Текст книги "Демон театральности"
Автор книги: Николай Евреинов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)
«На бис»
– Все это так, – сказала мне знакомая актриса после длинного разговора на тему «Каждая минута – театр». – Конечно, мы в жизни играем, и играем подчас не хуже, чем на сцене, хоть и бесплатно.
– Бесплатно? – возразил я. – Вы ошибаетесь! – Наше актерство в жизни всегда оплачивается и даже очень щедро порою! Разве обретая уваженье, любовь, симпатию к изображаемому нами лицу (допустим, что сами мы, в нашем животном эгоизме, не способны внушить такое отношенье!), разве мы остаемся в таком случае без гонорара? А все те выгоды, которые можно извлечь из уваженья к нам, любви, симпатии, – разве они не приводят иногда к настоящему богатству!.. Наконец, кроме материальной выгоды, быть может нам ненужной, всегда, при удачной игре, мы обретаем духовную выгоду – то желанное, что составляет, быть может, настоящую ценность нашего существования.
{157} – О чем вы говорите?
– Я имею в виду обретение чрез игру, чрез акт самопреображения, нового мира, нового мироощущения, нового бытия, где я «Федот, да не тот», а нечто получше, повыше, поинтереснее. Согласитесь, что это изрядная награда! «Новое бытие» – разве это не дороже для вас «нового платья», например, «нового браслета», «нового автомобиля»?
– Вы все философствуете, а я хотела бы поговорить с вами попросту. Насчет «бесплатности» нашей игры в жизни – это я «так» сказала, а вы уж и рады придраться. Главное, что я хотела вас спросить, совсем не это, а вот что: неужели вы серьезно уверены, что мы все время, т. е. я хочу сказать – действительно все время играем!
– Конечно.
– Ну а когда мы кричим от боли, мать рожает ребенка, вообще некоторые «отправления» в нашей жизни, о которых неловко говорить? Неужели мы тоже тогда «играем»?!. Это же неправда, это ваша фантазия!.. Я отлично понимаю, что хотят сказать все ваши ученые, когда они сравнивают мир с театром, говорят, что «люди в жизни» – это те же «актеры на сцене» и т. п. Не только понимаю, но и охотно этому верю, даже могу привести тысячу примеров из своей собственной «практики». Бывало, например, режиссер затянет репетицию, а тебе надо на примерку платья или что другое, ну и разумеется «побледнеешь», «качнешься», сделаешь «больные глаза», платок у рта, будто тошнит, и дело в шляпе: «ступайте домой отлежаться до спектакля». Все это прекрасно, т. е. я хочу сказать – игра чистейшей пробы. Но… Возьмем такой случай! – Вы знаете – в гастрольной поездке бог знает, в каких «нумерах» приходится останавливаться! – грязь, гадость! одним словом, я говорю о клопах. Что ж, по-вашему выходит, что и тогда, когда я спросонья, в величайшем негодовании, с величайшим омерзением и ужасом сражаюсь с клопами, это тоже для меня «игра», тоже «театр»?..
– Возможно. Ведь наша фантазия всегда преувеличивает опасность! Недаром говорится: «У страха глаза велики»! – это значит: и страх может быть стимулом театральности им же вызванного «опасного положения». Далее, когда мы не только «зрители» развертывающейся перед нами жизненной «драмы» или «комедии», – мы неминуемо в них «действующие лица». А стоит нам очутиться в этом положении, как оно мгновенно и в нашем представлении, и в нашем поведении, обращается в «роль» со всеми «позами», из нее вытекающими. Только это обыкновенно ускальзывает от нашего внимания.
– Так что, по-вашему выходит, что я «позировала», истребляя клопов? Была, так сказать, «героиней», «жертвой», словом, «играла роль»?
– Возможно. Но, разумеется, в том случае, если в вас сохранилось тогда присутствие духа, т. е. если вы не окончательно утратили в момент самозащиты человеческого образа и подобия.
– Ну а вы как полагаете?
– Думаю, что до этого не дошло: вы слишком актриса, т. е. слишком привыкли владеть собой. Ведь вы тогда не убежали в паническом страхе от ваших врагов?
{158} – Что ж из этого следует?
– Ничего более, как то, что вы остались, стало быть, верны себе, т. е. верны актрисе, в вас живущей.
– Я вам говорю – что же мне клясться! – что я потеряла голову от омерзения, что я чуть не упала в обморок, что я…
– Но этого не случилось! – актриса овладела собой, и, в той степени театрального преувеличения, какое свойственно вообще всем женщинам, вы «мужественно» исполнили выпавшую на вашу долю «роль». Вот если б вы действительно озверели или испугались настолько, что потеряли бы присутствие духа, короче говоря – лишились бы сознания, т. е. перестали бы быть тем, что вы есть, перестали бы быть человеком во всей совокупности присущих ему инстинктов, – а вы знаете, что театральность – это тоже инстинкт, и притом исключительно могучий, подавляющий порой, например, при татуировке борнуэзов{339} или акробатизме Блондена{340}, даже инстинкт самосохранения, – тогда конечно ни на какой «театр для себя» вы не были б способны! – Но ведь, когда я говорю «каждая минута – театр», я имею в виду человека, а не животное. Ревущей от боли роженице – беру ваш же пример, – конечно, не до «театра», когда «животное» берет в ней верх над «человеком». К тому же, сударыня, могу добавить, что исключение только подтверждает правило.
