаз, оттого что оказался простофилей через фальшь доярок, о причине которой к тому же никак не догадывался. Федор взглянул на жену так, точно что потерял. Она просто выложила нам, что к чему. «Им, – сказала про доярок, – легче подсчитывать дробные числа с пятерками да нулями на конце: меньше канители. Если бы они вели учет тем же способом, только бы записывали один удой с накидкой, а другой со скидкой, так в общем‑то, пожалуй, все бы сходилось правильней. И то едва ли…» – «Да не приказано им делать никаких закруглений, еж в карман! – обругал я доярок собственным черным словом, каким бранился тогда в крайней досаде, и в горячке‑то даже изорвал листок, в который уж записал тех, кого наметил послать в лес на заготовку дров. Но спохватился и сгас. Подобрал точно одеревенелыми пальцами обрывки на столе и сомкнул их, как он был, листок‑то, и повинился в укор себе: – Моя оплошка: зря до сих пор скуплюсь лишним трудоднем, чтобы поставить кого‑нибудь заведовать фермой. – И предложил Секлетее: – Давайте‑ка туда наводить порядок, чем мотаться по выпасам с телятами. Девчушки и одни попасут их до конца каникул. Вам сподручней на ферме: ежели и ребеночек будет, так рядом отлучиться к нему до дому, чтобы покормить его. А услышите нарекания на меня насчет вас обоих, – указал я на нее и на Федора, – что, мол, на сходную работу принял не своих, а недавно пришлых, – трите к носу: посудачат и уймутся. Всякого, кто бы он; ни был, оправдывает сноровка в деле да честное поведение».
Взвихренный живыми впечатлениями прошлого, старик секунды не сидел спокойно: то размахивал руками, то вприклонку толкался всем корпусом к Лысухину, то дергался и выпрямлялся на стуле.
– Так оно и получилось, – приподнято продолжал он говорить о Секлетее. – Не в ущерб, а в прибыток пришлась она колхозу, как принялась работать на ферме. Доярки сперва ворчали промеж собой, что я не из них сделал выбор на должность старшей, и с обиды‑то прозвали Секлетею Богомолкой, доглядев, что она кстится перед едой. Я покойницу жену не обвиню в зависти, а и то, помню, подколола меня тогда за ужином: «Твоя‑то Богомолка упросила нас стирать халаты через каждые четыре дня. И метлы теперь не просыхают: отдоим вечером – и домой бы, а она покажет на окошки да на сточные желобы и напомнит: «Приоткройте чуть рамы да спустите весь квас, чтобы воздух не сперся за ночь: скотине полезно и нам оно приятнее». А вчера принесла из дому инструмент и заготовленные планочки и все примеривалась со складнем к кормушкам». – «Зачем это?» – спросил я. «А нам откуда знать? – проговорила Марфа. – Мы не перечим ей и не ввязываемся в ее дела. И она нам не дает отчета». На другой день, после утреннего наряда, я решил заглянуть на ферму. Коров уж согнали на выпас, и доярки разошлись управляться по дому. Думал, что не застану и Секлетею. А она оказалась там, что‑то пилила ножовкой в самом дальнем стойле и на безлюдье вольно и с чувством пела себе в утеху: «Человек, яко трава». Мне с детской поры, когда отец силком заставлял меня ходить вместе с ним по воскресеньям в Ильинское к обедне, запомнился этот церковный тропарь. Он составлен в умаление нам: появился ты на свет, но помни, что не вечен и все равно исчезнешь навсегда. И только. Но главного