355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай (Иван) Святитель Японский (Касаткин) » Дневники 1870-1911 гг. » Текст книги (страница 5)
Дневники 1870-1911 гг.
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:28

Текст книги "Дневники 1870-1911 гг."


Автор книги: Николай (Иван) Святитель Японский (Касаткин)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 47 страниц)

Неудивительно поэтому, что синту не оказал почти никакого сопротивления буддизму, при переходе сего последнего в Японию. Японцы в то время завоевали Корею (в 200 г. по Р. Хр.) и познакомились с Китаем; чрез эти столкновения умственный горизонт их невольно расширился, и синту оказался не удовлетворяющим более религиозным потребностям народа. И каким высоким учением здесь должен был показаться на первый раз буддизм, эта лучшая из языческих религий, геркулесовы столпы человеческих усилий составить себе религию, руководствуясь теми темными остатками богооткровенных истин, которые сохранились у народов после рассеяния Вавилонского! Синту почти без ропота и сопротивления уступил свое место новой религии, и, не будь особого обстоятельства, его и следов до сих пор не было бы в Японии. Это обстоятельство заключается в гибкости буддизма и способности его приноровляться к обычаям страны, куда он является; а все это вытекает из его основного догмата – перерождения. « Клянусь, что буду рождаться в разных невежественных странах для привлечения их к спасению», – клялись Будды и Боддисатвы. Итак, Аматерасу была тот же Будда, Хациман – тот же Будда, все японские боги – Будды и Боддисатвы, рождавшиеся, применительно к умственному и нравственному состоянию японского народа, совершенно в других видах, чем в Индии, рождавшиеся для того, чтобы «завязать связь с народом» и чрез то приготовить его к восприятию истинного учения Будды. «Связь» (ин-ень) тоже есть основное учение буддизма; не завязавши связи, Будда не спасает никого, а чтобы завязать ее, он может рождаться во всевоз-можных видах. Таким образом буддизм нарек японским богам свои имена, под этими именами принял их даже в свои храмы и зажил роскошно в Японии. Но синту от этой снисходительности и покровительства приходилось нелегко. Он конфузился пред своим щеголеватым соседом, пред его высокоумием, пред пышнос– тию его храмов, пред обилием его молитвенников; и вот он начал из кожи лезть, чтоб поправиться: построил себе храмы наподобие буддийских, сочинил великолепные церемонии, живописные костюмы; но самое главное – принялся толковать свое учение на всевозможные лады. Если в буддизме поражают вас иногда толстые молитвенники, наполненные не чем иным, как похвалами заглавию этих же самых молитвенников, то у синтуиских экзегетов вы найдете целые томы толкований на отрывки из древней японской истории, толкований, где каждый слог, каждая буква исторического текста дали случай к сплетению самых хитрых и невероятных аллегорий. Но увы! – по этому скользкому пути со своей легкой ношей синтуиские экзегеты не замедлили спуститься до полнейшего отрицания всего. Самое отъявленное безверие было результатом их пытливости. «Был довременный хаос; в нем случайно зародились искра огня и капля воды; от взаимодействия этих двух элементов хаос сгустился и принял шаровидные формы; от припёка огнеобильного шара (солнца) на водообильный (землю) в последнем, когда он был еще в состоянии грязи, зародились разные живые существа; человек, как самое высшее существо, образовался в лучшем из болот, т. е. в более мягком и обильном грязью». Вот сущность учения японских материалистов, смею уверить, пи в логике, ни в силе аргументов ничем не уступающих европейским. Синту, по-видимому, должно бы было не поздоровиться от этих дружески-медвежьих услуг, но – ничуть не бывало. Дело в том, что, во-первых, нельзя встретить ни одного экзегета, который бы, при решительном отрицании всего содержания синту, тем не менее не направлялся к поддержанию его и к сплетению ему самых выспренних похвал. Факт, с первого взгляда, странный, но, в сущности, весьма простой и естественный: синту из религии обратился у экзегетов в национальное, чисто гражданское учреждение; всем мельчайшим подробностям его приписано самое высокое значение для поддержания народного духа, для развития гражданских добродетелей и утверждения могущества Японии на веки вечные. В этих видах превозносятся похвалами предки, выдумавшие такое мудрое учреждение, и, в конце концов, синту рекомендуется для вечного хранения и последования. Во-вторых, те же самые приверженцы синту рассмотрели хорошо и буддизм и нашли в нем ахиллесову пяту, и не одну; с тою же разрушающей критикой они обратились и к нему, но уже не для поддержания, а для разрушения и поругания его, как иноземного учреждения, зловредного для Японии. Все буддийские чудовищные чудеса, все его безобразные легенды, его скучнейший рай и ни с чем не сообразный ад, все это подвергнуто насмешке и отрицанию, и, таким образом, для буддизма сделалось наконец и невозможным, хотя бы он желал того, окончательно подавить и уничтожить своего противника. В таком виде синту существует и теперь, т. е. по наружности – как будто религия, облеченная во все внешние атрибуты религии; но, в сущности, для рационалистов, – как народная школа добродетелей. Эти рационалисты в то же время хотят, чтобы народ верил в синту, как в религию, но народ настолько же верит, насколько они сами; а вдобавок, не возвысившись до заносчивых тенденций рационалистов, не видит в нем и школы, и вышеприведенное выражение: «Пожелай микадо, и небесный огонь попалит всех иностранцев», – в устах японца имеет самый иронический смысл.