– Я думаю, что это было именно такого рода исключение.
– Не знаю; ведь я при этом не присутствовал!
– Негодный, этого еще не доставало!.. Но – бросим шутки – разве у вас не бывает таких исключений?.. Вспомните!.. Возьмите, например, – зачем нам далеко ходить? – хотя бы вчерашний день! Да, да! С того момента, как вы проснулись, и вплоть до ночи, когда вы заснули!.. Не сомневаюсь, что вы вчера «играть» «играли» не меньше, чем в другие дни, – ведь вы такой «актер», – но… не сердитесь, мой друг, я никогда не поверю, чтоб вы вчера, например, все время, целый день, т. е. вы понимаете, все время играли! – вы слишком серьезный человек для этого.
– Боюсь, что я окажусь легкомысленней, чем вам бы этого хотелось.
– Не бойтесь и рассказывайте! Только чур! – одну правду! Согласны?
– Чтоб вам доставить удовольствие…
– Нет, нет не ради удовольствия, а ради… ради истины! Ведь это же нечто невозможное, что вы проповедуете! – «Каждая минута – театр»! Ка‑жда‑я!.. На этом можно с ума сойти если это не façon de parler{341}! Итак, sans blagues{342}! Начинайте!
– Вы застаете меня врасплох!
– Тем лучше.
– Вчерашний день?
– Он самый.
– Дайте припомнить!
– Даю.
– Вчерашний день… Гм… Кажется, вчера ничего не случилось особенного… Да, ровно ничего.
{159} – Ну‑с?
– Ну‑с, я провел вчерашний день, как провожу обыкновенно свои будни.
– Т. е.?
– Т. е. стремясь все время, по возможности, обратить их в некий праздник для себя. Проснувшись, занимался гимнастикой. Врач мне советовал делать ее голым. Этого достаточно, чтоб я во время упражнений в таком виде представлял себя то «спартанцем», то «римским гладиатором», то просто «тренирующимся борцом» или чем-то вроде этого.
– Богатая фантазия!
– Вид напряженных мускулов моего тела, особая свежесть, испытываемая при обнажении, обязательная позировка при гимнастических положениях, наконец, само состояние раздетости – все это вместе взятое всегда переносит меня в какую-то «роль», «античную роль», «классическую», – уж не знаю, как вернее передать вам ее сущность.
– Дальше!
– После гимнастики я умываюсь, одеваюсь, бреюсь, причесываюсь, занимаюсь своим туалетом; ну а это, как вы знаете, не что иное, как одно из «начал» нашего светского «театра».
– Я вас не понимаю. При чем тут «театр»! – Гигиена!
– Да, но преображающая нас гигиена! т. е. театрализующая нашу внешность! – Зубная щетка, гребенка, бритва, та же вода, мыло, прибор для маникюра, я уж не говорю про пудру, фиксатуар, бриллиантин, щипцы для завивки и тому подобное, – все это изменяет нашу внешность согласно заданию роли «культурного человека». Я не сижу перед вами косматый, когтистый, обросший – словом, в том первобытном виде, в каком мы знаем настоящих дикарей – этих полулюдей-полуживотных в сравнении с нами. Я театрализован в плане современного светского образца и подобия; а это, согласитесь, не одно и то же, что дикарский образ и подобие!
– Nous у sommes{343}.
– То же можно с правом сказать и относительно одежды, маскарадно и порою до неузнаваемости изменяющей очертания, представление о весе, складе – словом, весь вид нашего тела.
– Вы очень находчивы!
– Что одежда трансформирует не только вид, а частью и само наше тело, об этом, я думаю, распространяться не стоит, т. к. всякий и так знает, что такое человеческая нога, «изуродованная» башмаком, и что такое женский торс, «из…» – виноват – «измененный» корсетом.
– Дальше!
– Дальше, мне кажется, все остальное объясняется еще проще.
– Т. е.?
