Текст книги "Демон театральности"
Автор книги: Николай Евреинов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)
{292} Этот мир как бы является размалеванной занавесью перед другим неразгаданным миром.
Г. Дж. Уэллс. Освобожденный мир{691}
О том, как трудно говорить о будущем театра, хотя бы с минимальным приближением к достоверности, показывает пророческий пример Эдмона де Гонкура, предсказавшего, что лет через пятьдесят, т. е. в начале XX века, «книга окончательно убьет театр».
Что случилось нечто противоположное, что интерес публики к театру с каждым днем возрастает насчет ее интереса к книге, – об этом лучше всего говорит ответ Анри Дювернуа{692} на театральную анкету, предпринятую недавно журналом «Les Marges»:
«Я был литературным критиком и постоянно слышал в это время: “Как! вам приходится читать все выходящие книги? Какое у вас мужество!” Теперь я театральный критик, и мне говорят: “Вы ходите на все генеральные репетиции? Счастливый человек!”»
Вытеснение книги театром наблюдается сейчас не только в области забавы, развлечения, но и в области научно-образовательной. Последнего, конечно, уж не мог предвидеть слишком самонадеянный в своей прозорливости Эдмон де Гонкур, и не подозревавший в свое время о таком знаменательном откровении, как… кинематограф.
Если вы по болезни, из консервативного упрямства или эстетического принципа не посещали за последнее время этого «вертепа черни», то вы и представить себе не сумеете культурного багажа вашей сегодняшней прислуги, верной данницы кинематографической кассы.
Поговорите с этой «бестолковой, некультурной деревенщиной», как вы не раз называли ее в сердцах, и вы увидите себя принужденным изменить свое мнение и насчет ее «бестолковости», и насчет ее «некультурности».
Чего-чего она только не перевидала в этом «вертепе» XX века за время своих частых отлучек «в лавочку», «со двора» или откровенно «на часок в театр»! Чему-чему она только не научилась там! в какие только страны не забрасывало ее полотно какого-нибудь «Униона»{693} или «Кристал-Паласа»{694}! свидетелем каких только событий не ставил ее мудрый Пате{695}!
Еще недавно принимавшая за жупел слова «пейзаж» или «драма», путавшая «Швейцарию» с «Шекспиром», она вам осмысленно поведает теперь и о красотах швейцарских водопадов, и о героях шекспировских драм. Она так много видела, она так много знает! Ей незачем читать «Quo vadis» Сенкевича, «Страшную месть» Гоголя, «Обрыв» Гончарова, «Ключи счастья» Вербицкой{696} и сотню других беллетристических произведений, хороши {293} они или плохи: все они или почти все пройдут перед ее жадными глазами, пройдут чередом, интересно, занимательно.
Когда я услышал в трамвае, как одна кухарка советовала другой «сходить на картину» «Жизнь Вагнера», объясняя, что это «большущий человек был, хоть и маленького роста, ну как Наполеон, помнишь, в “Сатурне” показывали», – я понял как-то вдруг и совершенно ясно, что не из книг, не из школ fiat lux{697} всеобщего образования, а из подлинно доступного народного театра, который учит своим образным языком впечатлительно-убедительно, а потому и незабываемо-прочно.
Уже знаменитый психолог Stanley Hall обратил внимание на драматический инстинкт, обнаруживаемый в необыкновенной любви детей к театру и кинематографу; этот инстинкт, по его мнению, является для педагогов «настоящим открытием новой силы в человеческой природе».
Этой силой, как одним из методов современной школы, уже начинают повсеместно пользоваться; в Америке же драматизация учебного материал достигла прямо-таки широкого распространения[942]942
В наилучшем виде эта система, по свидетельству Н. Тичера, существует в городе Ньютоне (в штате Массачусетс), где инициаторами драматизации явились суперинтендент школ Сполдинг и супервизор начальных школ мисс Брайс.
[Закрыть].
