Текст книги "Демон театральности"
Автор книги: Николай Евреинов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)
Далее!
Меньшая или большая подвижность театральной игры стоит в прямой зависимости от большего или меньшего использования предметов «внешнего маскарада». (Надеюсь, читатель понял и помнит, что «театр для себя» представляет собою «theatrum extra habitum» лишь в том смысле, что это театр, чуждый обычной внешности театра, т. е. подмостков, занавеса, рампы и пр., и что из этого «extra» отнюдь не вытекает для него обязательность обходиться без своей, домашней «бутафории».)
Запомните следующее страховочное правило, которое я проверил на собственном опыте: чем меньше пользуется актер предметами «внешнего маскарада», тем создаваемый им театр должен быть кинетичнее. В сплошной маске и в непроницаемой мантии исключается прямая необходимость движения, так как нет нужды на маску надевать еще маску! (сценическое же движение не что иное, как создание маски sui generis{740}!) Пусть перед вашими глазами вечно стоит образ юного Гелиогабала{741}, импонировавшего врагам, в победе над ними, не своими маскарадными римско-восточными одеяниями властного деспота, а абсолютной наготой всего своего тела! Но тела, в бурном движении стремящегося в сторону врагов на бешено мчащейся колеснице!.. Поистине это была театральная победа в известном смысле «extra habitum» и поистине ее стоит запомнить в интересах даже такого «театра для себя», где число участвующих ограничивается одним актером и… зеркалом.
Далее!
Необходима высшая степень серьезности отношения к своему участию в «театре для себя», т. е. к своей игре, хотя бы заданием творца спектакля было развеселое из возможно развеселых представлений. Здесь я, без лишних комментариев, отошлю читателя к VIII‑й главе «Детства» Льва Толстого, где писатель, с совершенной убедительностью своих простых, задушевных аргументов, осуждает своего брата Владимира, разрушавшего «очарование игры» несерьезным к ней отношением.
Далее!
Перед некоторыми представлениями «театра для себя» бывает полезно (а часто служит и верной гарантией успеха задуманного «спектакля») приведение себя в должное для игры настроение заблаговременно, так как отрешиться от действительности постепенно (переходно) вообще несравненно легче, нежели сразу же из нее скачком впрыгнуть в седло совершенно новой роли[997]997
Это, по-видимому, хорошо понимал еще Игнатий Лойола [(San Ignacio de Loyola, Iñigo López de Recalde de Loyola, 1491–1556) – основатель ордена иезуитов (учрежден в 1540 г.). Написал устав ордена и религиозные руководства, по которым главной задачей является умерщвление личной воли человека и превращение себя в орудие церкви. Основное сочинение – «Exercitia» («Духовные упражнения»). В 1622 г. канонизирован. – Ред.], вдохновенно хитрый основатель ордена иезуитов, которому, как справедливо замечает Ш. Летурно [См. комм. к стр. 50. – Ред. В электронной версии – 83] в «Физиологии страстей», «первому принадлежит честь подметить значение фигуральной работы мысли при создании образов». Из книги «Духовных упражнений» Игнатия Лойолы не только проницательный Ш. Летурно, но и всякий, даже поверхностный читатель может заключить, что «главным предметом этих “Упражнений” является создание правил для укрепления воображения в целях приучения верующего закреплять в своих мыслях настоящие сценические представления, религиозные феерии, которые не только заинтересовывают человека, но и трогают, волнуют его душу». Возьмем из этой книги для примера «упражнение, состоящее в созерцании ада»! – Здесь первое вступление заключает в себе «топографию местности, причем игрою воображения нужно представить себе длину, ширину и глубину ада»… Первый параграф заключается в том, чтобы «представить себе, что видишь обширные костры, разложенные в аду, причем душа помещается в огне, как в темнице»… Второй параграф состоит в том, чтобы «усилиями воображения услышать стенания, плачь, крики и проклятия, поднимающиеся из ада»… Третий параграф состоит в том, чтобы «обонять таким же порядком дым, адскую серу и все зловонные нечистоты этого вертепа». Четвертый параграф сводится к «воображаемому испытанию вкуса очень горьких вещей, какими признаются слезы, плеснь и червь совести». Пятый – состоит в «соприкосновении с огнем, который жжет даже душу». Хвала театральному таланту великого иезуита, так ясно сознавшему необходимость постепенности в преодолении дистанции от сцены (т. е. «топографии местности») до эмоции, ею обусловливаемой (т. е. «соприкосновения с огнем»).