– Держу пари, что нет такого мужчины, который, надев фрак со всеми «парадными онёрами», не почувствовал бы себя хоть чуточку «фрачно». Уже выутюженные заново брюки дают ногам и всему телу другую осанку, а вместе с ней и другое самочувствие. Как это ни странно, но факт остается фактом: костюм обусловливает роль почти в той же степени, в какой роль {160} обусловливает костюм. Мундир, судейская цепь, фрак – все это обязывает к известной «игре». С этим вы согласитесь, т. к. это слишком очевидно. Труднее признать, что и простой, будничный, штатский «костюм» тоже «обязывает». А между тем это именно так, потому что, в сущности, это явление одного и того же порядка. Стоит, например, женщине надеть кокетливую шляпку, как она начинает разыгрывать «хорошенькую»…
– Вы как будто отвлекаетесь от главного! Ведь вы обещали рассказать про ваш вчерашний день – день лицедея, для которого «каждая минута – театр»!
– Я помню свое обещание. Но мне кажется, из моих слов уже достаточно явствует, что этот день, как и другие, не мог быть чем-либо иным, как днем «актерства» от зари до зари. Ведь если вся наша искусственная внешность, – которую мы, так сказать, все время носим с собой, – если эта внешность как произведение непрестанно театрализующей воли сама по себе уже обязывает к «игре», «роли», то остальное уже ясно как день и, в частности, как мой вчерашний день, которым вы так лестно для него и для меня заинтересовались.
– И это все, что вы можете добавить в пользу вашего положения «каждая минута – театр»?
– О, далеко не все!
– Так продолжайте! Я хочу… попробовать убедиться.
– Для этого, помимо сказанного, вам достаточно, пожалуй, вдуматься хотя бы в суть нашего… «воспитания»! – Надеюсь, вам не трудно согласиться, что воспитание, которое дают нам наши родители, гувернантки, школа, есть не что иное, как обучение известной «роли» и приучения к этой «роли», которая впоследствии обращается в нашу «вторую натуру»… Вчерашний день, как и другие, я, в результате анализа своего поведения, конечно, держался все время не как дикарь, т. е. естественно, а как воспитанный в плане выработанной европейской культурой «роли» благонравного, аккуратного, любезного, обходительного, изящного молодого человека. Стало быть, я все время «играл», моя каждая минута была «театром» и, я думаю, что довольно сносным «театром».
– Чем вы занимались вчера?
– Утром читал газеты, со вниманьем режиссера-контролера отдаваясь зрелищу развертывавшегося передо мной политического «положения вещей», переживал при чтении как бы в действительности, т. е. словно видел своими глазами эти мрачные сцены убийства, краж, скандалов, мысленно присутствовал с корреспондентом на театре военных действий, в отделе театральных рецензий наслаждался пьесами в замечательном освещении наших критиков, удивляясь, откуда они берут в конце концов свои столь разные рефлектора, очки, бинокли… Потом писал письма друзьям, т. е. сочинял монологи «хорошего человека». Потом поехал на службу. Едучи хотел – это кажется свойственно всем – изобразить «молодого» человека «приятной наружности» с «интригующим» взглядом, делового, уважаемого, в общем «молодца», снисходительного, хотя «пальцев в рот не клади», – {161} одним словом, что-то в этом роде. Ну, на службе известное дело: и рад бы быть простым, да официальное положение не дозволяет. Тут уже «игра» напропалую! – устанешь даже от своей «роли»!.. После службы обедал в гостях, задавал «тону» своей «светскостью», щедростью (подсунули билет на благотворительный вечер!) импонировал молодой хозяйке в качестве «пройди-свет», вел с нею такой же искусственный диалог, как с вами, а вечер провел в оперетке. Вот вам и весь мой вчерашний день.
– Гм… Не знаю, что вам на это ответить… Но… почему вы находите, что мы ведем с вами сейчас «искусственный диалог»?
– Потому что, если б мы с вами говорили попросту, без всякого соблюдения драматической формы «салонного разговора», то…
– То?.. Договаривайте!
– То я бы с вами, может быть, и разговаривать не стал бы!
– Как так?!!
– А если бы стал, то, кроме ругани, вы ничего бы от меня не добились!
– Что ж бы вы мне сказали?.. Это становится интересным!
– Увольте!
– Нет, я прошу! я требую!..
– Сказал бы: «дурища набитая! не для твоих цыплячьих мозгов такие истины, как “каждая минута – театр”!»
– Ха, ха, ха!.. Сильно сказано!.. Нет уж лучше «искусственный диалог»!
– Я то же думаю.
– Предпочитаю, чтобы в таком случае каждая минута была бы «театром»!
– Je ne désire pas mieux{344}!
– Ха, ха, ха! Удружили! нечего сказать!
– Простите!
– Итак – status quo ante{345}!
– Извольте!
– Мы с вами «играем»…
– «Играем».
– Как актеры?..
– Как актеры.
– И это неизбежно?
– Совершенно верно.
– Совершенно верно?.. Гм… Может быть. Только не надобно об этом думать, а то…
– Что?
– Можно с ума сойти… мозги не выдержат…
– Цыплячьи!
– Что вы сказали?
– Ничего.
– Нет, вы что-то сказали.
– Я сказал «про себя», «à part»{346}, «к публике».
– Кажется, это не входит в вашу «роль»?