Драматический метод, как совершенно справедливо указывает Н. Тичер[943]943
См.: Н. Тичер «Драматизация как один из методов современной школы».
[Закрыть], ценен тем, что он вместо длительно словесных способов предлагает краткий путь практического изучения.
Здесь ученик имеет дело с идеями, выражающимися в осязательной форме. «Он получает здесь впечатление от предметов, которые являются живыми, в отличие от мертвенно-книжного материала: от предметов, которые находятся в движении, в отличие от вещей неподвижных». В основе этого метода лежит психологический принцип так называемого идеомоторного действия, сущность которого сводится к тому, что мысль о движении есть уже начало самого движения, а каждая мысль, в тенденции своей, непременно моторна, так как стремится инервировать какой-нибудь мускул или железу (например, от одной мысли о сладком бывает даже, что «слюнки потекли» и т. п.). На этом основании, учит Н. Тичер вместе с другими приверженцами драматического метода преподавания, т. е. вследствие того, что каждая идея, каждая мысль заключает в себе силу к совершению, к соответствующему действию, – чем ярче, чем ближе данная идея к действительности, тем скорее и сильнее она должна побуждать к действию; «представления, которые даются с ленты кинематографа или с театральной сцены, и являются, – по мнению Н. Тичера, – наиболее сильными и действующими, потому что они почти совпадают с действительностью».
При этом оказывается, что театр не только наиболее практичное и решительное средство в проблеме научного образования, но равным образом {294} и в проблеме воспитания. Здесь утилитарное значение театра выводится из следующей оригинальной аналогии: вводя в организм различные антитоксины, мы создаем в нем иммунитет, т. е. восприимчивость к заразительным заболеваниям; такого же рода иммунитет нашего психологического организма в отношении духовных заражений достигается введением в душу различных сценических представлений, проступков, социальных преступлений и пороков.
Размышляя о театре ближайшего будущего, я, вообще говоря, далек от чаяния художественного расцвета драматического и актерского искусства: опыт двух тысяч с лишком лет не дает оснований предполагать в будущем нечто высшее в этом отношении, чем сценическая быль времен Софокла и Аристофана. Далее, я представляю себе вообще не столь ясно размеры технико-сценических завоеваний театра будущего, сколько размеры чисто утилитарного использования его института в различных областях нашего образования. Здесь вероятность сбывчивости своего провидения я вывожу из показательной действительности настоящего момента; и говорю:
В кабинете студента, ученого, а пожалуй, и всякого любознательного гражданина близкого будущего главное место займут не книги, а принадлежности усовершенствованного кинетофона.
Не в библиотеке-хранилище книг будет абонентно записываться читатель грядущего века, а в библиотеке-хранилище кинетофонных лент и валиков.
Тот, кто видел в нашем далеком-далеком от совершенства кинематографе, например, представление сложной и трудной операции, совершаемой знаменитым хирургом Дуаэном{698}, тот понял, какое значение, скажем, имела б для молодого врача возможность повторить у себя, в кабинете, наедине, вне публичной помехи, раз пятьдесят-сто это замечательное представление, изучая отдельные части его, останавливая ленту на любом моменте, на неясном «непроштудированном» месте и пр.
География, представленная в форме драматизированного путешествия, всемирная история, точно инсценированная в сотнях ясных картин, даже естественная история (например, зоология, энтомология, бактериология) – все эти науки и многие другие найдут солидное, а подчас и решительное подспорье для своего изучения в некоем миниатюрном электро– или радиотеатре, который, надо надеяться, будет в грядущем, подобно современному граммофону или книжному шкафу, украшать жилище каждого интеллигента.
У каждого из нас будет свой собственный театр, некий тоже в своем роде «театр для себя», представляющий полную свободу в выборе времени, компании и удобной позы для наслаждения сценическими произведениями, которые, разумеется, не ограничатся исключительно «научными картинами».
Чтение романов покажется скучным рядом с их сценическим восприятием в таком домашнем театре будущего. Конечно, это будет, в смысле совершенства представления, нечто весьма далекое от тех «инсценировок», какие занимают нас теперь на экране кинематографов. Кинематограф в том {295} виде, в каком он сейчас существует, покажется, по сравнению с будущим аналогичным театром, жалкой игрушкой, достойной смеха и презрения. Я уж не говорю про мелькание, плоскостность и прочие недостатки, которые быть может уже завтра будут устранены навеки! Нет, будущий кинетофон (дело не в названии) явит подлинное волшебство сценически выбранных красок действительности, явит человеческий голос, «машинным способом» эстетизированный в своей передаче, явит подкупающую самого злостного прозаика ясность, очарование и иллюзорность драматической концепции.
Это будет такой «Kunstgesamtwerk»{699}, о котором Рихарду Вагнеру и не грезилось в Байрейте.
Грандиозный спрос на подобный волшебный товар даст возможность «отпускать» в нем красивейших женщин мира, чудеснейших актеров лучших школ, самую сыгравшуюся оркестровую музыку, самый полноголосый человеческий хор, целый рой пленительных танцовщиц, неустрашимых акробатов, отменнейшие декорации и костюмы величайших художников, сонмы статистов, море людей!..
И каждый из этих новых даров Пандоры будет стоить, в силу того же грандиозного спроса, не дороже просто изданной книги или брошюры нашей эпохи.
Наши внуки (я хочу верить, что уже наши внуки) будут покупать такие картины как настоящие сновидения, – сновидения, которыми можно будет наслаждаться лежа в своей постели, vis-à-vis{700} к кинемоэкрану, – сновидения, которые заполнят комнату и душу прежде, чем спящий сомкнул глаза… Поистине это будет нечто более чудесное, чем зонтик с картинками андерсеновского Оле-Лук-Оля! – Что за добрые-добрые ночи будут проводить наши внуки после таких «предварительных» сновидений! Поистине есть чему позавидовать, в особенности, если принять во внимание, что таких воочию волшебных сновидений будет неистощимый выбор и на все вкусы, на все склонности, даже самые странные вкусы, даже самые болезненные склонности… О, чувственная рафинировка в будущем, как неизбежный факт, конечно, вне сомнений!..
Театр такого типа в будущем опять-таки своеобразный «театр для себя», – театр избалованного капризника, развращенного мозга, театр большой жестокости, быть может, во всяком случае театр индивидуально-требовательного зрителя, – зрителя, которому «все еще мало», все еще чего-то не хватает, – зрителя, доблестно-высокого и преступно-низкого в своей истерической неудовлетворенности.
Что же касается театра со скопищем зрителей, т. е. современного театра, потрафляющего или, вернее, стремящегося потрафить в один прием и приказчику, и ученому, и ребенку, и старцу, и девственнику, и гетере, то его времена придут к концу скорее, чем это мнится большинству.
Его исчезновению поможет невероятная сейчас, но непременная в грядущем театрализация жизни. Незачем станет искать массового сценического возбуждения в определенном помещении и в определенный час, раз это {296} возбужденье, этот массочно-красочный, действительный хмель (театральный хмель!) будет везде и будет в изобилии.
Отчего не допустить, например, что та часть русского народа, которая не сопьется и не исподличается, не захочет променять своего богатырского первенства на чечевичную похлебку космополитического всеравенства, наконец, устоит перед соблазном дешевки «магазинов новейших изобретений», – что эта часть русского народа в один поистине прекрасный день неожиданно для всех, врасплох, сюрпризом, заберет, объединенная своим сильнейшим представителем, мировую власть и… не убоявшись миллионов жертв, во имя сказочной, быть может древней и варварской красоты, перестроит жизнь, с ребяческим хохотом и ребяческой правотою, на таких диковинных началах волшебной театральности, что все перед насильниками преклонятся, как некогда преклонились пресыщенные женщины древнего Рима перед чарами удали и сказочной веры впервые увиденных гуннов. Только это будут гунны, уже познавшие тоску прогресса нового Рима! стойкие гунны, мудрые гунны, новые гунны, которые не попадутся, как некогда их древние собратья, в сети великолепия позитивной цивилизации, слишком знакомой им, смертельно надоевшей и потому нетерпеливо разрушенной.