[Закрыть].
{318} Я не буду перечислять всех вспомогательных способов, сюда относящихся, – это заняло бы слишком много места. Укажу лишь на некоторые. – Например, те сценические игры, где требуется вялость, инертность, грезность, хорошо подготовить предварительным «свинцовым сном», с предшествующей ему искусственно обусловленной бессоницей; такая подготовка дает счастливую возможность «начать театр» в сладко-смутном состоянии просонок. «Начало театра» наяву явится в таком случае «продолжением театра» нашего сна, т. е. самого фантастичного театра, на какой только способно наше воображение! (А что все наши сновидения – чистейший театр, это мы знаем твердо от гениального «толкования сновидений» Зигмунда Фрейда, доказавшего, что даже самая отвлеченная мысль картинно инсценируется нами во сне.) Кстати сказать (раз мы заговорили о просонках), состояние просонок, т. е. возвращение из мира грез к действительности, всегда таит в конце своем долю горечи для не приемлющего «трезвый мир» духа. Парализовать эту горечь можно только «продолжением театра». Извиняясь за отступление (впрочем, достаточно уместное), сообщу такой факт из моей жизни: имея обыкновение спать после обеда, я, после полутора-двух часов тяжелого сна, долгое время «приходил в себя», ощущая все муки борьбы в душе субъективно грезных образов с объективно трезвыми. Но вот на углу Манежного переулка, где моя квартира, и Знаменской улицы открывается кинематограф «Марс». Не знаю, как это случилось, но однажды, прямо со сна, т. е. еще не проснувшись вполне, я очутился в темном зале «Марса» перед волшебным экраном. Сначала я слабо отдавал себе {319} отчет в мелькавших передо мною образах – глаза слипались. Однако вскоре музыка пианино с мандолиной раскрыла мне глаза, я стал внимательней присматриваться, и, боже мой, как сладко было вдруг сознать, что это зрелище мелькающих картин так похоже, в процессе своем, на зрелище мелькающих картин, видимое в состоянии необорного сна! Как будто спишь, как будто не спишь, как будто это твое воображение, как будто это извне данное! словом, это было настоящее откровение и притом ценное само по себе, т. к. оно случилось за два года (не помню в точности) до рождения во мне идеи «театра для себя» как искусства.
Страховку успеха театральных игр, требующих, наоборот, бодрости, «ража», так сказать, «грезы на ходулях», найдете в предварительной подготовке всего организма утренним моционом, холодными душами или обтираниями, определенной диетой (мера сытости, например, играет здесь чрезвычайно важную роль), основательным массажем, гимнастикой или только прогулкой, в зависимости от характера задуманного «представления».
В большинстве случаев страховку подъемного моста от мира действительности к миру над-действительности может легко дать музыка в соединении с гармонирующими с ней запахом и светом, а также и цветом подходящей, например, декоративной ткани.
Не надо, в некоторых случаях, пренебрегать и такими кажущимися «пустяками», как предварительное очищение организма хорошим слабительным или предварительное же удовлетворение половой потребности «до отказа». Эти два средства особенно пригодны, в смысле гарантии, для чисто духовных «спектаклей для себя», т. е. спектаклей с духовными образами, почти лишенных зрелищно активного характера, относящихся к категории театра в смысле эмоционального эффекта преображающего пафоса.
Магическое значение подобных страховочных рецептов самих по себе вы можете проверить на таком простом примере их точного применения: начисто очистившись накануне от телесной скверны (как в смысле гастрическом, так и сексуальном), попробуйте прослушать, в мало-мальски сносном исполнении, la minor’ную мазурку Шопена, ор. 17 № 4, когда только что надвинулись сумерки, вас немного клонит ко сну, в комнате почти свежо, вы качаетесь на качалке, докуривая хорошо «сдобренную» сигару, ваши руки и теплый костюм надушены флердоранжем, а на коленях перед вашими опущенными устало глазами болезненно-розовая, почти гелиотроповая ткань очень мягкой шелковистой шали. Если при этих условиях, вернее (принимая во внимание индивидуальность, которая предпочтет, например, запах магнолии флердоранжу или амбровую папиросу сигаре) – при подобных условиях перед вашими духовными очами не возникнет некоего блаженного спектакля почти незримых, нездешне-прекрасных образов, – скажу больше! – если у вас при подобном «театре» не навернутся на глаза слезы, – можете смело сжечь эту книгу и объявить ее автора шарлатаном!..