Буддизм, возникший на почве Индии как противодействие браминской кастовости и угнетению низших классов высшими, был в этом отношении проповедью духовного равенства и любви в языческом мире. С другой стороны, как проповедь человека, из наследника престола сделавшегося нищим, он, натурально, явился проповедью суетности всего земного, нестяжательности и нищенства. Эти две характеристические черты, с которыми буддизм явился в устах первого своего проповедника, обеспечили для него будущие успехи: первая влекла к нему сочувствие народных масс, вторая доставила ему множество способных приверженцев и деятелей. В дальнейшем развитии эти черты приняли другой вид и доведены до крайности и нелепостей. Существовавшее в темном предании между индийцами понятие о имеющем явиться на земле любвеобильном Искупителе рода человеческого мало– помалу отнесено было к самому Шакьямуни: в его лице буддисты нашли своего богочеловека, сошедшего с неба и воплотившегося для научения людей. Но так как буддизм явился на почве бра– минского пантеизма и сам оказался бессильным отрешиться от него, то и в Будде индийская фантазия не могла выработать единоличного владыку мира. Он, правда, является с чертами, свойственными Богу, но, вместе с тем, таких, как Будда, бесконечное множество, и каждый из них дошел до этого блаженного состояния своими заслугами; каждому человеку, в его очередь, также предстоит, рядом множества градаций, выродиться в Будду. Эта лестница, идущая от человека вверх, ведет к состоянию Будды. Но почему же не продолжать ее и вниз? И вот, при наклонности к пантеистическому воззрению на мир, при непонимании природы и ее отношений к человеку и при бессознательном, свойственном человеку сострадании к низшим существам окончательно определяется идея метемпсихозы. Весь животный мир, по существу, отождествляется с Буддой; мало того, лестница простирается еще ниже: изобретаются разных степеней ады, населяются живыми существами и тоже ставятся в связь с Буддой. Дурной человек, в наказание за свои грехи, рождается животным или посылается в ад; спустя известное время, положенное для очищения грехов первого рождения, он снова рождается человеком, и если живет на этот раз добродетельно, то по смерти может опять родиться на земле уже царем или другим великим лицом; если опять ведет себя хорошо, то идет в рай, откуда вновь может прийти на землю Боддисатвой или Буддой. Таким образом небесный, земной и преисподний миры делаются огромной лабораторией, в которой бесчисленные роды существ кишат, рождаются, перерождаются и, в конце концов, все делаются Буддами. Так далеко зашли последователи Шакьямуни, развивая его простую первоначальную идею любви и равенства.