Кто знает!..
Во всяком случае специфическое скопище зрителей (то, что мы называем сейчас «театральной публикой») будет иметь место в грядущем лишь на праздниках артистического и спортивного состязания да на сеансах массовой съемки для грядущего кинетофона – для этого настоящего театра будущего, этого антипода нынешнего соборного театра{701}, этого подлинно эгоистичного и совершенно исключительного, по своей своеобразности, – «театра для себя».
А рядом с ним, повторяю, будет процветать, в своей вольной импровизации, тот нормальный «театр для себя», – который я проповедую как желанный тупик! – «театр для себя», где зритель и актер совпадают! «театр для себя» как тончайшее искусство!
Мой любимый театр{297} Помню, по приезде в Марокко, еле отдохнув от утомительного пути в первой попавшейся танжерской гостинице, я сейчас же побежал с проводником на улицы Казбы, мучимый острым любопытством театрального зрителя, боящегося пропустить начало представления.
Через полчаса, зайдя в кофейню на перекрестке пяти кривых проулков и подкрепившись там козьим молоком, мучными лепешками и сушеными фруктами, я уселся покомфортабельней и отдался тревоге впечатлений.
Передо мною мелькали в беспорядке, часто останавливаясь, топчась на месте и поминутно понукая своих мулов и осликов, арабы, суданские негры, кабиллы, берберы, бедуины, евреи в патриархальных «восточных» одеждах, женщины с закрытыми лицами и обнаженными ногами, полуголые дети, марокканские «дозорные», водоносы со звонками, нищие с вытекшими глазами, какой-то черный шут в несуразном тряпье и с железными кастаньетами, два‑три «знатных» испанца, чалмы, чадры, фески, ручные запястья и ножные браслеты, дикие оттенки одежд, всевозможные цвета кожи, начиная с сажи и кончая терракотой, а над всем этим топотом звенящих, орущих и колющих красок иссиня-синее небо, в рамке полосатых навесов, торчок минарета и морские чайки.
Через час я поймал себя на мысли, что для меня вся эта действительность не действительность, не «всамделишность», а самый настоящий театр, где режиссер, увлекшись «народной сценой», затянул ее дольше всякой меры.
Казалось, вот‑вот вся эта толпа куда-то смоется, стихнет, и еще неизвестные мне главные персонажи поведут диалог в возвышенно-площадном тоне, который так бы подошел ко всей этой обстановке, к всем этим декорациям.
Но этого не случилось. И то, что этого не случилось, когда, согласно здравому сценическому смыслу, «оно» должно было случиться, – подействовало отрезвляюще, возвратив действительности ее действительный характер.
И стало жаль… Дальше – повторенье, виденное, слышанное… Декорации не меняются, главные персонажи застряли в кулисах… Пора домой или в другой театр.
Да, да! – это был театр, самый настоящий театр, да еще такой, где я сам же очутился актером! Первый раз в жизни я так ясно, так полно, так остро {298} ощутил чары сбывшейся возможности обращения жизни в театр, без помощи подмостков, суфлерского экземпляра, репетиций, режиссера, наконец… цензуры.
И виновником полученного наслаждения, его сценичности, его чистейшей театральности, свободным автором всей этой радостной метаморфозы, творцом-преобразителем, художником-поэтом, настоящим чародеем перекрестка пяти кривых проулков, – был я, я, я, не приявший жизни в ее обычной форме, а в моей, произвольной, лучшей.