– «Отсебятина». Извиняюсь…
{162} – Что случилось с вашим глазом?.. Соринка?.. Отчего вы покраснели?
– Вы меня сконфузили и… не желая в этом признаться, я хотел маскировать смущение неловкостью в глазу.
– Я с вас сорвала маску!
– Если вы станете внимательней, вам это будет удаваться в жизни с кем угодно и когда угодно! – ежеминутно.
«Но еще удивительнее то, – заметил священник, – что стоит только оставить этот сумбур и заговорить с ним о чем-нибудь другом, и вы его узнаете: так судит он обо всем ясно, толково и умно – без этого несчастного рыцарства, уверяю вас, всякий признал бы его за человека высокого и просвещенного ума».
Так кончается глава XXX первой части «Дон Кихота».
«Так судит он обо всем ясно, толково и умно»… «Человек высокого и просвещенного ума»… Это Дон Кихот-то!
Как же так? Как мог высокий и просвещенный ум, так ясно и толково обо всем судящий, увлечься какими-то детскими сказками и отдаться, да притом еще отдаться целиком, «с руками и ногами», во власть какого-то сумбура!
Этого священник не уразумел.
Не уразумели этого и те критики Сервантеса, которые, во главе с Фишером, усмотрели в «Дон Кихоте» прежде всего намерение поэта осмеять рыцарство; выполнение, мол, этого задания и дало главным образом ценность «Дон Кихоту» в качестве народного романа, «потому что народ возбуждается им к осмеянию отжившего идеала аристократии»[451]451
Стара истина, что мы должны судить автора по его произведению, а не по его уверению в той или другой тенденции написанного им. «Don-Quichotte paru, la chevalerie etait morte et Cervantes immortel» [Дон Кихот вышел в свет, рыцарство умерло, а Сервантес стал бессмертным (фр.). – Ред.], – заявляет Эмиль Шаль [См.: Chasles Emil. Miguel Cervantes: Sa vie, son temp, son œuvre politique et litteraire. P., 1866. – Ред.], знаменитый биограф Сервантеса. Неужели же только потому и «immortel», что «la chevalerie etait morte»?!! Правда, сам Сервантес уверяет в предисловии к «Дон Кихоту», что «сочинение это не имеет другой цели, кроме той, чтобы уничтожить авторитет и уважение, каким пользуются рыцарские романы у читающей публики и вообще в свете»; но это являет лишь пример писательской скромности, издевающейся над читательским простодушием; а может быть еще и хитрость, если принять за факт, что под заглавием «Buscopie» [ «El Buscopie» – неологизм от исп. buscar «искать» и pie «нога», литературная мистификация, опубликованная в 1848 г. Текст выдавался за сочинение Сервантеса, написанное в защиту первого тома «Дон Кихота» и направленное против тех, кто ищет, на какую ногу хромает Дон Кихот. В «брошюре» роман характеризовался, в частности, как политическая сатира. В 1916 г. мистификация была раскрыта. (См.: Васильева-Шведе О. К. К вопросу об авторе «El Buscopie»: Из архива С. А. Соболевского // Сервантесовские чтения‑85. Л.: Наука, 1985. С. 116–131.) Евреинов во время написания «Театра для себя» был убежден, как и все его современники, в принадлежности «брошюры» Сервантесу. – Ред.] Сервантес издал брошюру, в которой тонко намекнул на осмеяние в «Дон Кихоте» герцога Лермы [Герцог Лерма (Lerma), Франсиско Гомес де Сандоваль‑и‑Рохас (ок. 1555–1625) – испанский политический деятель, первый министр короля Филиппа III (1598–1621). В 1609 г. организовал изгнание морисков, в 1612 г. достиг соглашения с Францией. В 1618 г. получил отставку за расхищение казны, но добился звания кардинала. После смерти Филиппа III оказался под следствием, вынужден был возвратить награбленное. – Ред.], Кальдерона и прочих царедворцев, – хотелось «лансировать» [От фр. lancer – пускать в ход, сделать известным. – Ред.] книгу во что бы то ни стало?..
[Закрыть].
Какая чушь!.. Какое дело нам, обожателям Рыцаря Печального Образа, до рыцарских романов, давно уже исчезнувших с горизонта книжных рынков, давным-давно уж никому не интересных, безвредных, а теперь и неизвестных нам вовсе!
{163} Неужели заслуга Сервантеса только и только в смертельном ударе рыцарским романам (если оставить в стороне проблему художественности в фактуре «Дон Кихота»)?
Неужели в наших глазах столь уже доблестно сейчас осмеяние социального зла (?) седой старины, – зла, столь же проблематичного, сколь ничтожно его значение для грядущих веков, а в частности для нас, позитивных людей рубежа XIX – XX веков!
Ужель восторг пред «Дон Кихотом» равносилен злорадству над кончиной рыцарства и над аутодафе рыцарских романов!..