В развитии другой, столь же простой и естественной, идеи нестяжательности они тоже не замедлили прийти к самым крайним и неожиданным выводам. Труд и везде – наказание Божие за прародительский грех; особенно же труд тяжел на Востоке; там наклонность к стяжанию не мучит человека: было бы чем утолить голод и жажду, а затем нет больше наслаждения, как лежать или сидеть под тенистым деревом, предоставив течение мыслей воле фантазии. Но мысли тоже могут иногда или причинять огорчение, или волновать; потому еще лучше, если они как бы останавливаются и замирают в своем течении, или, одним словом, человек погружается в бесчувствие, в бессознательность; тогда он погружается в ничто, но в этом ничто, вместе с тем, – целостное существование человека. Такое бессознательно-спокойное состояние называется созерцанием; ему приписываются высокие качества непосредственного ведения всего и сила управлять всем, так как в этом состоянии, будто бы, человек, отрешась от себя, сливается в одном со всем, а тогда он может и владеть тем, с чем слит. Это со-стояние поставляется целью всех и всего; Будды потому и Будды, что достигли возможности во всякое данное время погрузиться в это состояние, и оно считается их высочайшим блаженством. Мимоходом, на пути развития этих главных своих начал, буддизм сочинил для своих последователей правила нравственности, поражающие иногда своею чистотою и строгостью, иногда своею чудовищностью; сочинил также чудовищные и самые невероятные легенды и чудеса. Все это, взятое вместе, облеклось в огромную литературу и в правильное религиозное общество, со своим богослужением, со своими храмами, монастырями, наконец, со своими искусствами, живописью, скульптурой и архитектурой. Все это, в период гонения на буддизм в Индии, хлынуло на север и затопило Китай и корейские государства, откуда не замедлило перейти в Японию.

Мы уже видели, что синту без сопротивления отступил на первый раз перед новою верою и японцы с радостью приняли ее. Да и могло ли быть иначе? Вместо слабых, сомнительного авторитета богов буддизм представлял для поклонения высочайшее существо, сошедшее на землю для спасения людей; грубым, почти неоформленным понятиям нравственности буддизм противопоставил свою тончайшую казуистику; пред такими же грубыми формами наружного богопочитания буддизм щегольнул великолепием своей богослужебной обстановки; устным преданиям синту противопоставил буддизм свою широкую литературу, тогда уже переведенную на китайский язык. Последнее обстоятельство имело двойную выгоду для буддизма в Японии: с одной стороны, оно убеждало японцев к принятию буддизма примером Китая, пред цивилизацией которого тогда преклонялись японцы; с другой, оно пресекало для японцев всякую возможность скептического исследования обстоятельств происхождения самого буддизма, так как китайские буддисты переводили на свой язык, натурально, лишь то, что служило буддизму, а не против пего. Буддизм, однако, не вполне пришелся по духу японцев. Это обнаружилось скоро же по введении его, когда японцы начали развивать его по-своему, выдумывая одна за другою секты, что, очевидно, обнаружило стремление выработать учение, согласное с коренными свойствами народа. В этой работе японцы не останавливались ни пред какими затруднениями и дошли, наконец, до совершенных противоречий друг другу. Многие секты и в Японии уже забыты. Я укажу из существующих на более важные.

Вот зенсиу. Как секта, перешедшая из Китая, она любит хвалиться <...> своею неиспорченностью. Очень странная претензия; все, чем зенсиу может похвалиться, это разве древность. Секта эта, очевидно, есть порождение переходной эпохи в буддизме, когда простота первоначального учения Шакьямуни была уже утрачена, но окончательно буддизм еще не определился, еще не выяснилась личность Будды как не только учителя, но и деятельного помощника людей в созидании спасения. Зенсиу составляет проповедь самоумерщвления, в видах достижения способности созерцать; но этот акт приурочен к тому состоянию 1>удды, когда он сам еще не был Буддой, а только упражнялся в подвиге самоумерщвления; таким образом, здесь человек берет на себя своими силами, по примеру лишь Будды, а не при содействии его, достигнуть верховного блаженства. В практическом применении суть этой секты – зазен, сидение, по примеру Будды, в известном положении, для упражнения в самозабвении и приобретения способности созерцать; чтобы содержать себя во всегдашней готовности к этому подвигу, сектанты ограждены самыми строгими предписаниями касательно пищи и внешнего поведения; дисциплинарная сторона здесь развита до мельчайших тонкостей. По теории все недурно. Но как на деле? Может ли народ предаваться зазену? Это немыслимо. Займись Япония зазеном неделю, в другую она умрет с голоду. Соблюдается ли за– зен хоть в монастырях? Говорят, будто есть такие монастыри, где назначается в году несколько недель или дней для зазена; в это время монахи, ежедневно по нескольку часов, сидят, собравшись в одной комнате, и предаются созерцанию, причем, так как под тяжестью блаженных ощущений головы монахов, особенно молодых, начинают клониться, то игумен с одним орудием, очень чувствительным для бритой головы и плеч, беспрестанно ходит между ними и вызывает созерцателей к действительности. И на эту ничтожную формальность сведено все учение зенсиу. При всем том это одна из самых распространенных сект в Японии!