Далее!
{320} Во многих случаях чрезвычайно важно иметь все необходимое под рукой. Искусство «театра для себя» часто только в искусстве использования настроения данной минуты. (И в этом его одно из самых больших преимуществ в сравнении с общественным театром!) Чем больше вами заготовлено «на всякий случай» вашего театра, тем вернее страховка некоторых его спектаклей. Граммофон, гримировочные принадлежности, духи и прочее (как можно больше прочего!) – пусть все это, в полном порядке и полной исправности, будет у вас всегда наготове в ожидании часа немедленной надобности. Пусть уж лучше тот или иной аксессуар вас ждет сто лет, чем вы, в минуту необходимой опоры вашей преображающей воли, прождете его хоть минуту. «Куй железо пока горячо!» – как часто, в приподнятости театрально-творческого настроения, вы будете повторять эту пословицу, хватаясь за осуществление пригрезившегося вам спектакля, благодарные себе, если не пренебрегли ею, клянущие себя, если не вняли вовремя ее народной мудрости.
Наконец!
(И пусть эта страховка, подобно золотому грузу, даст последний и главнейший вес всей нити жемчужных гарантий, на ней нанизанных!) – помните, что если в приближении к детской психологии творчества – залог всякого искусства, то тем паче – искусства «театра для себя». Личный характер творчества! – вот что существенно важно в искусстве! Этот характер у ребенка проявляется в том, что его (как верно установил Т. Рибо[998]998
См. «Творческое воображение».
[Закрыть]) «занимает лишь такая работа, которая исходит от него, причиной которой он считает самого себя». Каждый ребенок словно читал Шопенгауэра, утверждающего, что «от искусства всякий получает лишь столько, сколько он сам в состоянии дать» и что «искусство не имеет дела, подобно науке, только с разумом; оно занимается глубочайшей сущностью человека, и потому в искусстве понимает каждый лишь столько, сколько в нем самом есть что-нибудь ценное»{742}.
Последняя часть этой книги, как уже известно читателю, уделена образцам пьес «театра для себя». Я постарался сообщить в них то существенное для инсценировки, что касается каждой из этих пьес в отдельности. Общее же – страховочно-общее, – относящееся ко всем им вместе и ко всем тем, какие вздумается сочинить читателю по их подобию, высказано возможно исчерпывающе в настоящей главе.
Казалось бы, ничто нам не мешает перейти к этим примерным пьесам непосредственно…
И пусть поступит так нетерпеливый.
Терпеливый же (и я ручаюсь, – не посетует он на свое терпенье!) задержится часок на вставке, которую угодно было авторскому своенравию поместить между концом этой главы и первой из примерных пьес «театра для себя».
(Сон, настолько же невероятный, насколько и поучительный) {321}
Лишь в блаженном сне видишь мертвых и живых вместе здравствующими.
Лишь в блаженном сне все тебе друзья и во всех ты находишь поддержку.
Лишь в блаженном сне почерпаешь уверенность в своей правоте даже от тех, кто смущает и бранит тебя наяву.
Такой сон, несомненно, награда Судьбы за ту уйму терзаний, которые, мнится, всегдашний удел бесконечно пытливых умов, честных шахтеров-мыслителей, настоящих искателей истины, потных работников на путях откровенья.
Такой именно сон и приснился мне, когда последнее из важного в исследовании «театра для себя» было найдено мной и, обработанное, закреплено на бумаге.
Снилось, будто поздним вечером собрались у меня (необычайно, как все, что мне грезится!) Шопенгауэр, Лев Толстой, Ницше, Т. Гофман, Оскар Уайльд, Федор Сологуб, Леонид Андреев и Анри Бергсон…
Пришли, получив мое приглашение пожаловать на интимную, судную беседу о книге «Театр для себя», которую (снилось) я разослал им для ознакомления вместе с книгой «Театр как таковой». Пришли они так просто, с такой отзывчивостью во взоре, что я… (для меня нет ничего невозможного!) что я поверил их приходу как факту совершенно естественному… Поволновался, разумеется, сначала (как-никак, а важные гости), но вскоре успокоился, представил политично незнакомых друг другу, предложил чай, папиросы, усадил всех поудобнее и потактичнее (в строгой зависимости от их взаимных симпатий) и, обменявшись – уж не помню с кем именно – двумя-тремя фразами о вещах незначительных и малоинтересных, ловко перешел к главному предмету предстоявшей беседы.