О, эти «классические» объяснения классических произведений!
Насколько прав был Гейне, сказав, что перо гения выше его самого, так как захватывает гораздо больше его случайных намерений…
Рыцарство, как синоним насилия и грабежа, каким оно стало в эпоху своего вырождения (на заре эпохи «Возрождения»), осталось в нашей памяти, вопреки всем нынешним медивистам мира, синонимом благородства и честности, а рыцарский роман, почти неизвестный нам, окутан в нашем представлении сладчайшей дымкой мистического романтизма. Как же прославлять нам Сервантеса за надругание над самым дорогим, самым чарующим, самым святым, что только осталось в памяти испошлившегося человечества от жестокого и мрачного Средневековья!
Пусть Сервантес, написав неподражаемо-подражательный рыцарский роман sui generis{347}, хотел в действительности написать сатиру против рыцарских романов, – мы любим творца «Дон Кихота» совсем за другое, и это другое – тот искренний и пламенный протест против торжествующей реальности нашего здешнего существования, который подразумевается в Кихаде на каждом шагу его «сказочных» подвигов.
Быть нездешним, будучи здешним, да ведь это же удел не только Кихад, но и святых, но и ангелов!
«В это время какой-то пастух свистнул пять или шесть раз, и это окончательно убедило Дон Кихота, что он находится в знаменитом замке, в котором услаждают музыкой его послеобеденный отдых, и тут треска показалась ему форелью, черный хлеб – белым, прислуживавшие ему женщины – знаменитыми дамами, а хозяин – управляющим замком, и невыразимо был он восхищен принятым им намерением сделаться странствующим рыцарем и блестящим результатом его первого выезда».
И вам, если вы здешние, не завидна перемена декораций, наступающая мгновенно после пяти или шести свистков?.. Вы хотели бы все видеть, как цирюльник, священник или Санчо Панса – друзья ламанчского героя?
О, Санчо Панса, несмотря на все свое духовное убожество, такой трезвый, такой здешний, такой тутошний! О, его не надуешь, не зачаруешь, не заколдуешь!
«– Когда ты приблизился к ней, не повеяло ли на тебя восхитительнейшими ароматами, не благоухало ли все вокруг нее, как в магазине самого изысканного парфюмера?
{164} – Никаких запахов я не слышал от нее, кроме одного, – ответил Санчо, – происходившего, верно, оттого, что работая, она страх как потела…
– У тебя, верно, был насморк[453]453
Любопытно сличить с этими словами слова Гиацинты в «Принцессе Брамбилле» Т. Гофмана, обращенные к старой Беатриче (этому Санчо в юбке): «Ты не слышишь того небесного благоухания, которым веет в этом раю, потому что ты имеешь скверную привычку набивать себе нос табаком и даже в присутствии принцессы не можешь оставить свою табакерку».
[Закрыть], – сказал рыцарь, – или ты слышал свой собственный запах, потому что я, кажется, знаю, как благоухает эта роза между шинами, эта садовая лилия, эта разжиженная амбра.
– Пожалуй, что свой собственный слышал я, – продолжал Санчо, – я, точно, зачастую слышу от себя такой же самый запах, какой, показалось мне, слышал от вашей дамы Дульцинеи. И ничего тут мудреного нет, если я слышал, потому что один черт, говорят, похож на другого…»
Что же вам нравится больше, читатель: нос Дон Кихота или нос Санчо Панса? Хотели бы вы обонять по-донкихотски или по-санчопански? Желали бы вы видеть в Альдонсе Лоренсо Дульцинею Тобосскую или, по-вашему, уж раз Альдонса, так и оставайся Альдонсой?
Чей жребий слаще? Какой выбор благороднее? Результаты какого выбора желательней в этом проклятом мире, где, не будь мы «quand même{348} Дон Кихотами», не найти ни одной Альдонсы, от которой пахло бы только «разжиженной амброй»?
О, если вы Санчо Панса, вам, разумеется, никогда не понять, зачем, для чего, с какой стати Дон Кихоты донкихотствуют.
«– Мне кажется, что все эти безумствовавшие и страдавшие рыцари, – заметил Санчо, – были вызваны к тому каким-нибудь особенным обстоятельством. Но вам-то, ваша милость, из-за чего сходить с ума? Какая дама осерчала на вас? или какие доказательства имеете вы шашней вашей дамы Дульцинеи Тобосской с каким-нибудь христианином или мавром?