Монтосиу, другая весьма распространенная секта, обязана своим происхождением Японии и составляет совершенное про-тиворечие зенсиу. Монтосиу отбросила весь буддийский аскетизм и ухватилась лишь за идею любви Будды к миру. Здесь о самоумерщвлении и помину нет: сами бонзы женятся, едят мясо и все что угодно. Все подвиги человека представляются ничтожными; для спасения требуется лишь вера в Будду; будь человек неслыханнейшим злодеем, но скажи только раз: «Наму-Амида– Буцу» (поклоняюсь Будде Амиде), – и он спасен. Учение о люб– веобилии Будды, о готовности его спасать человека по первому призыву, о недостаточности собственных сил человека для спасения и о благодати (тарики) невольно изумляет; слушая в храме иную проповедь, можно забыться и подумать, что слышишь христианского проповедника. Уж не от христиан ли заимствовано это учение; при исследовании же оказывается, что оно решительно самобытное в Японии и составляет лишь развитие идеи об искупительной миссии Будды. Но при этом возвышенном учении о любви Будды к миру сам Будда нисколько не изменяется: он остается тем же мифически безобразным и невероятным лицом. Оттого-то монтосиу, со своим высоким учением о благодати, принесла Японии гораздо больше зла, чем все другие секты. Допустив семейное состояние бонз, эта секта тем самым разрешила им все материальные заботы и поставила их наравне с мирскими людьми. Это, по-видимому, неважно; при возникновении секты всем даже представлялась лучшая сторона ее именно в этом, так как здесь устранялась зазорность поведения бонз всех других сект; но никто не предложил вопроса: что будет, если бонзы мон– тосиу выступят на поле деятельности во имя освященных сектою и народным сознанием материальных интересов, но с неверием в душе ни во что? Никто не подумал, как страшна в устах бонз может быть фраза: «Сколько ни греши, скажи только: "Наму– Амида-Буцу", и все прощено». Действительно, в период долгой неурядицы, бывшей пред династией Токугава, бонзы монтосиу двигали целыми армиями и притом под собственным флагом; «шаг вперед – в рай, шаг назад – в ад», – кричали они своим войскам и производили страшные битвы, страшные грабительства и опустошения; сами не веруя ни во что, но двигая неве-жественными массами увлеченных фанатиков, они грозились ниспровергнуть все государство. Только Нобунага мог унять их, и то какими средствами! Раз две шлюпки были наполнены отрезанными ушами и носами у побежденной их армии и отправлены в их главную квартиру, а когда взята была и она, то 200 тысяч бонз и их защитников сожжено разом!

Вот еще секта, хоккесиу, тоже получившая начало в Японии. Эта составляет дань хвалы и удивления японцев одному молитвеннику, по имени Мёохоренгекё, тому самому молитвеннику, в котором Будда, собираясь умирать, объявил торжественно, что «все, чему он прежде учил, все это ложь, что он лишь старался красивым сплетением обманов привлечь к себе людей, как завлекают детей игрушками, что истинно только то, что он скажет теперь, а теперь он скажет вот что: "Все люди сделаются Буддами"; что "это учение до того важно, что стоит только назвать имя молитвенника, в котором оно изложено, и человек спасен"». Молитвенник наполнен самыми нелепыми чудесами, вроде следующего. К Будде, когда он преподавал это учение, прилетели с неба, в своих великолепных дворцах, два другие Будды, давшие клятву всегда слетать на землю для слушания учения, к изложению которого теперь приступил живой Будда. Сидят они рядышком, и живой Будда проповедует. Когда он высказался, ученики, естественно, были ошеломлены и казались неверившими. Вот трое Будд, для подтверждения истины, высунули языки, которые оказались до того длинными, что пронизали 10 тысяч мировых сфер; в таком положении они просидели перед учениками 10 тысяч лет; затем втянули языки обратно и крякнули все разом, отчего потряслись все миры; в заключение щелкнули пальцами, отчего также потряслись все миры. Могли ли после этого сомне-ваться слушатели и можно ли не обожать книгу, учение которой засвидетельствовано такими чудесами?