Поистине я Заратустра, кипятящий случай в собственном котле! – Сам себе устраиваю театр, сам себе выбираю «точку зрения», сам себе автор, антрепренер и зритель, – я властно обращаю первого проходимца в тешащего меня актера, любуясь им, жалею его, смеюсь над ним, а надоест, ухожу, не заплатив ни копейки за место.
Да – хотите верьте, хотите нет, – а с тех пор я все реже бываю в настоящем театре, предпочитая ему такой ненастоящий.
Раньше, например, я не любил делать то, что называется «ходить в гости». – Теперь для меня это первейшее удовольствие. Обожаю.
Сядешь себе где-нибудь с краюшку, скажешь для приличия два‑три слова и смотришь, слушаешь, наслаждаешься. А они-то стараются, они-то пыжатся.
Ведь я их хорошо знаю! Когда они не на большой сцене, не «на людях», ведь это такие скучные актеры, что «не подходи»! некрасивые, несмешные, не «одетые» как следует, себе в тягость порой, да и другим – мука. Повторяют реплики «самые обыкновенные», реплики голода, похоти, молитвы, работают до одурения, или ленятся до одурения, или напиваются до одурения. И ждут чего-то… Все ждут чего-то…
Я знаю чего они ждут! – Они ждут часа, когда, смыв с себя скуку и нудную обычность, они наденут маски мечтательности, деловитости, глубокомыслия, идейности, остроумия, изощренности, смелости, примиренности, непонятности и соберутся все вместе, чтобы тешить меня целый вечер полусветским, светским или даже великосветским спектаклем.
Они будут тонировать, они будут жеманничать, они будут «такими простыми и милыми», добрыми, грациозными, значительными, «немножко сорви головы», немножко Дон Жуаны, Гамлеты, Джульетты, «Дамы с камелиями»…
Ах, как трудно мне тогда удержаться от аплодисментов, от криков «браво», а иногда и от шиканья, потому что (с кем греха не бывает!) случается, что и лучшие актеры среди них вдруг позабудут роль или дадут реплику так фальшиво, так бездушно, так грубо, как в самом захудалом «провинциальном» театре.
Часть третья (практическая) {299}
«Театр для себя» как искусство {301}(Из частной переписки)
Дорогая тетушка,
принося сердечную благодарность за присланный Вами билет в театр, я снова принужден огорчить как Вас, так и себя решительным отказом.
Я знаю, – мои постоянные «увиливанья» от посещений театра должны Вам à la longue{702} показаться чем-то ненормальным, если не нарочным.
Но бог свидетель, что я так же далек от душевного расстройства, как и от намерения своими «вечными» отказами поразить Вас оригинальностью или отплатить «бесчувственностью» за Ваши добрые ко мне чувства.
Это было бы так же несправедливо, как и Ваше предположение, переданное мне, после моего последнего отказа, мамой, что «ce n’est rien que Pinfluence de ce monstre d’Aichenwald»{703}.
Если Вам не изменяет память, Вы признаете, что и до «отрицания театра» этим «монстром» я был, так сказать, его практическим предвосхитителем-последователем, неизменно «уклончивым» в отношении дани официальной меломании.
Что такая «уклончивость» не вытекала из моей режиссерской обязанности быть вечером на месте моей службы, – об этом Вы были, chère tante{704}, давно уже прекрасно осведомлены. Вспомните – сами же мне рассказывали, – как, отправившись однажды за кулисы повидать меня, Вы были «огорошены» моим помощником по сцене, сообщившим, к Вашему великому смущению, что «Евреинов, сбыв премьеру, никогда не показывается вечером в театре». (Это был, дорогая тетушка, один из всегдашних пунктов моих контрактов с дирекцией, которую я каждый год склонял к его включению в условие тем простым доводом, что без свободного вечером времени трудно сочинить что-нибудь столь же «хлебное» для самой дирекции, как мой «Ревизор», «В кулисах души»{705} и пр.)
Из моего вступления, дорогая тетушка, Вы уже чувствуете, по всей вероятности, что, посылая Вам сегодняшний «отказ», я намерен самым серьезным образом и «начисто» оправдаться в нем перед Вами. И это в самом деле так. Оправдаться ж я смогу, лишь объяснившись с тою откровенностью и полнотою, какие только мыслимы.
Прочтите ж терпеливо мои объяснения, чтобы понять меня, а поняв, простить, так как tout comprendre c’est tout pardonner{706}! He правда ли?
Я просто не люблю ходить в театр – вот мое главное, вернее – единственное оправдание перед Вами, милая, добрая, снисходительная тетушка!
{302} – Почему не люблю? – спросите Вы.
– По многим причинам, – отвечу я.
Начать с того, что каждый, даже самый лучший из Ваших театров заманивает меня к себе как какого-то дурачка, мужичка, пошлячка: расклеивает афиши с моветонно-жирным шрифтом имен «любимцев публики», помещает в прессе сенсационные, на мой взгляд, лишь для модисток «интервью» или заметки, оплачивает, как я знаю, даже идиотские (лишь бы заманчивые!) отзывы о себе или рецензии, – словом, не брезгует театр никакими средствами, чтоб соблазнить меня. И эта небрезгливость в связи с наивно-оскорбительным расчетом на мое простодушие и пошловатость, вызывает во мне как раз обратное домогаемому театром. Не ища даже слов, чтоб выразить свое презрение, я гоню прочь из головы самую мысль о подобном театре. И Вы (я недаром горжусь родством с Вами!) должны не бранить, а скорей похвалить в этом случае чисто аристократическую mani’ю contradictionis{707} своего родного племянника!
Добро бы заманивали к себе (пусть даже с грехом пополам!) меня лично, – меня, вкусовые требования которого были бы, хоть в минимальной степени, посильно учтены заправилами театра. А то ведь зовут меня «великим гласом» вместе (понимаете ли Вы – вместе) со всем стадом, да еще каким разношерстным стадом! – вместе с баранами, ослами, ногайскими кобылицами, паршивыми овцами, гусями лапчатыми и прочей скотиной!
Не хочу! Не хочу, чтобы так неразборчиво, так огульно меня приглашали! Протестую и протестую от всей полноты моей гордости.
Я вижу – Вы грозите мне своим лорнетом: «гордость – грех» и пр. Ну, хорошо, хорошо, моя строгая тетушка! Допустим, я пришел в Ваш театр, – рискнул, не выдержал, свихнулся, обалдел, сглупил. Что же мне там предлагают? – Да все, начиная с этики и кончая эротикой, все то, что может относиться к большинству, непременно к большинству, потому что без потрафления большинству театр не может «дела делать», будет пустовать, придется закрыть лавочку.
Это и в самом деле лавочка! Потому что здесь держат только ходкий товар; никаких раритетов, милых единичным потребителям, здесь и искать нечего! – не для них устроена лавочка! не для этих особенных, редких, пресыщенных, которые все вместе взятые и вывески окупить не смогли бы.
Мне здесь невыносимо, мне здесь смертельно скучно, мне здесь нечего делать, милая тетушка!.. «А ты смирись, и поскучать бывает полезно», – шепчут Ваши губы. Да ведь если б только это! Только это! Я согласен поскучать, отчего ж не поскучать, я покорный, даже слишком покорный. Но ведь здесь не только скукой пахнет, а «изводом», именно «изводом», потому что в театре меня все-таки хотят (и хотят оскорбительно!) чем-то удивить, эпатировать. (Мол, и «тонкая публика» принята во внимание!) Вообще – угощение!.. Попадаешь к чужим людям, и они угощают тебя по-свойски! Угощают!.. Нахально угощают своими заскорузлыми руками! Вы понимаете, что это иногда означает, милая тетушка! Вы любите персиковое варенье, а вас потчуют крыжовенным, да еще может быть с уймой {303} ванили и лимонной цедры, сваренным на глицерине и на патоке, если не на сахарине. Вы мучитесь, а хозяева вам улыбаются: «Еще, еще пожалуйста! Не правда ли вкусно? Кушайте, кушайте!»