Неизменный в предпочтении театрального мастерства всякому другому, я познакомлю читателя с этой поистине поучительной беседой в форме, наиболее близкой моему перу, а именно драматической. При этом я не скрою от читателя, что кое-что при записи этой приснившейся беседы, для большей внятности, пришлось проредактировать, причем мной допущены в этих целях не только существенные сокращения, но и существенные до-полпения.
Итак, вот вам компетентно судный colloquium{743} о «театре для себя», в моей редакции, но в том порядке, какой имел место во сне!
Первый, к кому, твердо помнится, я обратился с предложением высказаться по существу объединившего нас предмета, был Шопенгауэр.
Почтенный старик не заставил ждать себя с ответом и вообще (к слову сказать и кстати, чтоб отдать ему должную справедливость) был весь вечер чрезвычайно общителен; так сказать, «в ударе».
{322}Шопенгауэр. Об идее «театра для себя» скажу прежде всего, что, кто исполнен созерцания какой-нибудь идеи, тот прав, выбирая искусство средством для ее воплощения. Правда, искусство по существу дает то же, что и самый мир явлений, но гораздо сосредоточеннее, полнее, сознательно и намеренно, почему оно и может в полном смысле слова быть названо «цветом жизни». Творца его приковывает зрелище объективации воли, он отдается ему и не устает созерцать его и воспроизводить в своих изображениях, и сам несет тем временем издержки по постановке этого зрелища. Именно творческая воля ставит великую трагедию или комедию на свой собственный счет и является притом своей собственной зрительницей. (После паузы.) Если весь мир как представление – только видимость воли, то искусство – уяснение этой видимости, некая пьеса в пьесе, сцена на сцене в «Гамлете» (тот же, если хотите, «театр для себя»!). Известно, что дух человека, не довольствуясь заботами, занятиями и треволнениями, которые налагает на него действительный мир, создает себе еще мир фантастический, и этому миру воображения отдается он на всякие лады и расточает на него свое время и силы, как только действительность предлагает ему отдых. Просто замечательно, даже изумительно, как человек, рядом со своей жизнью in concreto{744}, всегда ведет еще другую жизнь – in abstracto{745}.
Евреинов. Вот, вот! Я бы хотел лишь театрально упорядочить эту «другую жизнь» – разделить ее целиком на праздники конечных достижений! – я говорю про воплощенье грезы…
Шопенгауэр (смеясь). Но имейте в виду, что кто предается такой игре – фантазер: картины, которые тешат его в одиночестве, он легко станет примешивать к действительности и потому сделается для нее непригодным!
Евреинов. Это не так страшно, во-первых! А во-вторых, я не теряю надежды, что…
Шопенгауэр (подхватывая). Надежда, по определению Платона, – это сон бодрствующего, так как сущность ее состоит в том, что воля заставляет интеллект – своего слугу, когда тот не в состоянии осуществить ее желаний, по крайней мере, представить их в виде образов, вообще заставляет его играть роль утешителя, который, подобно няньке, забавляющей ребенка, обязан утешать своего господина сказками, и притом так, чтобы они имели подобие действительности. Не теряйте же, не теряйте надежды, если вы верите Платону!
Оскар Уайльд (поправляя бутоньерку). Платон очарователен!..
Ницше (язвительно). Dionysokolax{746}, занятый mise en scène{747} своей персоны!
Уайльд. Это вы обо мне?
Ницше. О Платоне. Страстен, но бессердечен и театрально притворен: таковы были греки, таковы были и их философы, в том числе и Платон. Недаром же его любимая форма – драматический диалог!
Уайльд. Но разве как dionysokolax Платон не очарователен? (Закуривает папироску.)
{323}Евреинов. О, несомненно! Во всяком случае, очаровательнее, чем как предвосхититель, потому что… (Шопенгауэру на ухо.) Pereant qui ante nos nostra dixerunt?{748}
Шопенгауэр (смеясь). Pereant, pereant…
Евреинов (возвращаясь к теме). Итак, мое безумие, если таковым считать «непригодность для действительности», не так страшно?
Шопенгауэр (шутливо). Напротив! – лестно, так как между гением и безумным как раз то сходство, что оба живут совершенно в другом мире, чем все остальные люди.
Евреинов. Это утешительно! Тем более что наш Бальмонт сказал: «Прекрасно быть безумным, ужасно – сумасшедшим».
Шопенгауэр. Да, но не забудьте, что можно быть не гением и не безумным, а…
Евреинов. А?
Шопенгауэр. А только играть роль того или другого.
Евреинов. Вы против актерства?
Шопенгауэр. Ну что вы! Хотя замечательно, что именно актерская профессия дает наибольший контингент сумасшедших! – эта вечная обязанность забывать самого себя, входя в роль другого, – вы понимаете, как это легко ведет в психиатрическую лечебницу?
Евреинов. All the world is a stage, and all the men and women the players on it{749}.
Шопенгауэр. Да, с этой точки зрения мне нечего возразить! – Каждый человек, независимо от того, что он есть в действительности и сам по себе, должен играть известную роль, которая назначена ему судьбой, поставившей его в известные условия звания, состояния, воспитания и пр. All the world is a stage!.. Как это в самом деле верно! Даже в царстве спокойного размышления человек только зритель и наблюдатель; своим удалением в область рефлексии он походит на актера, который, сыграв свою сцену, до нового выхода занимает место среди зрителей и оттуда спокойно смотрит на все, что бы в пьесе ни происходило – хотя бы приготовление к его собственной смерти; но в известный момент он возвращается на подмостки и действует, и страдает как ему должно… Да, мир – это театр…
Евреинов. А театр – это «мир как воля и представление»?
Ницше. Ха, ха, ха…
О. Уайльд. Ха, ха, ха…
Гофман. Ха, ха, ха…
Шопенгауэр (поднимая брови). Ого, как вы профессионально актерски повернули вопрос!..
Ницше (Шопенгауэру). Пустите в ход свою эристику{750}!
Евреинов (виновато улыбаясь после выкинутого коленца). Я вас перебил, учитель!
Шопенгауэр. Прощаю вашей молодости из-за живости мысли, которая, впрочем, несмотря на свою умышленно профессиональную узость, отнюдь не абсурдна, мой друг! Итак, я говорю, что…
{324}Евреинов. Что мир – это театр!
Шопенгауэр. Совершенно верно. Взять хоть бы то: на сцене один играет князя, другой – придворного, третий – слугу, солдата, генерала и т. п. Но эти различия суть чисто внешние, истинная же, внутренняя подкладка у всех одна и та же: бедный актер с его горем и нуждою. Так и в жизни. Конец ее напоминает конец маскарада, когда все маски снимаются. Тут только мы видим, каковы на самом деле те, с которыми мы приходили в соприкосновение, видим, что в детстве жизнь нам представляется декорацией, рассматриваемой издали, в старости же тоже декорацией, только рассматриваемой вблизи. Жизнь в старости, когда погасло половое влечение, весьма похожа на комедию, начатую людьми и доигрываемую автоматами, одетыми в их платья. Впрочем, порой все человечество рисуется мне в виде марионеток, которые приводятся в движение внутренним часовым механизмом.
Евреинов. Этот внутренний механизм и есть «воля к жизни»?
Шопенгауэр. Конечно.
Евреинов. А жизнь – это театр?
Шопенгауэр. Театр.
Евреинов. Итак, мы марионетки, движимые «волей к театру»!
Шопенгауэр. Если хотите, выходит, что так.
Евреинов. Какая смешная правда!
Шопенгауэр. Но самое смешное – если вам нравятся сравнения – это то, что мир, пожалуй, больше всего похож на пьесы Гоцци, где постоянно являются одни и те же лица, с одинаковыми замыслами и одинаковой судьбой; конечно, мотивы и события в каждой пьесе другие, но дух событий один и тот же; действующие лица одной пьесы ничего не знают о событиях в другой, хотя сами и участвовали в ней; вот почему после всех опытов прежних пьес Панталоне не стал проворнее или щедрее, Тарталий – совестливее, Бригелла – смелее и Коломбина – скромнее.
Гофман. Браво, браво!
Шопенгауэр (вдохновенно). All the world is a stage! – Шекспиру, как автору этих слов, вы должны сказать «браво»!
Оскар Уайльд. Шекспир – художник далеко не безукоризненный. Он слишком любит идти прямо к жизни и брать у жизни ее естественный язык. Он забывает, что когда Искусство отказывается от своего орудия – воображения, оно отказывается от всего.
Лев Толстой (Леониду Андрееву, возмущенный). Ну можно ли нести такую чепуху о Шекспире!..
Шопенгауэр. Повторяю, именно Шекспиру, как автору сравнения жизни с театром, мы должны сказать «браво». Потому что в самом деле жизнь каждого отдельного лица, взятая в целом и общем, в самых ее существенных очертаниях, всегда представляет собою трагедию; но в своих подробностях она имеет характер комедии. Ибо заботы и муки дня, беспрестанное поддразнивание минуты, желания и страхи каждой недели, невзгоды каждого часа – все это, благодаря постоянно готовому на проделки случаю, сплошь {325} и рядом является сценами из комедии. Но никогда не удовлетворяемые желания, бесплодные стремления, безжалостно растоптанные судьбою надежды, роковые ошибки всей жизни с возрастающей скорбью и смертью в конце – все это, несомненно, трагедия. Таким образом, судьба, точно желая к горести нашего бытия присоединить еще насмешку, сделала так, что наша жизнь должна заключать в себе все ужасы трагедии, – но мы при этом лишены даже возможности хранить достоинство трагических персонажей, а обречены проходить все детали жизни в неизбежной пошлости характеров комедии.
Гофман (морщась). Я не вижу «неизбежной пошлости».
Евреинов (стараясь замять вопрос о «пошлости»). Сравнение жизни с театром было найдено еще до Шекспира Эразмом Роттердамским, а до него Марком Аврелием.
Шопенгауэр. Но Шекспир это сделал лучше всех.
Евреинов (любезно). Не считая вас!
Шопенгауэр (скромничая). Я предпочитаю истинно художественное произведение, говорящее не отвлеченно и суровым языком рефлексии, а наивным и детским языком созерцания, не общими понятиями, а мимолетными образами.
Евреинов. В таком случае, дорогой наставник, вам положительно приходится благословить мое искусство «театра для себя».
Шопенгауэр (смеется). Вам нельзя отказать в диалектических ухищрениях, так же как и в ребячестве.
Евреинов. «Ребячество – отличительная черта гениальных людей», – сказал мой наставник?
Шопенгауэр (польщенный цитатой). У вас хорошая память!..
Евреинов. Merci.
Шопенгауэр. Я не отказываюсь от своих слов. – Конечно, каждый гениальный человек уж потому большой ребенок, что смотрит на мир совершенно как на зрелище, т. е. как на что-то чуждое ему. К тому же эта решительная у гениев склонность к наглядному, к монологам!
Евреинов. Я польщен, несмотря на то, что в своем ребячестве должен казаться смешным!
Шопенгауэр. А разве мы не кажемся смешными, когда относимся слишком серьезно к настоящей действительности?!
Евреинов. Вы правы, учитель.
Ницше (задумчиво). Стать зрелым мужем – это значит снова обрести ту серьезность, которою обладал в детстве, во время игр.
Шопенгауэр (не слушая Ницше). Ведь только, так сказать, «обыкновенный сын земли» совершенно исполнен и удовлетворен обычной действительностью, к которой он так «серьезно» относится! И не потому ли так пусто и бессодержательно, рассматриваемая извне, и так тупо и бессмысленно, ощутимая изнутри, протекает жизнь большинства людей! Какая разница с гением! – Вот кого действительность не может удовлетворить, потому что не может наполнить его сознания! И вот почему гений полагается {326} не на действительность, а на фантазию, которая расширяет его кругозор за пределы действительно предстоящих его личности объектов.
Евреинов. Но разве при ближайшем исследовании мы не убеждаемся, что решающий голос в конце концов у всех, не только у гениев, принадлежит во всех делах не понятиям, не рассуждениям, а именно воображению, облекающему в красивый образ то, что оно желало бы нам навязать? Помнится, эта мысль принадлежит именно вам, учитель?
Шопенгауэр. Совершенно верно. Но здесь вся разница в использовании фантазии гением и «обыкновенным сыном земли»[1008]1008
Образованный читатель, надеюсь, легко разбирается, где Шопенгауэр говорит от себя и где по внушению моего Гения Сна.
[Закрыть].
Евреинов. Понимаю. А как вы относитесь, учитель, к использованию фантазии в целях проповедуемого мною «театра для себя»?
Шопенгауэр (уклончиво). Вы же знаете, что умный человек и в одиночестве найдет отличное развлечение в своих мыслях и воображении, тогда как тупица… Гм… Несомненно счастливейшая страна та, которая нуждается в малом ввозе, если совсем в нем не нуждается, – так и из людей будет счастлив в вашем «театре для себя» лишь тот, в ком много внутренних сокровищ и кто для развлечения требует извне лишь немного или ничего. Подобный «импорт» обходится дорого, порабощая нас, опасен, причиняет часто неприятности и все же является лишь скверной заменой продуктом собственных недр.
Евреинов. Вы говорите про официальный публичный театр?
Шопенгауэр. Я говорю, что от других, вообще извне нельзя ни в каком отношении ожидать многого. А между тем circenses нужны людям.
Евреинов. В таком случае, вне всякого сомнения, вы должны быть сторонником «театра для себя».
Шопенгауэр. Вашей вербовке сторонников нельзя отказать в смелости. Но – шутки в сторону, – конечно, произведения, вылившиеся сразу, как бы наитием свыше (а таковыми, должно быть, вы видите инсцены вашего «театра для себя»), – все такие произведения имеют то великое преимущество, что они представляют собою чистое создание вдохновенной минуты, свободного парения гениальности, без всякой примеси тенденции и рефлексии; именно потому они, так сказать, пропитаны усладой, прекрасны всецело и сполна, не разделяются на шелуху и ядро, и впечатление от них гораздо неотразимее, сравнительно с тем, какое производят величайшие творения искусства, осуществляемые обдуманно и медленно.
Евреинов (пожимая горячими руками холодные руки Шопенгауэра). Спасибо!
Шопенгауэр. Я вам завидую, потому что счастье нам, если еще осталось у нас чего желать и к чему стремиться, для того чтобы поддерживать игру вечного перехода от желания к удовлетворению и от последнего к новому желанию, – игру, быстрый ход которой называется счастьем, а медленный – {327} страданием; для того чтобы не наступило то оцепенение, которое выражается ужасной, мертвящей жизнь скукой, томительной тоской без определенного предмета, убийственным languor{751}. Поистине, между страданием и скукой мечется каждая человеческая жизнь! Самое бытие есть постоянное страдание! И однако оно же, взятое только в качестве представления, являет знаменательное зрелище!
Евреинов (радостно). Да здравствует «театр для себя»!
Шопенгауэр. Во всяком случае, да здравствует его исследованье! Истинная мудрость достигается не тем, чтобы измерить безграничный мир, а тем, чтобы до глубины исследовать какую-нибудь частность, стараясь совершенно познать и понять ее истинное и подлинное существо. И в этом смысле вас можно поздравить. Хотя, надеюсь, вы оцените при этом мою боязнь придирчивой критикой старости испортить работу ваших юных лет!.. Мы, пессимисты, неисправимые пес…
Ницше (перебивая). Хорош пессимист! отрицатель божества и мира, подтверждающий мораль и… играющий на флейте! Да, да, ежедневно, после обеда; прочитайте об этом у его биографа. Как? разве это, собственно, – пессимизм?
Шопенгауэр (невозмутимо). Если бессмыслицы, какие нам приходится выслушивать в разговоре, начинают сердить нас, надо вообразить себе, что разыгрывается комическая сцена между двумя дураками; это – испытаннейшее средство.
Ницше. Очень остроумно, господин флейтист! Vivat comoedia{752}! Нет, подумать только, что я некогда обожал его философию свыше меры!..
Евреинов. Виноват, господа, но…
Ницше (не слушая). Поистине бывает болтливость гневная: часто ее встречаем у Лютера, еще чаще у Шопенгауэра!..
Евреинов. Господа, мы отвлеклись от темы!
Ницше. Нисколько, потому что я имею в виду проблему актера! А она возникает передо мной каждый раз, как я вижу глупость морального негодования, служащего для философа признаком того, что его покинул философский юмор!.. Это «страданье» Шопенгауэра, его «принесение себя в жертву истине»{753}, – о, надо слышать все, что скрывается за его словами! – все это обнаруживает то именно, что было в нем скрыто агитаторского и актерского!
Шопенгауэр (про себя). Si tacuisses – philosophus mansisses{754}!..
Ницше. Знайте, что проблема актера беспокоила меня больше всего{755}!.. Чистосердечная ложь; любовь к притворству, вспыхивающая, как сила, оттесняющая в сторону так называемый «характер», затопляя его, иногда погашая внутреннее стремление к роли и к маске, к видимости; избыток всякого рода способностей к приспособлению, не удовлетворяющихся уже службой только ближайшей, самой необходимой потребности: все это, может быть, есть не только актер сам по себе!.. Такой инстинкт постепенно делает человека способным «надевать мантию для всякого ветра» и сам делается почти мантией – образцом того вечного воплощенного искусства {328} игры в прятки, которое у животных носит название mimicry{756}. Возьмите, например, евреев, этот народ, обладающий искусством приноравливания par excellence{757}! – народ, в котором apriori{758} можно видеть всемирно-исторический источник актеров, настоящее средоточие актеров! И точно! – разве не уместен в настоящее время вопрос: какой хороший актер не еврей?.. Взгляд человечества был до сих пор слишком туп, для того чтобы познать, что самые могущественные люди были великими актерами, а самые интересные и безумные периоды истории – когда «актеры», всякого рода актеры, были настоящими господами!.. Уважайте актеров и ищите лучших из них даже и не на сцене!.. помните, что лучшая маска, какую мы только можем надеть, – это наше собственное лицо! А всякий глубокий ум нуждается в маске! Все глубокое любит маску! самые глубокие вещи питают даже ненависть к образу и подобию!..
Шопенгауэр (не выдержав). Виноват, мой юный друг, вы увлекаетесь! – Правда, у каждого человека есть врожденный талант путем мимики превращать свое лицо в маску, весьма точно изображающую то, чем бы он должен быть на самом деле; маска эта, выкроенная исключительно по его индивидуальности, так точно прилажена, так подходит к нему, что получается полная иллюзия. Но всякое притворство – дело рефлексии; долго и без перерыва его не выдержишь: «nemo potest personam diu ferre fictam»{759}, – говорит Сенека в книге «De dementia»{760}. Притворство, маска допустимы только тогда, когда они приносят пользу, предотвращая вред, позор и смерть. Помните, у Ариосто:
Quantunque i! simular sia le più volte
Ripreso e dia mala mente indici,
Si trova pure in molte cose e molte
Avere fatti envidenti benefici,
E danni e biasmi e morti avere tolte{761}.
В частности, ношение таких усов, как у вас, почтеннейший, – усов, имеющих, по-моему, вид полумаски, должно быть попросту запрещено полицией. Я уже не говорю о том, что как половое отличие мужчины, которое к тому же торчит посреди лица, усы крайне неприличны…
Ницше (перебивает, обращаясь к другим). Ну разве я не прав, говоря о глупости морального негодования!.. Переходить на личности с упоминанием полиции – до этого может дойти только мораль Шопенгауэра! Она уже дошла однажды до проповеди телесных наказаний за дуэли, и – дали бы только Шопенгауэру его пресловутую волю – он бы не задумался подвергнуть меня «порке по-китайски» за рыцарский шрам от поединка, который, со времен студенчества, украшает тоже – извините – середину моего лица!
Шопенгауэр. Конечно, вы бы предпочли, чтоб ваши ложные суждения остались без опровержения и без возмездия!
Ницше. Ложность суждения еще не служит для нас возражением против суждения; это, может быть, самый странный из наших парадоксов. Вопрос в том, насколько суждение споспешествует жизни, поддерживает жизнь, {329} поддерживает вид, даже, может быть, способствует воспитанию вида; и мы решительно готовы утверждать, что самые ложные суждения (к которым относятся синтетические суждения a priori{762}) – для нас самые необходимые, что без допущения логической фикции, без сравнения действительности с чисто вымышленным миром безусловного, самому себе равного, без постоянного фальсифицирования мира посредством численности человек не мог бы жить, что отречение от ложных суждений было бы отречением от жизни, отрицанием жизни. Признать ложь за условие, от которого зависит жизнь, – это, конечно, рискованный способ сопротивляться привычному чувству ценности вещей; и философия, отваживающаяся на это, ставит себя уже одним этим по ту сторону добра и зла. Не забудьте, что, даже переживая что-нибудь необычайное, мы выдумываем себе большую часть переживаемого, и нас едва можно заставить смотреть на какое-нибудь событие не в качестве «изобретателей». Все это значит, что мы коренным образом и издревле привыкли ко лжи. Или, выражаясь добродетельнее и лицемернее, словом, приятнее: мы более художники, нежели это нам известно.