И каждая из сект опирается на незыблемом для буддиста основании: каждая имеет свои символические книги в каноне свя-щенной буддийской литературы. Эта литература так обширна и разнообразна, что в ней есть книги, совершенно противопо-ложные одна другой или даже прямо отвергающие истинность учения других книг, как только что упомянутый молитвенник Мёохоренгекё. Это как нельзя лучше обличает происхождение буддийской литературы от многочисленных авторов, часто враждебных друг другу; но каждый автор, стараясь придать вес своему произведению, озаботился приписать его Будде, так что по наружности все и вышло учением Будды, изреченным лишь в разные времена и при разных обстоятельствах. Таким образом, на основании одного и того же учения Будды можно воздвигать самые противоречащие секты, и никто не смеет укорить за это, так как каждая секта укажет на непререкаемый довод в Священной Книге. Нет ничего резче, например, этого нововведения, как женитьба бонз в монтосиу, тогда как до монаха Синрана никто из бонз никогда не думал жениться; но посмотрите, как легко было сделать и этот шаг на основании буддийской литературы. В одной из священных книг, перечисляющих обеты Боддисатвы Кваннона, есть обет его: «Буду воплощаться и в теле женщины, чтобы руководить смертных». Правда, этого еще недостаточно, чтобы Синрану жениться; но в каноне есть также неисчислимое множество примеров явления Будд и Боддисатв святым людям во сне для сообщения им своей воли. Отчего же и Синрану не увидеть чудесного сна? Он и увидел: является ему Боддисатва Кусе (другое имя Кваннона) и вручает четыре стиха, значение которых следующее: «Подвижник, женись в награду за твои подвиги! Я сделаюсь телом драгоценной девицы и сочетаюсь с тобой; изукрашенная, я буду вести людей к рождению в рай». Синран в то время был еще послушником и не имел особенного автори-тета. Но нужно же было так случиться, что в ту же ночь и его учитель, всеми уважаемый старец Хоонен, увидел во сне то, какой сон снится Синрану. Нужно же было такое стечение обстоятельств, что на следующее утро Хоонена посетил один из первых придворных сановников и завел разговор такого свойства, что в заключение сам предложил одну из своих дочерей в замужество какому-нибудь монаху, и нужно же было этой дочери называться именно «драгоценная девица» (Тамахиномия)! Разве во всем это не ясно как день промышление Кваннона о спасении людей? Конечно, Синрана женят, как он ни уклоняется от этого! И новая секта пошла щеголять по свету. Вообще, в буддийском каноне столько чудес и столько нелепости в этих чудесах, что мало-маль– ски смыслящий человек не может не считать их за басни; а так как он видит, что эти басни позволены себе самим Буддою, который прямо высказывает и иезуитское правило: «Обманывать людей, чтоб привлекать их к себе», – то и он, на том же основании, считает себя вправе делать всевозможные благочестивые обманы во благо ближним. Я не говорю уже о тех, которые, как большинство бонз, обманывают народ чисто злонамеренно и своекорыстно. Возьмем еще пример «Нембуцу» (спасение чрез благодать) в той обширности, в какой оно развито Хооненом и Синраном; правда, учение новое, но все же оно довольно твердо может быть основано на некоторых молитвенниках из самого канона, если взять их безотносительно к другим. На что бы, кажется, искать других оснований? Но посмотрите, на чем оно больше всего опирается. Вот один послушник, сгоравший желанием узнать, каким путем легче всего достигнуть блаженства будущей жизни, затворившись в кумирне Аматерасу, молится об откровении ему этого пути; после семидневной молитвы, ночью, он видит наяву: открываются дверцы кивота, где была статуя богини, выходят два мальчика и говорят ему: «Аматерасу теперь нет дома, но она нам наказала, что если в ее отсутствие кто станет молиться об указании верного способа к избежанию будущих перерождений и смерти, то чтобы мы учили: отвергнув собственные тысячеобразные действия, всем сердцем призывать Амиду, всею душею подвизаться в Нембуцу; этим непременно достигается рай будущей жизни и высочайшее успокоение». Вот другому является сама Аматерасу