Позволите сравненье еще резче? – Ваш театр, тетушка (ради бога, не сердитесь!) – нечто вроде публичного дома! – не столько веселое, сколько страшное учреждение, рассчитанное опять-таки на все вкусы, кроме вкусов взыскательных гурманов! Только здесь проституируются (passez-moi le mot{708}!) не тела, а души: всякому «хаму», заплатившему за вход, душа артиста обязана отдаться здесь без всякого разбора и обязана отдаться в своих последних излияниях! в моменты высшего горения!.. Разве не отвратительно подобное зрелище!.. Да и тело не щадится. Что греха таить! – все эти обнаженья актрис и сладострастные движенья при народе, – что ж это такое, тетушка, как не дразнящие «возьми меня» публичного дома?! А это трико соблазнительно накрашенных «душек-теноров», – трико, округляющее ляжки, подчиненные ритму возбуждающей музыки! – это же разврат, тетушка! будемте хоть раз в жизни откровенны до конца! Я живо представляю себе, что должна испытывать вся Ваша pruderie{709} в таком мужском «maison Tellier»{710}!.. Но что странней всего – подумайте, – в обыкновенный публичный дом мы входим словно виноватые, а в театральный – почти что как герои. Мы, не смущаясь, хвастаемся (страшно вымолвить!) «абонементами» или тем, что мы «завсегдатаи», «балетоманы» и т. п. Не понимаю я этого, тетушка! Не понимаю также, почему Вы не хотите назвать вещи своими именами!..
Но допустим, что я не прав! Допустим, тетушка, допустим, тем более что с Ваших уст уже готовы сорваться защитные слова: «эстетика», «храм искусства», «святое искусство» и т. п. – Оставим в стороне обидное сравнение с публичным домом. Шут с ним! Есть аргументы и повесче.
Например, многие из немногих, как я, сидя в театре, бесплодно раздражаются в бессилии переварить ядовитые мысли, бесконечной вереницей порождаемые зрелищем. – «Черт возьми, – думаешь иногда, – а ведь я бы ей‑ей сыграл эту роль куда лучше!» или «ну и режиссер! – здесь бы надо все в голубом, и чтобы двери только чувствовались, а не то, чтобы глаза мозолили» и т. п. А то еще хуже бывает! – хочется, например, чтобы действующее лицо в данный момент сказало вместо таких-то слов другие, более тебе по вкусу.
Я знаю, Вы скажите: «tu es trop difficile»{711}; возможно, но это только лишнее для меня оправдание.
А что прикажете делать, ma petite tante cherie{712}, в минуты, когда мнится (это, конечно, глупо?), что перерос, да, именно перерос в каком-то отношении самого Шекспира. Выкинуть дурь из головы? – Но это не так просто!.. Однако предположим. Тогда скажите, где ручательство, что Вашему несносному племяннику непременно хорошо покажут Шекспира! Где, я Вас спрашиваю? А если нехорошо? Что тогда? Что? Кто мне ответит за оскорбление Шекспира, его светлой памяти! ответит за обиду моему кумиру, моему богу?! Неужели Вы хотите, чтоб я так страшно, так ужасно рисковал?!. {304} Не смейтесь, тетушка, ей-богу существуют вещи, которых я боюсь не меньше, чем мышей истеричные бабы!
Когда же мои страхи оказываются напрасными, когда все, все, все в Вашем театре хорошо, тогда… тогда я просто умираю от зависти и возвращаюсь домой совсем-совсем больной.
Ах, тетя, будьте ж справедливы, разве можно мне, с моим характером, смогши нервами отваживаться посещать театры, да еще видеть в этом partie de plaisir{713}!
(Миленькое, нечего сказать «partie de plaisir»: 5 р. билет, 1 p. 50 к. извозчику, 15 к. программа, 50 к. за пользование биноклем, 30 к. за лимонад в антрактах, 15 к. за сохранение платья, 20 к. швейцару, если спектакль затянется… Что еще?.. Уж я не говорю об опасности в пожарном отношении, о риске простудиться на сквозняке в вестибюле, об этих энервирующих надписях «Берегитесь воров», о легкости заразы, когда в городе эпидемия, о частых случаях обмена новых калош на старые!..)
Если хотите знать правду, из-за одних антрактов не хочется бывать в театре. Что это, в самом деле? – хочешь переживать (пережевать!), отдаться анализу пробуждаемых спектаклем чувств и проч., а тут – не угодно ли! – надоевшие всем, и прежде всего самим себе, люди лезут вам навстречу со своим снобизмом, «заграничностью», непониманием, критиканством или расхолаживающими разговорами о бог весть чем, кроме искусства. Ходишь, бродишь – надо же промяться! – но платить за такой моцион встречей с теми, от кого бежишь, если некуда деться, в Ваш же театр – это ужасно, тетя, ужасно, c’est plus qu’affreux{714}, хоть Вам оно и кажется bagatel’ью{715}!
Ваш любимый Шамфор говорит про себя: «je hais assez les hommes et je n’aime pas assez les femmes»{716}. Но кто же поверит, дорогая тетушка, что Шамфор, в этом смысле, один из немногих! – Его слова на устах каждого пресыщенного «comme il faut»{717}.
Вообще, chère tante, помимо всего прочего, в наш «нервный век» порядочная пытка – высидеть весь акт не двигаясь! Почем Вы знаете, я может быть способен слушать лишь похаживая! А Вы мне ставите условием сидеть как пригвожденный. Это жестоко, тетя, с Вашей стороны, прямо жестоко. Другие любят, например, внимая чему-либо, курить, а третьи не выносят, если перед носом лоснится чья-то лысина, дрожит игретка старой греховодницы, торчит шиньон, перо, вихор…
И подумать только, тетя, что ради сплошной пытки Вашего театра (Вашего лучшего театра со всеми его новаторами, qui cherchent midi à quatorze heures{718}) приходится, чтоб испытать эту пытку, потратить больше получаса на другую пытку – на переодевание, на эти ужасные запонки (вечные забастовщицы перед угрозой петель крахмального хомута!), на бритье, прическу, работу рожка, улаживающего компромисс между объемом пятки и ботинка! торопиться, в боязни опоздать, с желудком, едва начавшим обработку обеденного груза, отрываться, быть может, от иконы, книги, женщины, сигары… Ах!..
{305} Нет, тетя, я решительно отказываюсь пленить Вас в роли мученика. Пусть меломанский нимб минует мою грешную голову! Не могу, не хочу, боюсь, не в силах!..
Я понимаю театр совсем по-другому! И его, его, свой театр, я люблю безмерно, несказанно ни на каком языке!
«Какой такой свой театр?» – спросите Вы, сдвинув брови. Расправьте их, – потому что и Вы, милая тетушка, полюбите мой театр, когда узнаете его. Да Вы уж и знаете его, знаете, только не знаете, что это театр и что можно сделать из него всерадостнейшее искусство.
При встрече объясню Вам все.
А пока скажу, как бодлеровский чужестранец, отвергший в сердце своем любовь к матери, сестре, брату, другу, родине, красоте, славе и золоту:
Я люблю облака, – облаков вереницы, Мимолетные, полные тайн и чудес.
До скорого свиданья, дорогая тетушка, в… моем театре! Любящий Вас quand même{719} за Ваш чудесный театральный пыл племянник
Коля.
P. S. Скажите, тетушка, ведь Вы сознательно, обдуманно, одним словом, действительно предпочитаете езду в собственном экипаже езде в трамвае?!