не сказано: того, что прожить надо с пользой для себя и для других, а не сгинуть ничтожеством, паразитом. Я нарочно кашлянул, чтобы выдать себя. Секлетея сразу перестала петь и оглянулась. «Здравствуйте, Секлетея Ивановна! – радушно поприветствовал я ее. – Никак, вы чем‑то занялись? Вроде пилите, строгаете, лес хорохорите?» Она поправила платок, что насунулся ей на самые брови, и заговорила сбивчиво: «Да вот самовольничаю, уж извините! Решила без вас пока хоть одну, а потом, мол, посоветуюсь… – И показала ножовкой на кормушку, в стенке которой выпилила угольник острием книзу. – Это я для того, чтобы корове не касаться шеей перекладины. А то, как на плахе, когда пьет и ест. Со дна уж не берет, а выхватывает корм и пятится от кормушки, чтобы жевать ей было удобно. Но немало добра роняет под копыта». – Старик вздохнул и убеждающе заверил Лысухина: – Не подумайте, что мне была в новинку ее затея. Нас, председателей, не раз вызывали до войны в район и область на разный инструктаж и гамузом возили в передовые колхозы набираться опыта. Много хорошего подметишь у других, да у себя‑то применить не всегда доводилось: не позволяли ресурсы. А иное, совсем уж доступное, сразу бы надо за рога, да из головы оно вон в будней‑то круговерти. Тех, кто находился тогда в деревне на руководстве, одинаково задевали помимо колхозных дел всякие другие важные мероприятия: и налог, и поставки, и заем, и лесозаготовки. Все касалось тебя, за все ты был в ответе! Я не стал оправдываться перед Секлетеей в забывчивости и упущении насчет кормушек, согласился с ее намерением обделать их. «Завтра, после наряда, – посулился ей, – пришлю вам на подмогу Степана Цыцына». А она мне: «Зачем? Вот гвоздей на обшивку срезов планками необходимо. А управиться могу одна. И не задолю, не беспокойтесь. Я еще в школе училась по труду «на отлично». И точно, слова у нее не расходились с делом. Скотный двор так обиходила, что любо‑дорого. Завела календарь отелов, чего до нее не было. – Старик вдруг засмеялся: – И пастуха вежливо взяла в оборот: «Зря вы, Лука Данилыч, гоняете коровушек только по выбитым местам – по запольям да по опушкам. Подайтесь в лес. Там не так уж заломно. И сколько полян с нетронутой травой. Я сама видела. Разве не в ваших интересах, чтобы увеличился удой?» Пастух подчинился, но каждый день тишком жаловался на нее дояркам: «Хоть на больничку теперь с чесу от крапивы. В тайгу загнала чертова Богомолка!»
9
Дождь начался сразу – крупный и спорый. Шумом своим он так же торопно перекрыл шум ветра за стеной, как перекрывается топот шагающих солдат их же топотом после команды: «Бегом!» Старик и Лысухин моментально устремились взглядом на окна, по которым словно захлестали ветви деревьев, хотя их не было перед избой. Капли стрекотно разбивались о стекла и от света лампочки блескучими струйками стекали по ним вниз.
– Вот так припустил! – обрадованно произнес опамятовавшийся после первого впечатления старик и поднялся со стула, точно готовясь отдать долгожданному дождю рапорт. А Лысухин скуксился, скособоченно прислонясь к косяку окошка, и тщетно силился рассмотреть сквозь стоки воды по стеклу, что творилось на воде.
– Неужели надолго, – в тоскливом раздражении обмолвился он о дожде.
– А пока мы не выспимся, – насмешливо заверил его старик, ничуть не обидевшийся на то, что гость безрассудно нервничал по поводу неудачного выезда на рыбалку. И перекинулся в воспоминания: – Точно так же было в сорок восьмом году. Только после посевной все пошло в рост, как тоже на целый месяц установилась сушь. Земля зачерствела. На открытых местах отбились с пастушней: нечего было ущипнуть скотине, осоку да ситки объедала по подбережицам. У яровых от опалины уж завернулось острийцо. А рожь хоть и зацвела, но так утончилась да поредела – воробьи торкались в нее и пропархивали меж колосьев. Из боязни за полный недород сон потерялся и на сердце было не легче, чем в начале войны, когда нам приходилось терпеть неудачи. Перелом в погоде случился непредвиденно, в аккурат как сегодня. С теплой стороны вдруг засиверело, и на полсуток надуло холодного дожжа. Сразу все воспрянуло и повыровнялось за лето, как стало после того помачивать с перепадами. Пожалуй, оно и нынче обернется тем же. – Довольный до глубины души благотворной заварухой на воле, он сам не мог оставаться в покое, резко отсунул в сторону стул и торопно вышел из избы. Но тотчас же вернулся с брезентовым плащом в руках. Однако не стал одеваться, а повесил его на гвоздь, рядом с фуфайкой, и снова подошел к столу. – Припасся, чтобы погодя застать Маняшку, – сказал Лысухин про овцу. – Теперь уж наверняка должна податься домой, если что с ней не случилось. – Он взял со стола молочник и сахарницу, но, прежде чем отнести их в горку, обратился к сникшему в унылой задумчивости гостю: – Может, будете ложиться? Я постелю вам. Отдыхайте.
– Нет, не беспокойтесь, Захар Капитоныч, – оживленно заерзал на стуле Лысухин. – Я погожу, пока вы не управитесь.
– Да ведь моя‑то управа безучетная: у меня на нее смолоду часы сломались.
В стремлении помочь хозяину Лысухин вслед за ним унес в куть самовар и закурил у душника. В дымоход тянуло с прежней силой, и в глубине его сквозь тугой привздошный шум то и дело прорывались стенания. Лысухин уже не надеялся на улучшение погоды на завтра: в утеху ему оставалось лишь то, что он в тепле, в добре у общительного хозяина, не перестававшего занимать его своей любопытной личной судьбой. Когда он возвратился на прежнее место и дождался старика, все убравшего со стола и вымывшего в кути руки, не замедлил возобновить с ним разговор:
– Если я не ошибаюсь, Захар Капитоныч, в первооснову всего сходного у вас с Секлетеей вы выдвигаете на передний план инициативность по отношению к работе? Так ведь?
– А как же иначе? – неукоснительно подтвердил старик. – Не жди толчка, а сам вникай во все. И не из корысти да похвальбы, а ради общей пользы. Тем и взяла Секлетея: чужая, а оказалась рачительнее своих. Я сам всегда был сдержан при взысканиях за неполадки, но у нее этому же хоть бы поучиться. Не тыкала укором, а объяснялась обходительно. На вывих, на недостатки сошлется деликатно, точно даст понюхать цветочек, и укротит его запахом кого бы то ни было. На любого влияла, только облокотясь на его совесть. После, как он ни косотырился, а уж делал по ней.
– Абсолютно разделяю подобную точку соприкосновения в этом ваших натур, – польстил Лысухин. – Ну, а еще что сходственного скомплектовалось у вас с Секлетеей?
– Во всем остальном нас уравняла война: я после нее остался горюном, один как перст, и Секлетея тоже. Муж сгинул на фронте в сорок первом, и девочка, что родилась у нее в том же году, прожила меньше двух лет: умерла от скарлатины. Секлетея сама сделала гробик и снесла ее на Сутяги.
– Куда, куда? – спросил Лысухин, воззрившись с вниклым вниманием на старика.
– На кладбище. До него с полкилометра отсюда. Прежде, как слыхал я от отца, полянка там была, в ельнике затерялась. Бросовая, можно сказать: ничего на ней, кроме моха да пучков бряда, который объедала скотина. Наша деревня была ильинского прихода. Поп ругался, когда приносили от нас покойника: хоронили бы у себя. И верно: за церковной оградой лопатой негде было ткнуть – могила на могиле. Пособоровал он однажды у Рунтовых старичка, что находился при смерти, и опять за свое – не велел и показываться с ним в Ильинское в случае кончины. Нашим вроде за обиду показалось умаление – не отпевать своих в церкви, и они, чтобы подкузьмить попа, тогда же попросили его освятить место для погребения на той полянке. Но утаили от него, что она находилась на земле помещика Суровцева, по меже с их вырубкой. Барин принял за издевку наших над ним, как охотясь по осени, увидал на полянке крест. Подал в суд, после чего верхом приехал в Алфериху и ультиматум всем мужикам: «Или выкапывайте своего смерда и вон его с моей земли, или сейчас же вываливайтесь из порток, и хоть умоляйте, не буду жалеть на вас арапника! – И потряс охотничьей плетью. – Только так и поквитаемся». Мужики ему: «Мы тут ни при чем: сам батюшка отвел нам там место под кладбище». Барин и к попу с тем же требованием – убрать покойника, иначе, кроме суда, подаст жалобу архиерею. Попу только и оставалось упрашивать его унять гнев. Сказал, что трогать усопших в лоне их – неотмолимый грех. К тому же дурная примета: сам через то примешь преждевременную кончину. Барин сдрейфил – не от греха, конечно, а от приметы – и снял подсудное дело. А за кладбищем так и осталось названье – Сутяги.
Лысухин не был ни мнительным, ни суеверным, но спросил старика:
– А это верно, что есть такая примета?
– Кто ее знает. Я ведь ни в бога, ни в чоха и про Сутяги потому, что за войну земля отняла у нас с Секлетеей самых родных не только на стороне, а и в своей деревне. – Он посмотрел на окошко и прислушался к дождю. Убедившись, что дождь шумел равномерно, заговорил опять: – Демобилизовался я в сентябре сорок пятого. Всю дорогу – и в поезде, и по пути из Ильинского до Алферихи, как слез с подводы и пошел пешком, – мне только и мыслилось о доме. Но оттого, что за четыре года отлучки я не замечал, даже на свежий глаз, никаких перемен в нашей местности, куда ни озирался вокруг, меня вдруг захлестнуло таким чувством, будто я иду, как прежде, со своего дела и меня вовсе никуда не заносило на чужбину. И все мои тяжкие семейные напасти, что постигли меня за войну, тоже отпали, точно дурной сон с мнимой взаправдашностью в нем. В деревне не оказалось ни души, как оно и должно в уборочную после полудня. Стояла почти летняя теплынь и тишь. Курицы в заулках подкопались у стен да у тынов, где тень, и дремно нежились в прохладной пыли. Одни чижики, неприметные в березах, будто прошитых желтыми заплатками, щебетали да сорили на землю и завалинки домов мелкие, как шелуха с околачиваемого куколя льна, семечки. Я шагал в отрадном‑то завлечении, ног не чуя. Но только завернул из переулка на прямой порядок вдоль берега да тут же увидал из‑за сирени перед домом моего соседа досками заколоченное боковое окошко своего дома, сразу точно ветром сдунуло всю радость, что обманно вторгнулась в меня. – Он поднялся, словно ужаленный, но тотчас же падающе опустился на стул и продолжал с внушительным убеждением: – У нас в кровной привычке принято жалеть ребятишек‑сирот. А каково осиротеть на пятом‑то десятке, лишась не родителей, а полностью всей семьи? Вот представьте‑ка, вообразите!..
– Да, оно действительно… – сбивчиво согласился Лысухин.
– Этим бедствием я пуще малолетка захлебнулся у заколоченного дома. Признал свой замок на двери в сени и вспомнил из письма сестры Анны, что окошки заколачивал ее свекор‑старик, значит, и дом заперт им. Ничего не оставалось, как идти за ключом к ним, в Дорофеево, – три километра по ту сторону Нодоги. А в горе‑то совсем огряз, кажись, с места не стронуться. Держусь за замок, как примагниченный. Все‑таки перемогся, спустился с крыльца и, хоть отродясь не напивался, а хуже пьяного побрел к тыну, чтобы взглянуть на задворки. Весь заулок пророс гусиной травой, падкой на укатанную и утоптанную землю, которую стоит только бросить ненароком хозяевам. Она, эта трава, закурчавилась, вроде каракуля, захожей скотине не выщипать ее, только можно соскрести потесом. Я не стал отворять подвязанную мочальной оборкой калитку. Через прогалы рассевшегося тына осмотрел баню и огород. Бельмом на глазу показалась мне тряпкой заткнутая дыра в разбитом стекле банного окошка. Весь огород заполонила лебеда с серой зернью на макушках и с такими отверделыми стеблями, хоть плети из них корзины. И крестом высунулся из той лебеды уцелевший стояк для пугала. Скосилась только оплечная поперечина. Он‑то и внушил мне, что надо идти не в Дорофеево за ключом, а в первую голову на Сутяги к покойнице Марфе. С того тут же встряхнулся от связавшей меня немочи, как при команде на построение. Бросил через тын в лебеду скатанную в хомут шинель, подумал – и туда же и вещевой мешок, в котором ценного только и было – бритвенный прибор с «безопаской». Так налегке и отправился на печальное свидание. Прошел еще три дома до конца порядка и свернул на гумна. Сараи за ними выдали неприятное глазу, расхлябное отношение к ним: жерди на крышах у некоторых сгнили и переломились на кочетьях, отчего солома где сплыла, где задралась, и черно зияли прорехи. На одном обе воротины были сорваны с петель да так и привалены взаслон на сено внутри сарая. Претило видеть такое, но что поделаешь? Я убедился, что у колхозников за войну явно не до всего доходили руки. У сараев, как огнем, занялся краснотой плотный черемушник. Он вплотную примыкал к их стенам на тыльной стороне от деревни. Мне с мальчишек запомнилось сказанное бабкой, почему черемушник рос только на тыльной стороне. Во время сенокоса на гумна свозили скошенную на лесных полянах траву. Пока она сохла, люди сходились на досуге покалякать, поискаться в голове и даже песен попеть. А ребятишки сами наедятся черемухи и своим принесут ее из лесу. Все лакомились ею. А по нужде‑то ходили в захоронку, за тыльную сторону. Вот от косточек тут и завязывался черемушник.
Лысухина пробрал смех, но он оговорил хозяина:
– Неужели вам могло прийти на ум такое по пути на кладбище?
– Почему же бы и нет? Ведь я четыре года был в отлучке от родных мест! В таких случаях и в прискорбном состоянии глазам не закажешь: они не только охватывают все, а и думы погоняют о том. Потому, бывает, и лезет в башку то, чему бы не следовало. Живому живое – и никуда от этого не денешься. Чтобы укоротить путь до Сутяг, я пошел от сараев прямиком через поле. Обширное клеверище на нем сплошь было заткано паутиной – к затяжному ведру. Она радугой отливала от солнышка. Тут опять меня при виде скирды точно боднуло и по старой хозяйственной закваске повело к ней установить проверку. Я задрал запрессовавшийся пласт сбоку скирды и по самое плечо сунул в колкий и царапающий клевер руку. Прели не оказалось: приятно было, что добрый корм сумели ухватить за хорошую погоду. Своих колхозников, что постарались тут, я увидел через несколько минут, как отошел от скирды: они в низине, на узком загоне, возле леса, в котором находилось кладбище, копали картошку. Кроме женщин, из‑под заступов выбиравших картошку, на полном грохоте сидел только один мужичок – спиной ко мне. По скрюченной фигуре похоже было, что это отдыхал кто‑то из старичков. Ребятишек не оказалось тут по понятной причине: они учились и не пришли еще из Ильинского. Ни я никого из своих, ни они меня не могли признать в лицо издали. Если бы в бригаде этих многострадальных тружениц находилось бы в тот раз еще трое, четверо мужичков или парней, я бы без задумки устремился к ним, чтобы сердцем и словечком раскрыться на радостях встречи с ними. Но тем, о ком подумалось мне, не суждено было попасть на это поле – и меня дрожь проняла от скопа на нем обездоленных баб. Меня ли ждали они, все еще не веря прибегаемым похоронкам на мужей, сыновей и всех своих родных и близких? Я не решился зайти к ним, не посмел бередить их незаживаемых душевных ран своим возвращением. Даже ускорил шаг, чтобы поскорее скрыться от них в близком от полевой межи лесу. Мне так было неловко, словно я вернулся не со службы в новом обмундировании с погонами старшего сержанта и с медалью «За победу над Германией», а вроде отходника, что промотался на стороне и избегает своих. Но бабы заметили меня, оторвались от дела и с перекидным разговором гадательно следили за мной: дескать, куда несет нелегкая какого‑то солдата. Косясь в их сторону, я запутался ногами в валявшихся плетях и споткнулся. Сбил с коленок землю – и не надо бы, – да опять оглянулся на них и в мешкотне‑то козырнул под пилотку. Тем и выдал себя.
10
Старик помолчал, в раздумье глядя на окно и прислушиваясь к ливню. Затем решительно встал.
– Не минешь, голова, проведать: может, Маняшка‑то уж дома, под крылечком жмется. И заблеет, так сюда ни чуть. Наша речь терпит, а животине не ждать. Я живо…
Он надел брезентовый плащ, поглубже нахлобучил на голову фуражку и вышел. Но его обещанное «живо» так затянулось, что Лысухин отяготился пустым ожиданием, положил на стол сомкнутые в локтях руки и ничком уткнулся в них головой. Сон сморил бы его, не возникни вдруг на воле, за углом избы, новый, наперебой шуму ливня звук – вроде током пустили там бетономешалку. В ту же минуту отворилась дверь, и в избу точно ввернулась фигура хозяина в намокшем и скоробившемся оттого плаще.
– Не случилось ли что, Захар Капитоныч? – тревожно спросил Лысухин.
– А чему случиться‑то? – весело глянул на него старик, снимая с себя и вешая жестко шуршащий плащ.
– Да затрещало там. Слышите? – кивнул Лысухин на угол.
– Это я чан поставил под струю: вода в него льется по желобу с крыши – оно и чутко так по пустому‑то дну. Минтом накатит полный. А дождевая вода хороша на стирку.
– Пришла ли овечка‑то?
– Как я в уме держал, так и получилось: согнало ее ненастьем с угретого места, где объягнилась. Трех ягняток привела с собой. И все ярочки. В предбаннике устроил Маняшку с ними, а других овец перегнал в баню. И клеверку ей нарвал на гумне. Мокрый‑то он поедистей. Пусть отдыхает. К осени подрастут ягнята – на племя оставлю их. А двух овец, что не обгулялись нынче, порешу под крыло. Одну для себя по снегу, а другую пораньше, когда зашлют из города на уборку картошки подсобников. Будут на постое у нас с Секлетеей хлебать щи с бараниной.
– Разве совхоз не обеспечивает питанием присланных на уборочную? – не без удивления спросил Лысухин.
– Как можно без того, – возразил старик, разувшись, чтобы «не тосковали» ноги, и в одних связанных из шерсти носках подсевши к гостю. – Им отпускают с птицефермы забитых петушков. Курятина хороша для жаркого, а щи на первое мы уж от себя. По осени у нас каждогодно полная изба. Не скучаем. Вот трубка недавно перегорела у телевизора, так Геронтий новую привезет и наладит, как приедет в отпуск. Директору совхоза любо, что мы остались здесь: весь инвентарь и всякое необходимое для звеньевых у меня на хранении. Очень сподручно: не катай его с центральной усадьбы, не перекладывай лишний раз. Случается, ребятам по экстренной занятости не приходится ездить домой, живут у меня. Без дружбы да выручки никак нельзя. Когда в совхозе бывает партийное собрание или в сельсовете совещание актива, за мной уж непременно засылают «козлика» с шофером. Так что я не в отрыве от жизни, хоть и на пенсии.