Г

и поет: «Кто призывает Будду Амиду, тот не говори, что я богиня этого государства». Вот во время спора Хоонена с другими бонзами о своем Нембуцу статуя Амиды издает ослепляющий блеск; вот четки одного последователя Хоонена сияют лучезарным светом в ночной темноте; вот Хоонен своим «Наму-Амида-Буцу» вызывает из озера дракона и проч. Нет возможности перечислить всех выдуманных чудес, снов, песен богов. Все секты наперерыв одна перед другой стараются щеголять чудесами, одни других нелепее, одни других фантастичнее. Наглость дошла до того, что указывают чудеса там, где каждый собственными глазами может видеть или ушами слышать, что чуда нет. Там на морской воде написаны китайские знаки: «Мёо-хо-рен-ге-кё»; здесь птицы поют: «Наму– Амида-Буцу»; там в небе, при заходе солнца, постоянно является фигура Амиды и проч. Бонзы до того привыкли к выдумкам и обманам, что расточают их даже там, где нет никакой нужды в них: я читал одно жизнеописание Будды, где автор преблагоче– стиво уверяет, что за матерью Будды в приданое даны были, между прочим, семь полных возов «голландских» редкостей; а когда она забеременела Буддой, то другая жена царя из зависти, чтоб убить младенца в ней, обратилась к одному из христиан, которые, как известно, все колдуны, чтобы при помощи его волхвований испортить свою соперницу; и с мельчайшими подробностями описан способ волхвований христианина, приложен даже его портрет и изображено, как он погиб среди волхвования, пораженный небесными силами.

Кроме синту и буддизма, в Японии существует еще конфуци– анизм, хотя не в виде особой религиозной секты, а в виде нрав-ственно-богословской школы. Я считаю не лишним сказать несколько и о нем. Конфуций привлекает прежде всего красотою своей литературной речи; его фраза исполнена лаконизма и силы и по временам блещет красками остроумных метафор. Все это делает Конфуция неподражаемым образцом литературного языка в Китае вот уж более 20 веков. Если заглянуть под эту привлекательную оболочку, то вы увидите почти всегда какую-нибудь мысль, прямо или непрямо направленную к утверждению системы пяти отношений. Эти отношения (господина и слуги, отца и сына, мужа и жены, брата и брата, друга и друга) и составляют сущность Конфуциева учения, то, что доставило Конфуцию сла– ну величайшего мудреца, неподражаемого учителя, полубога. I {округ этого столпа мудрости толпятся тысячи комментаторов, принося ему в дань свои таланты и всю свою жизнь; каждое слово его учения разобрано и истолковано на тысячу ладов; н каждой фразе, случайно вымолвленной им, найден глубокий, многоразличный смысл, и вы, читая, невольно и сами находите его и удивляетесь глубине мудрости, сами не замечая того, что удивляетесь, быть может, не Конфуцию, а его остроумному толкователю. Это дерево конфуцианизма, питаемое постоянно приливом свежих соков и разросшееся в течение веков до невероятного объема, составляет действительно нечто величественное и грандиозное; так мы любуемся устарелым вековым дубом, обросшим десятками плющей, с их обильною и свежею листвой. Но что в самом деле сделало Конфуция таким великим в Китае? Он жил в одну из самых тревожных эпох китайской истории, когда государство, бывшее прежде монархическим, разделилось на множество независимых княжеств; князья беспрерывно ссорились между собою, народ стонал от опустошительных войн и всякого рода безурядицы. Такие времена всегда сопровождаются нравственным упадком: вероломство, эгоизм всех родов, забвение даже кровных отношений и связей – самые обычные явления в это время, и никто не думает горячо восставать про-тив них, потому что всякий думает о себе и готов для ограждения собственных интересов употребить те же орудия. В такое-то время явился Конфуций. Он не был творцом какого-нибудь нового учения, да Китай и не был расположен тогда слушать что-либо новое. Он лишь тронут был до глубины души бедственным состоянием своего Отечества, грозившим из хронической болезни обратиться в смертельную, и старался вызвать к сознанию соотечественников времена здравого состояния Китая. Как великий человек, он не только инстинктивно понял, но и сознательно выразил духовные потребности и идеалы китайской нации; но, как истинный китаец, не способный к высокоидеальному мышлению, он не дал своему Отечеству системы учения, построенной строго логически, по всем законам формального мышления; он, напротив, держался всегда самой твердой, практической почвы.