– В том-то и дело, что никаких, – отвечал Дон Кихот. – Но что было бы особенного в том, если бы странствующий рыцарь стал сходить с ума вследствие какой-нибудь причины? – решительно ничего. Сила в том, чтоб он стал сумасшествовать без всякой причины…»
В этих словах вся своеобразная апология донкихотства, выраженная так просто, как это может быть, казалось бы, понятно недоумевающим Санчо Пансам. Проглядеть эти слова в бессмертном произведении Сервантеса так, как это случилось с Тикнором{349}, Фишером, Эмилем Шалем и др., – значит проглядеть весь смысл донкихотства, все его raison d’être{350}, все возможное оправдание здравости ума героя, которого Сервантес так любит, в угоду несмышленышам называть полоумным. Впрочем – нельзя научиться понимать Дон Кихота, – Дон Кихота можно только почувствовать, и почувствовать тем именно чувством, которое, в возможном устремлении своем, и называется теперь донкихотством.
{165} Нельзя уразуметь пения райской птицы, не будучи по природе своей хоть немножко райской птицей. – Нельзя уразуметь, а тем более полюбить так, как многие из нас полюбили благородного[457]457
О, не думайте, что Дон Кихот благороден только тем, что он защищает слабых и угнетенных, сражается, не щадя жизни, с насильниками, злыми волшебниками и пр. «Героем его (Дон Кихота), – говорит Сервантес в первой же главе своего сочинения, – по преимуществу был Рейнальд Монтальванский, особенно когда он мерещился ему выходящим из своего замка грабить каждого встречного или отправлявшимся за море похищать идол Магомета, вылитый из чистого золота, как уверяет история».
[Закрыть] Дон Кихота, если в душе не живет свой собственный Дон Кихот, тысячу раз правый в этом неправом мире.
Дон Кихот бессмертен.
До Сервантеса он уже существовал тысячелетия, только неназванный и неописанный. И тысячелетия еще будет существовать! будет, пока будут тазики для бритья, легко обращаемые в шлемы Мамбрена, пока будут клячи, из которых можно сделать Росинантов, пока будут Альдонсы, в ноте которых можно уловить запах «разжиженной амбры».
Дон Кихот бессмертен. Это вы, это я, это он, может быть даже «они», хоть «они» в этом не сознаются.
И сколько же прелести, вечной прелести в том, что на поверку и quand même, и вы, и я, и он, и даже «они», несознающиеся, – все Дон Кихоты!.. Сколько в этом радости, и смеха, и бездонного упоения!
Что? Стрелка часов показала конец Средневековья?.. Кой черт! Я не хочу! – Я передвигаю стрелку назад! Я останавливаю ее на любом часе! – И начинается мистическая монодрама, где все от меня и все для меня.
Мы не хотим этого мира. Ну его! Он нам противен во всей своей нищенской ободранности, во всей свое наготе опытом данного! И мы не верим в него, и он нам скучен и не нужен вовсе, и не наш это мир, совсем-совсем не наш.
И мы седлаем своего Росинанта подобно поэту, седлающему Пегаса, подобно легендарному Александру, седлающему Буцефала, подобно сказочному Сиду{351}, седлающему Бабиэки, одеваемся в наряд подвижника, вперяем жаркий взор в туманную даль и гордо выезжаем за пределы Ламанча, за пределы «черты оседлости», где царит злой и глупый квартальный, уезжаем и от священника, и от цирюльника, и от заботливой экономки, и от милой племянницы, и от всех друзей родного дома.
Куда? Зачем?
А! Мы взойдем на вершину какой-нибудь дикой скалы и, разорвав на себе одежду, разметаем оружие или, «поспешно раздевшись и оставшись в одной рубахе», умудримся «дать себе подзатыльника», сделать «два прыжка в воздухе» и «два раза перекувырнуться»…
«Все эти сумасбродства вы станете творить только для смеха?» – предположит простодушный Санчо Панса, на что каждый из нас ответит, как и подобает Дон Кихоту: «Все, что я собираюсь делать здесь (на вершине скалы), будет вовсе не для смеха, а совершенно серьезно… кувыркания мои {166} должны быть истинные, а не призрачные, объясняемые разными лжеумствованиями. Мне даже необходимо будет несколько корпии для перевязки…»
Но из-за чего? Какая же настоящая причина таких сумасбродств, для которых надо даже заготовить корпия?!
Никаких. «Сила в том, чтобы… сумасшествовать без всякой причины».
В этом все credo{352} донкихотства.
Смешно?..
О, в глазах Санчо Панса это, конечно, смешно. А может быть, и вообще смешно. Ведь человек, по словам Ф. М. Достоевского, «устроен комически», потому что для него хоть «дважды два – превосходная вещь; но если уж все хвалить, то и дважды два пять – премилая иногда вещица…» «Пусть даже так будет, что хрустальное здание есть пуф, что по законам природы его и не полагается… Но какое мне дело, – сознается человек из подполья, – что его не полагается. Не все ли равно, если он существует в моих желаниях или, лучше сказать, существует, пока существуют мои желания?»[460]460
«Записки из подполья» Ф. М. Достоевского.
[Закрыть]
Дать себе без всякой реальной причины подзатыльника?!! – О, разумеется, «человек устроен комически», и Санчо Панса вправе надрывать животики. Вы, конечно, помните, как он смеялся втихомолку, когда, в угоду рыцарю, подвергая себя самобичеванию, выполнил его обманным образом на стволе дерева?.. Как хорошо, что этот самый Санчо Панса не дожил до «Записок из подполья», где так весело говорится, что «страдание, – да ведь это единственная причина сознания» и что «самого себя иногда можно посечь, а это все-таки подживляет. Хоть и ретроградно, а все же лучше, чем ничего!» Бедный Санчо Панса просто умер бы со смеху.
Тот «театр для себя», на какой отважился Дон Кихот, является законнейшим, логичнейшим, вне компромисса последовательнейшим апогеем воли к театру[461]461
Незадолго до своей смерти Сервантес написал: «Я ухожу, унося на плечах камень с надписью, в которой читается разрушение всех моих надежд… Моим театром пренебрегают…» [В предисловии к сборнику «Восемь комедий и восемь интермедий», вышедшему в 1615 г. (за год до смерти автора), Сервантес писал: «Не нашлось ни одного директора театра, который попросил бы у меня комедий, хотя все знали, что они у меня есть, и тогда я запрятал их поглубже в сундук и предал вечному забвению» (Сервантес М. де. Собр. соч.: В 5 т. Т. 4. М.: Правда, 1961. С. 221–222). – Ред.]
Успокойся, великая Тень чудного Гения!.. Правда, Лопе де Вега вытеснил своим театром твой театр с официальных подмостков, но в «Дон Кихоте» ты подарил мир таким законченным «театром для себя», что рядом с ним «театр для других» великого Лопе кажется неинтересным и большинством забыт.
[Закрыть]. Ведь если вы любите сказку, вы должны хотеть этой сказки и в жизни; если вы называете детство золотым, вы должны хотеть раззолотить его золотом и свою взрослость; если вы верите, что действительность прикрыта фата-морганой, что мир находится во власти неразгаданного волшебства, вы должны, подобно Дон Кихоту, утверждать, что «все окружающее странствующего рыцаря кажется химерой, безумием, странностью; все вокруг него делается навыворот». – «Эта самая вещь, – говорит Дон Кихот своему оруженосцу, – которая тебе кажется тазом, мне кажется шлемом Мамбрена, а третьему покажется чем-нибудь совершенно другим».
{167} И, разумеется, Дон Кихот тысячу раз прав по-своему среди неправых, принимая обыкновенный цирюльничий таз для бритья за волшебный шлем Мамбрена!.. Он прав не только как театрал par sang{353}, но и как подлинный аристократ, потому что, вне сомненья, гораздо легче, проще, дешевле и ординарнее принимать таз за таз, баранов за баранов, мельницу за мельницу, арестантов за арестантов и т. п. (Если бы великий живописец Тернер{354} не был аристократически близорук, не было бы великого живописца Тернера!..)
Дон Кихот сидит в каждом из нас и потому каждому из нас дорог, как дорога нам наша собственная, последняя слабость, наше собственное последнее прибежище, наше собственное последнее спасенье, наше собственное последнее очарованье.
Но, разумеется, «Дон Кихот» Сервантеса – это такая крайность нашего собственного донкихотства, такое reductio ad absurdum устремленья нашей воли к театру, такое острое и столь конечное ее разрешение, что мы невольно шарахаемся назад, со всей своей развитой позитивностью, перед исключительностью столь «комически устроенного человека».
И вот через сто лет после появления в печати «Дон Кихота», через сто лет неудержимого хохота, какой возбуждали подвиги Рыцаря Печального Образа[464]464
Рассказывают, что Филипп III [Король Испании в 1598–1621 гг. – Ред.], увидев с балкона своего дворца студента, который, читая какую-то книгу на берегу Мансанареса [Manzanares – река в Испании, на которой расположен Мадрид. – Ред.], поминутно заливался неудержимым хохотом, сказал: «Этот человек или дурак, или читает “Дон Кихота”». Его величество могло смело прибавить – «или и то и другое».
[Закрыть], выходит в свет книга, получившая такое же распространение, если не большее, – книга, героем которой был тот же, по интенсивности воли к театру, Дон Кихот Ламанчский, но Дон Кихот, так сказать, ручной, достаточно трезвый, совершенно здравый умом и твердый памятью, совсем приемлемый (даже приемлемый учителями естественной истории) и очень-очень полезный для всех в поучительности своих замечательных подвигов.
Я говорю о «Робинзоне Крузо» Даниеля Дефо.
Это тот же «искатель приключений», тот же жаждущий подвигов, тот же «странствующий рыцарь», как в восемнадцать лет, так и в преклонном возрасте.
«– Какие другие побудительные причины, – спрашивал отец маленького Робинзона, – кроме ребяческого желания вести бродячую жизнь, могут заставить тебя покинуть родительский кров и отечество, где ожидает тебя, конечно, при усердии и знаниях, спокойное беззаботное будущее?..»
И то же самое, чрез много-много лет, по возвращении на родину уже стареющего Робинзона, услышал он от «доброй вдовы».
«– Она напомнила мне о моих уже немолодых летах, об опасностях и трудностях морского пути и в особенности о двоих детях. Но ничто не могло обуздать моей безграничной охоты странствовать… Во сне и наяву мерещились мне испанцы, англичане и караибы, дравшиеся на моем острове; деятельное воображение рисовало мне яркими красками сцены бедствий, {168} коварства и убийств… В голове моей воскресли фантастические образы, дикие, беспорядочные мысли. Мой сад, мой очаг, мой дом, даже самое семейство потеряли для меня всю привлекательность, люди с их заботами и хлопотами казались мне пустыми и жалкими созданиями…»
О, это конечно он! он – наш возлюбленный наш родной, наш бессмертный Дон Кихот! самый настоящий, самый фантастичный в устремлении своей воли к театру! Но… (внимание!) Дон Кихот несравненно более вероятный[465]465
А! Недаром Дефо оповестил своевременно urbi et orbi [Букв.: городу (т. е. Риму) и миру; на весь мир, всем и каждому (лат.). Одна из формул благословения папы римского. – Ред.], что его Робинзон отнюдь не плод воображения, а самым действительным образом существовавший на свете и, что особенно важно, передавший Дефо свои мемуары – авантюрист шотландец Александр Селькирк, родившийся в 1680 г., выброшенный Дампьером на необитаемый остров Сен-Жуан-Фернандец [Группа островов Хуан Фернандес (Juan Fernandez) в 640 км к западу от Вальпараисо в Чили. Один из островов в этой группе сейчас называется островом Александра Селькирка, другой – островом Робинзона Крузо. – Ред.] в 1705 г. и подобранный, после нескольких лет одиночества, капитаном Роджерсом в 1711 г. [Роман Дефо был написан в 1719 г. В 1712 г. вышла книга капитана Роджерса «Путешествие вокруг света» («Cruising Voyage Round the World»), в которой, в частности, содержалось описание жизни Селькирка на острове. Очерк об Александре Селькирке был напечатан в журнале Ричарда Стила «Англичанин» в 1713 г., после этого появилось отдельное издание «Игра судьбы, или Удивительное сообщение об Александре Селькирке, написанное им самим». Когда Дефо обратился к этому сюжету, история Селькирка уже была достаточно известна. – Ред.]
[Закрыть], т. к. он умеет взглянуть на себя со стороны, Дон Кихот, наученный столетним опытом своего посмертного существования сам сначала посмеяться над своим «театром для себя», чтобы предупредить возможный смех почтенных «студентов с берегов Мансанареса».
«– Самый серьезный человек, – предупредителъствует Робинзон, – не удержался бы от улыбки, если бы увидел меня в кругу моего семейства. Прежде всего он подивился бы моей особе, королю острова, полновластному повелителю, в руках которого была жизнь и смерть всех обитателей. С истинно царским величием сидел я за столом и кушал разные яства, в присутствии всего моего придворного штата. Поль (попугай), как первый любимец, не только пользовался правом говорить со мной, но позволял себе даже садиться ко мне на плечи. Сильно состарившаяся и одряхлевшая собака моя, как последний представитель своего рода на целом острове и вполне испытанный слуга, сохранял за собою место по правую руку от меня. Две кошки, точно два придворные льстеца, сидя по обеим сторонам стола, ожидали знака моего расположения» и т. д.
О, как нравится Робинзону этот наивный «театр для себя» на пустынном острове! Как он любит свой пустынный остров за такой беспрепятственный для фантазии «театр для себя»! До чего он испугался, когда однажды, по неосторожности, чуть было не расстался с ним! – «Счастливая моя пустыня!.. – умилялся он. – О! вперед я никогда не расстанусь с тобой!.. Только теперь я оценил вполне свое пустынное убежище, – когда увидел возможность потерять его».
И какой же чисто донкихотской фантазией был обуреваем этот вечный странник, если в более чем нищенской убогости своей пиршественной обстановки он мог узреть истинно царское величие! В собаках, кошках и несчастном попугае узреть придворный штат и пр.
«– Как! – воскликнул Дон Кихот, неужели это корчма?
– Корчма, и притом из лучших, – отвечал хозяин.
– Странно однако, как я ошибался, – сказал Дон Кихот, – я принимал ее за замок…»
{169} В этом месте Дон Кихот самым конфузным образом пасует перед Робинзоном, так как увидеть вместо корчмы замок, конечно, легче, чем обратить силой воли к театру отчаянную бедность стола примитивной кухни в… царственную трапезу…
Но Робинзон улыбнулся первый (он спит и не спит, он грезит и не грезит, этот хитрый Робинзон!), – и мысль о том, что «человек устроен комически», не смеет щекотать нас под мышками.