Он изучил и изложил древнюю историю Китая и древние обычаи, которыми, по его понятию, поддерживались добрая нравственность и благосостояние государства, церемонии, музыку, поэзию (народные песни); ученики же его, кроме того, постарались записать его нравственные афоризмы, которыми он постоянно обмолвливался, и представили таким образом в более наглядной форме его учение, почерпнутое из изучения древнего быта китайцев. Таким образом, в книгах Конфуция выразился не частный человек, но выразился сам Китай в его характеристических хороших чертах, в том, что он выявил доброго из своей натуры и что, следовательно, может и должен хранить, как свое собственное. В эпоху материального и нравственного истощения Китая пред ним поставлен был живой портрет его самого во времена физического и нравственного здоровья. Мог ли Китай не узнать сам себя и не полюбить себя в прежнем виде, а полюбив, не поставить себя пред собою как образец на вечные времена? С течением веков, быть может, характер китайцев мог бы принять новые оттенки, нравственность определиться точнее, формы жизни измениться; но уже писания Конфуция успели сделаться канони– чески-непогрешимыми, их предписания – обязательными, сам Конфуций – предметом религиозного поклонения.

В конце III столетия по Р. Хр., при первом знакомстве Японии с Китаем, Конфуций с братией не замедлил переплыть в Японию. Но странно было бы думать, что он займет здесь то же место, как в Китае. Здесь его учение было пересадным растени-ем и сам он явился не как представитель народа и истолкователь его мыслей ему самому, а просто как знаменитый ученый, пред которым, конечно, не могли не благоговеть необразованные в то время японцы, но который не поразил их до забвения личных чувств и мыслей. Его творения, по совершенству языка и нравственному направлению, легли в основу школьного образования, его легенды дали начало кое-каким суевериям; но школа у японцев вовсе не имеет такого великого значения, как у китайцев, где все государство управляется школярами; суеверий у японцев своих и буддийских так много, что два-три Конфуциевы в этом числе – как капля в море. Таким образом, влияние Конфуция собственно на народ в Японии очень слабо. Гораздо больше его влияние на так называемый «класс ученых» (дзюся), существующий здесь хотя не в виде правильно организованной корпорации, но с правом наследственности и с некоторыми особенными гражданскими правами. Это класс, можно сказать, есть дань Японии китайской мудрости и особенно Конфуцию. Для «ученых» писания Конфуция имеют, или, по крайней мере, должны иметь, такую же силу непререкаемого авторитета, как для бонз буддийские молитвенники, для синтуиских жрецов кодзики (самая древняя история). Главная обязанность этих ученых – быть преподавателями в дворянских гимназиях. Здесь-то, в этих гимназиях, молодые японцы, по кодексу Конфуциевых церемоний, научаются тем приемам вежливости и внешнего благоприличия, которые нас так удивляют в них и которые дают им право с честью занимать место между образованными европейцами; здесь они научаются слагать китайские песенки, что также считается необходимым для образованного человека; наконец, здесь же уясняются в их сознании правила нравственности и гражданских добродетелей, начертанные в человеческом сердце. Но дает ли Конфуций ответы на разные теоретические вопросы, так же присущие душе человеческой, как и понятия нравственности? Учит ли о начале мира и человека, о Высшем Существе, о назначении человека? Нисколько. Известно, что при вопросах своих учеников о подобных предметах он отделывался самыми уклончивыми ответами, вроде следующего: «Мы не знаем и земного, какая же польза говорить о небесном». Его «небо», употребляемое им для выражения всего высшего, имеет до того неопределенный смысл, что невозможно понять, разумеет ли он под ним что-либо личное или безличное. Итак, его последователи, пробуждаемые к умственной деятельности разными сентенциями, вызывающими на размышление, но оставляемые без руководства в самом начале умственного самоопределения, берут каждый для себя, что кому нравится: то случай, то жизненный дух, то личное или безличное небо, и, варьируя на разные лады свой принцип, решают сами, как умеют, философско-богословские вопросы о мире и человеке. Благодаря Конфуцию, они стали выше синту и буддизма; он дал им оружие диалектики, развил в них критический дух, побуждающий их относиться с насмешкой или презрением к этим учениям; но, разрушив прежние религиозные верования,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю