355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Никонов » Солнышко в березах » Текст книги (страница 5)
Солнышко в березах
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:46

Текст книги "Солнышко в березах "


Автор книги: Николай Никонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)

ПТИЧКИ

Сдувало переменчивое тепло августовских дней холодными ветрами. Являлись в побледнелом небе косые северные облака. Что-то вдруг менялось и в моей душе – по-иному радостно становилось жить в преддверии осени, накануне великих перемен в природе. Ведь это очень важно – первому увидать желтый крап на березах, кузеньку, пинькающую в саду… А редкий первый листопад, а снежинки, что бережно садятся на стылую землю, укрывают ее волшебным пухом.

Я вставал раным-рано. Бежал к окошку – узнать, какая сегодня осень. А она была разная. Ой, какая разная! То ясно голубело за окошком. В инее полосатились крыши. Сникнув под заморозком, сизел и кудрявился малинник. То упрямо дул ветер. Ватаги печальных облаков волочились над крышами, и по-осеннему замирала душа от одного вида тех сиротских облаков. Или сыпалась без конца мелкая морось, скрывая даль. Или просто в безветрии стояло свежее пасмурное утро – самая дорогая погода осенью.

Осенью двор, огород, сычовский сад и бурьянный пустырь за бывшей речкой приобретали необыкновенный вид и смысл.

Сарай пятнило ржавым листом. Оранжево загоралась сычовская яблоня. Двор делался просторнее и шире. Бурела на нем птичья гречиха. Воробьи пересыпались по ней. А роняющие рябое семя коноплины в огороде так славно пахли остывающим солнышком и утренним холодом.

В бурьян спускались пролетные стаи. Я бродил там каждое утро. Смотрел. Где мне было знать, что птички с голубыми горлышками – варакушки, что долгохвостые серенькие со скорбным писком взлетающие из лебеды – лесные коньки. Однажды из нашего малинника выпорхнула рыжая бесшумная птица. Сейчас я знаю, что это был настоящий соловей. А тогда это была обычная «птичка». Я подолгу бывал в бурьянах, вглядываясь в их потаенную жизнь. А иногда я просто сидел, смотрел в осеннее небо, прислушивался к запахам ветра и земли, и было мне хорошо и ясно одному. В такие часы я не хотел быть даже с Веркой.

Вот тащится оторванная ветром одинокая туча. Край ее золотится спокойным светом скрытого солнца. И вот оно прорывается, косой свет упирается в землю. Вздрагивают прикорнувшие травинки. И почему-то печально по-осеннему, летом солнышко не светит так…

Напрасно думают взрослые, что детям непонятны самые тонкие чувства. Напротив, детство всегда найдет поэзию там, где для взрослого одна сплошная проза. Ну разве может взрослый играть камушками? Разве станет он скакать на обыкновенной палке? Что ему в этом пустыре с репьями – в моей нехоженой стране?

Взрослые, большие! Вас не ругают без права ответа, вас не лупят ремнем и не оставляют без обеда за невымытые руки. Вы думаете, что вы самые умные и справедливые, и все-таки иногда дети сильнее вас, богаче, щедрее…

Осенью соседские сады редели, хорошели. Солнечный свет застаивался в них. Он шел от листьев, разбросанных на земле, на ветках, на вкопанных в землю гнилых скамьях. В холодное солнечное утро я подолгу висел на заборе, вглядывался в чудесную голубизну неба меж ветками. Со стуком опадали яблочки. С легким шорохом терялись листья. Крупные с хохолками птички налетали вдруг, осыпали рябины, давились терпко-холодной ягодой. Большие желто-крапчатые дрозды пугливо чакали на тополях.

Братья Кипины ловили птиц. Подле огорода у них стояла на столбах неказистая голубятня, выкрашенная синей краской. В голубятне хранились и клетки. Рано на свету то Валька, то Юрка выносили оттуда западенки, в которых сидели белые щеглята или серенькие снегирихи. Бывали у Кипиных чижи – маленькие зеленые птички с хитрыми глазенками. А чаще всего прыгали в западнях чечетки. Для меня, любителя всякой живности, птички были несказанным богатством. За любую из них я охотно отдал бы игрушки, книги, ботинки – все что угодно. Птиц мне не покупали. Бабушка говорила, что скоро в школу, а «птички до добра не доведут. Через них он ученье забросит. К деньгам приучится. С жульем может связаться…»

Странно мне было слышать это от моей бабушки. Но мать соглашалась с ней. Даже отец помалкивал. Птички!

Сколько же я слышал тогда, потом, да иногда и теперь слышу от трезвых, солидных, добропорядочных людей это слово с глубокой иронией. Его произносят, сморщив нос, оттопырив нижнюю губу, покачивая головой, как над безнадежно больным.

– Птичка?! Неужели вы правда ходите в лес, ловите птичек?! А это вы их э… э… сеткой или э… клеткой? Вон как… Скажите пожалуйста, как интересно. – И глаза собеседника прячутся в сторону, чтоб я не увидел насмешку.

Сперва я довольствовался тем, что крыл воробьев простейшей ловушкой из ящика, палки и веревки. Возьму обыкновенный ящик, подопру палкой, к палке веревку, под ящик – овес. Воробьи кучей слетают на зерно, и я, выждав, дергаю веревку. Ящик падает.

Очень трудно доставать воробьев из-под ящика. Одного поймал – десять вылетело. Да и что за птица, воробей-то! Не поет он, и красоты в нем никакой. Дичатся воробьи сильно, и в конце концов выпускаешь их на волю, чтоб через неделю-другую снова ловить.

А братья Кипины в сентябре начинали готовиться. Юрка чинил дырявую сеть – тайник, делал западенки. Верка красила ветхие клетки. Надо ли говорить, что в этих делах я принимал самое непосредственное участие.

В опустелом огороде выравнивалась площадка-ток. Ее очищали от корешков, утаптывали, укатывали березовым кругляшом. На току-то и «расколачивалась», прибивалась к земле за ременные петли залатанная сеть на палках – главное орудие ловли.

Деревьев у нас в огороде не было. Жадный портной срубил их все на дрова, когда уезжал из дому. А птицы без деревьев не ловятся. Они не спускаются на землю без «присады». И Кипины вместе с Генкой Пашковым устраивали налет на сычовские владения. Предметом налета был заранее облюбованный сук тополя или жимолости, который надо было сломить или спилить во что бы то ни стало. В набеге я довольствовался скромной ролью, которая называлась «стоять на стреме». С утра занимал наблюдательный пост на сарае, ждал, когда старик Сычов уйдет из дому. Едва черный картуз скрывался за воротами, я летел к Юрке, братья бежали за Генкой и перелезали в сад.

Как сейчас вижу, Юрка спрыгивает в ворох палой листвы. Секунду стоит, озираясь, прислушиваясь, и потом крадется вдоль решетчатого палисада. Валька и Генка лезут на дерево. Генка меньше, ловчее. Он скользит, как змея, подтягивается на руках, и вот он уж почти на вершине, пилит неподатливый сук.

Я на сарае холодею от страха. Вдруг сейчас с грохотом распахнутся двери парадного и оттуда с проклятиями выбежит кудлатый хозяин? Вдруг бахнет выстрел? Вдруг перемахнет забор страхолюдный Джульбарс?

Вспоминаю – зашел я однажды во двор к Сычовым повидать Мишу Симонова. Миши не было дома. Зато во двор вышел Шурка с овчаркой. Он отцепил поводок. Я кинулся к воротам. В два прыжка собака догнала меня и придавила к забору. Помню ее жесткие лапы и тяжелый запах теплого дыхания. Насытившись моим страхом, Шурка отозвал овчарку. Я побежал домой. А вечером, забравшись на сеновал, подвывая от ненависти и восторга, выбил из рогатки все стекла на веранде Сычовых.

– Скорее, Генка, пили скорее! – шипит Валька.

С макушки несется брань. Видно, что Генка пилит изо всех сил и вот, наконец, хруст, треск, кажется, слышный за две улицы, шелест и шум сползающего сучка.

Генка прыгает с трехметровой высоты. Валька и Юрка подхватывают сук, перекидывают через заплот, и оба, объятые внезапным страхом, лепятся на забор, стучат коленями, шумно дышат и сваливаются в проулок.

– Фффу, – проглатывает слюну Юрка. На широком лице Вальки все еще испуг. Более опытный в воровских делах Генка только молча посасывает ободранный палец, жмурит из-под челки карий глаз.

– Э, вы, нате, – Генка вытаскивает из-за пазухи горсть яблочишек. Как и когда успел он их набрать, остается загадкой. Птиц Генка тоже не держит. Он помогает нам просто так.

Жуем яблоки. Чмокаем. Морщимся. Плюем. Довольны все. Большой сук у нас есть. Теперь его надо приколотить на шест. Это будет большое дерево для западенок. На него спускаются птичьи станички. Ниже располагаются вокруг тока воткнутые в землю ветки-кусты. Их-то можно без большого риска наломать в саду у Зыкова.

Наконец после целой недели хлопот ток в огороде приобретает нужный вид. В центре высокое «дерево», по краям кусты, пучки репьев, снопики переросшей лебеды.

Из картофельной ботвы и гороховой мякины складен в углу забора теплый скрад. Сидеть в нем необыкновенно уютно. Сухо пахнет тут ботвой и полы́нком. Семена лебеды сыплются на голову. Сознание того, что это свое жилье, своя крыша над головой, делают шалаш истинным дворцом.

Птицы на нашем току ловятся неплохо. Попадают доверчивые чечетки, реже щеглята, изредка чижи. Иногда мы кроем степенных снегирей. Я говорю «мы», потому что являюсь непременным участником всех охот, но с правом совещательного голоса и без добычи. Пойманных птиц братья забирали себе, по выходным дням несли их на птичий рынок. А я довольствовался лишь процессом ловли и не смел просить большего.

Раз Юрка дал мне только что пойманную чечетку. Не чуя ног от восторга, я зажал теплую птичку в кулаке и помчался к крыльцу. У самого крыльца случилось непоправимое – я запнулся о камень, упал, а птичка вырвалась и, радостно чечекая, улетела. Я расплакался и сел на крыльцо. Не от боли я плакал, хоть колено и локоть помаленьку покрывались кровью. Если б можно было вернуть дорогую светлую птичку с черным пятнышком под желтым клювом! Птичку с карминовыми перышками на голове.

И чечетки, и снегири лучше ловились по первому снегу. Мы ждали его с нетерпением. А ведь известно, чего ждешь, то приходит нескоро.

Бывает, осень застаивается. Студеные дни чередуются с оттепелями. По неделям мочит редкий дождь. Мокнет и зябнет земля. А в редкие сухие дни с теплом она так сладко пахнет запахами вялых листьев и трав, что душа разрывается от любви к этой неясно-печальной земле в светлом и сизом тумане на далях.

Осенью все волнует: жучок, бегущий по глине прятаться в трещину, бабочка-репейница, сонно прильнувшая к последнему цветку осота, одинокий листок, плавно кружащийся в подсиненном воздухе. Уже давно облетели тополя. Сквозь нагие березы просвечивает небо. Полегли бурьяны. Сникли и почернели астры, посаженные матерью в огороде. Мать любит садовые цветы, а я не люблю. Мне не нравится их будто нарочная яркость. Каждый георгин кичится своим цветом: «Вот я какой! Во!» Садовые цветы не идут к нашему небу. Они не ладят с осенью. Первым же инеем их сожгло, а полевой белый тысячелистник на пустыре все еще гордо держит голову на студеном ветру. Зелена сирень в саду у Зыкова. По утрам в ней кричит зорянка – краснозобая птичка, которую мы никак не можем поймать.

Мы сидим в огороде каждое утро, но певчая птица ловится очень худо. Бывает, до полудня никто не прилетит. Одни серые дрозды с храпом тянутся над городом. Утки и гуси летят в поднебесье очень высоко. Говорят, по ночам они спускаются на городской пруд.

Мы мерзнем в шалаше, зябнем. Я кашляю всю ночь, У меня заложило грудь. Но мы терпеливы. Все мальчишки терпеливы безмерно. Вон Юрка еще рыбачит на пруду, часа по два стоит в ледяной воде – так лучше клюет. И не болеет Юрка, только губы у него все в лихорадку.

Мы кроем бойких синиц-кузнечиков. Желтогрудые и белощекие, сперва они кажутся очень красивыми и нужными, но скоро надоедают. Синиц множество. Они лезут в западенки, таскают семя с тока, пинькают и трещат в малиннике. А в клетке злобно долбят прутья, протискиваются сквозь них, стукаются в окна, больно щиплют пальцы плоскими клювами и шипят. Нет, не годится кузенька для клетки. Мы выпускаем их, гоняем с тока и вообще не считаем за добычу, хотя задорная белощечка очень хороша, когда прыгает, посвистывая, по забору, звенит в макушке нагого тополя.

Иногда прилетает стайка щеглят. Они долго порхают по репьям, драчливо ворчат, ссорятся и вот один за другим падают на ток. Надо видеть, с каким лицом Валька дергает за веревку! Как переметывается, хлопает тайник, и мы с воплем вылетаем из скрада, бежим к току. Там прыгают и бьются под сетью несказанно красивые белые с желтым, с красным и с черным щеглята. Кажется, собрала наша скромная природа самые яркие краски и велела кому-то доброму расписать птичек пестро и талантливо…

И вот с утра засеверит. Тучи, одна другой мрачнее, начнут сдвигаться. Захлопнулся последний ставешок в голубое небо. Серый свет вечера. В темноте посыпает о стекла дождь.

Бабушка весь день охает, сильнее обычного шаркает ногами. У нее разломило поясницу. Лечиться она будет из того маленького «шкалика» с водкой. Он стоит у нее в застекленном, оклеенном изнутри обоями шкафу и служит лекарством от всех болезней. Как-то пробовал им лечиться и я. У меня долго болело горло. Не помогала ни сода, ни противные красные порошки. И тогда я решил лечиться по-бабушкиному. Я влез на кровать, открыл шкапчик, налил пузатую рюмку водки, понюхал и выпил, зажмурясь, одним духом.

Сперва показалось, что я хватил кипятку. Я ошалело плюхнулся на кровать, замотал головой. Ватный ком стоял в горле. Насилу я выдохнул его. Долго еще жгло под ложечкой, было горячо в животе. Стало вдруг весело. Я долил шкалик рюмкой воды и поставил на место.

Горло болеть не перестало, но повторять опыт не хотелось.

Бабушка в тот ненастный вечер все жаловалась, что кровь уже не греет. Вот и водка не помогла, слабая какая-то…

Мне оставалось помалкивать. Поздно вечером пришел с работы отец, отряхивая пальто в коридоре, сказал, что идет снег.

Я проснулся в серо-белых сумерках. Снег! Все за окнами побелело. С низкого мутного неба бесконечно сыпались, валились, неслись к земле сероватые на свет снежинки. Столбы забора стояли в пуховых беретиках.

«Ловить надо, скорей! – подумал я. – Ведь это первый снег».

Я оделся, выбежал на улицу и застучал в нижнее окно, занавешенное тряпицей. Лишь спустя долгое время показалось заспанное лицо. Юрка зевал во весь рот, тер глаза.

– Снег! Юрка, снег! Вставай скорее!

– Не охо-та-а-а…

– Ведь первый снег-то?!

– Ну и чо-о-о… Не будем сегодня…

– Эх… Ну, дай хоть чечетку половить!

– Бери сам… в сенках, – донеслось из-за стекла.

Я подпрыгнул, побежал к сенкам. Отворялись они у. Кипиных очень просто – фанерной дранкой. Стоило подсунуть дранку под крючок, немного приподнять ветхую дверь, и крючок слетал с петли. Закрывалась дверь еще проще. Приподнял крючок. Хлоп! И он защелкивался.

В сенках среди хлама, ветоши и ржавых коньков я разыскал тайник с веревкой и гвозди, снял со стены желтую западенку с чечеткой и маленькую клетушку с чижом – «подтайничник». Это потому, что ее ставят на ток под сеть.

В огород я вышел торжественный, самостоятельный. Было еще рано, сине. Бушевала теплая метель. Снег путался, шелестел в малиннике, летел в глаза.

Я торопливо размел ток, принялся расколачивать, т. е. прибивать через специальные ремешки палки тайника к земле. Руки быстро озябли. От снега и холодной земли пальцы стали непослушными. Я совал их в рот, грел и продолжал налаживать сеть. Тайник – снасть капризная. Поспешишь, установишь неправильно боковые веревки-растяжки – и прощай добыча: то сеть кроет слишком медленно и птички, вылетают из-под нее, то завернется в перекос, то вовсе не опадает на землю. Нет, лучше уж проверить десять раз.

Наконец все готово. Бегу к шалашу, разматывая веревку.

Сперва я очень внимательно слежу за током. Слушаю, жду. Не полетят ли чечетки. Но ничего не слышно, кроме слабого шелеста снежинок. Ток уже припорошило. Снег, снег, снег идет – настоящая зима кругом. Я люблю зиму. Раздумываю, как отец построит нам катушку. Мы будем ездить с кадочкой за водой. Будем поливать, а потом кататься с Веркой на расхлябанных салазках…

Вдруг кто-то перелетел из малинника к току. Хватаюсь за веревку. Кто же это? Нет, не кузенька… Не кузенька… Батюшки! Зорянка! Птичка с оранжевым зобиком нахохлилась на сучке над сетью. Сердце мое застукало громко. Зорянка! Она самая… Вот, если поймаю… Птичка прыгает прямо на палку тайника, потом на ток и стоит настороженно. Крыть? Но ведь она головой ко мне. Сидит навылет. Но я забываю все правила, зажмуриваюсь… Хвать! Выскакиваю из шалаша и сразу понимаю – прокрыл! Вылетела зорянка. Вот она звонко кричит где-то в малиннике: «цир-цирик-тик, цик, цирик-тик».

Растяпа, растяпа! Едва не плача, я бреду прибирать тайник.

Чечетка в западне вдруг бойко начинает свое: че-че-че-че, чи-чи-чи. Чиж на току пиликает звонко.

С неба слышно ответное чечеканье. Летят.

Ныряю в шалаш и весь дрожу от охотничьего азарта. Голоса птичек ближе и ближе. Чечетки, чечетки! Вот они! Три серо-светлые пухленькие птички падают на дерево к западенке. Начинается тихий разговор: «чи-чи-чи, тиррлю, тиррлю, чи-чи-чи, пяйн-пяйн», Совещаются птички.

Меж тем я смотрю в окошечко, между стеблей репья и шепчу:

– Ну, попадись, попадись, пожалуйста… Ну, попадись…

Одна чечетка слетела, села на хлопок.

Ну!

Вот прыгнула на сторожок.

Ну!

Видно, как птичка наклоняется, клюет, лущит коноплю, а западок не захлопывается. Второпях, слишком туго я его насторожил. Что же это такое? Как мне не везет! Второй раз, второй раз…

Я кусаю рукав и все смотрю, как она там ест. А меж тем на другой западок спустилась вторая чечетка, и щелк – сработала пружина.

– Да есть же! Есть!! – не своим голосом завопил я, выскакивая в метель, роняя шапку.

С какой осторожностью вынималась первая добыча – обыкновенная на чей-нибудь равнодушный взгляд пташка! Я снял западенку, прижал к себе, подождал, пока перестанут трястись руки. Потом тихонько достал птичку. Теперь она в кулаке – такая милая, теплая, черноглазенькая. Как гулко стучит ее сердчишко. Я подбираю шапку и иду домой, для верности сунув кулак за пазуху. Клетка у меня давно припасена тайком. Есть и конопля в баночке. Все спрятано под кровать.

– Вот! – говорю, с торжеством появляясь на кухне. – Вот она! – И, не разжимая кулак, показываю всем.

На кухне топится печь. Красный свет отражается в кастрюлях. Отец, мать и бабушка пьют чай, переглядываются, улыбаются. Бабушка качает головой, пытается разжалобить меня. Это чтоб я выпустил птичку.

Где там! Я несу чечетку в комнату, выпускаю в клетку, а клетку ставлю высоко на шкаф, чтобы не достал кот. Только теперь я по-настоящему разглядываю птичку, любуюсь ею. Какая же она светленькая, аккуратная! Клювик махонький, словно восковой. На груди два розовых пятна. Значит, чечень! Самец. А на голове точно тройной язычок красного пламени и красивые полоски на брюшке.

Руки мои тонко пахнут ее перышками. И я чувствую, что чечетка такая же родная мне, как снег за окошком, как тополя, дом, бабушка и вообще все, с чем идет мое детство, бегут куда-то мои счастливые дни.

БАБУШКА

Вон какие руки у бабушки! Я никогда не видал таких рук у женщин. Широкие, с загрубелыми в черных трещинах пальцами, они похожи на древесные корни. Пальцы не гнутся в суставах и ничего «не слышат», как говорит бабушка. Иногда она берет раскаленный уголь, выпавший из печи, кастрюлю или чугун с кипятком. Наверное, нет такой работы, которую не сделают ее руки по-своему умело, пусть не совсем красиво.

По-мужицки, через плечо, она колет березовые плахи, носит коромысло с тяжеленными бадьями, орудует лопатой в огороде, стирает и моет, гладит и стряпает, вяжет и штопает. На бабушке держится весь дом. Утром она ставит самовар, готовит завтрак. Днем прибирает в комнатах, варит обед. А вечером снова стряпает, моет посуду, вяжет что-то.

Я видел, что иногда и мать могла бы приготовить ужин или обед в воскресенье. Однажды я сказал об этом бабушке.

Она раскатывала тесто на пироги. Выслушала мои суждения, усмехнулась, провела мучной рукой по щеке, убирая под платок волосы, и сказала:

– Она работает. Устает. Ей отдохнуть надо.

– А тебе не надо? Ты больше работаешь…

– Ну, моя работа не видная. Я деньги не в дом, а из дому несу.

Ночью, лежа в постели, я раздумывал: «Как же бабушка не работает? Вот мы спим уже, а она все еще чем-то брякает на кухне, шаркает по прихожей. Неужели бабушке не надоело подыматься чуть свет, делать зимой и летом одну и ту же работу. Мать иногда ругает бабушку, сердится, если она пересолит суп или разобьет тарелку… Помню, раз бабушка заболела к весне. И по полдня я бегал голодный. Суп мы ели невкусный. Картошка почему-то пригорала. А мать ворчала вечерами, закончив мыть посуду, что это не жизнь, а каторга.

А что, если бабушка помрет? Померла же недавно старуха Зыкова, осела у крыльца – и все… Я очень боялся такой беды.

Иногда к ненастью, к худой погоде, выпив рюмку-другую, бабушка утихала, садилась в кухне на лавку под окно и, покачиваясь, пела жалобную проголосную песню «Доля бедняка».

 
Уж ты, доля, моя доля,
Доля бедняка.
Тяжела и безотрадна,
Тяжела, горька…
 

И плакала, вытирала сырые глаза углом белого в мелкий горошек платка.

– Ты почему плачешь?

– Так, милой… От жизни плачу, – всегда одинаково отвечала она.

Как можно плакать от жизни? Можно от обиды, иногда от боли, от тоски, говорят, и от радости можно… А от жизни? Наверное, только большие плачут от жизни. Моя-то жизнь хорошая. Хорошо пахнет утро на крыльце. Хорошо светит солнышко. Хорошо идет снег. И в дождь и в грозу, и когда пасмурно, и когда вечереет, когда звезды заглядывают в мою кровать – всегда хорошо.

Все бабушки рассказывают сказки, и моя тоже рассказывала. Случалось оно редко, если у бабушки не было работы, или я чем-то особенно отличался, или когда болел. Наверное, мне нравились даже не самые сказки – знакомые наизусть, – а та обстановка, в которой они сказывались. Бабушка сажала меня к себе на постель, кутала толстой пуховой шалью, гасила свет и неспешным, напевным голосом говорила:

– Вот, значит… В некотором царстве, в некотором государстве, за тридевять земель да за три моря, на самом краю земли жили-были старик со старухой…

Я слушал, закрывал глаза, и тотчас представлялся мне край земли. Избенка стоит на том краю-обрыве. Черная, бедная избенка, как у бабки Федосьи в конце слободки. Синее небо в пустоте за краем земли. Необыкновенные белые звезды.

Ясно видел я простоватого Иванушку-дурачка. Я знал, какие очи у заморской царевны. Они сине-зеленые, точно камни в серьгах. А баба-яга похожа на Семеновну – такая же болтливая, нечесаная и грязная…

Открываю глаза. Темнота мягко стоит кругом, синеет в окне. Желто лучится лампадка, отражаясь в стекле икон. И лицо бабушки, сморщенное, с тенями на щеках, исполнено вещей мудрости.

Была та сказка про ясного сокола-перышко.

В другой сказал колдун крестьянину: «Приди ко мне не сыт, не голоден; не наг, не оболочен; не по дороге и не без дороги…»

Знал я сказки про медведя с еловой ногой, про золотые яблоки, про злую мачеху… Но еще больше, чем сказки, нравились несложные рассказы из бабушкиной жизни.

Бабушка была уроженкой Староуткинского завода. Десяти лет ее увезли в город, отдали в люди.

И жила она в городе нянькой, стряпкой, кухаркой, горничной вплоть до замужества. Жила у англичанина Ятеса, потом у купцов Селивановых, у помещика Клепинина.

Слышал я рассказы, как графа Строганова, приехавшего в Утку на медвежью охоту, до берлоги тащили на лубках шестеро мужиков; про купца Селиванова, который кормил собак орехами; и про то, как прадед мой, кричный мастер на демидовском заводе, успевал, пока подымется водяной молот, так и сяк перевернуть клещами пятипудовую каленую штыку.

– Придет из завода, а рубаха-то на ем белехонька, вся просолела. Сила у него была страшная, прямо тарелки ходят вот на этих-то местах… Шибко проворный он был. Раз привезли управителю из Перми рояль. Водой привезли, на барке. А нести эту музыку по сходням несподручно значит. Послали за отцом. «Можешь, – говорит управитель, – вдвоем, втроем с кем ее на берег спустить?» – «Не знаю, мол, тяжела ли. Попробовать можно». – «Пробуй, – говорит. – Да гляди не урони. Всей шкурой не ответишь…» Драли тогда в заводе на съезжей нагайками. Крепостное время было. Подневольные люди – и отказаться нельзя…

Пошел он на барку, повздымал эту музыку да один, милой, на спине ее и снес на берег.

Я знал прадеда по старинной желтой фотографии, где сидел он, сложа руки на коленях, девяностовосьмилетний большой старик.

По воскресеньям и в праздники бабушка ходила в церковь. Иногда и меня брала с собой.

И вот я разглядываю бережные огоньки свечей, золото икон и крестов, в притворах, узорные решетки царских ворот. Меня занимают крылатые ангелы на закопчено-темном своде, сам бог, величаво восседающий в клубах облаков, долгобородые старцы с посохами и книгами. Есть в церкви и целые картины. Вот Христос шествует по волнам, а там добрый Николай-чудотворец вытаскивает тонущих. В другом месте светлые ангелы гонят вниз стадо чертей. Все это словно в сказке. Мне не скучно в церкви. Надоедает лишь тленный запах ладана да обилие старух в черных и белых платках, истово кладущих земные поклоны.

«Ясно, почему у них все поясница болит, покланяйся так-то», – раздумываю я. Бабушка тоже молится, забыв обо мне.

Я убегал из церкви на кладбище. Гулял меж могил и оградок, слушал пение птиц в соснах. Кладбище вовсе не тяготило меня тогда размышлениями о скоротечности жизни. Какое мне дело до этих могил, то свежих и крикливо убранных гнусно-яркими мочальными цветами, то едва приметных, зарастающих молодыми сосенками.

Бабушка не заставляла меня молиться, но многие ее молитвы я знал наизусть, повторял их, как попугай, слово в слово. Знал «Верую», «Отче наш», рождественскую молитву. Только одну бабушка настоятельно велела запомнить – молитву от испуга и от нечистой силы.

– Вот, если поблазнит тебе чего или покажется кто-нибудь… Не бойся. Стой твердо. Читай три раз: «Да воскреснет бог, и разыйдутся врази его…» Прочитаешь так-то, и сразу оно изгинет. Не переносит нечисть этой молитвы. Пуще креста боится.

Я запомнил ее накрепко, но применить ни разу не мог. Мне ничего не блазнило.

Однажды, сентябрьским вечером, отправился я за чем-то на сеновал. В сарае было темно. Синий полусвет проникал в слуховое окошко. На ощупь, боязливо я двигался вдоль стены по скрипучим доскам. Вдруг что-то белое зашевелилось под стропилами. Я замер. Будто кто-то полил кипятку по спине. А белое все возилось и трепыхалось. Привидение?

Вдруг оно оборвалось вниз, побежало ко мне. Все молитвы разом выдуло из моей головы. Не знаю, что бы со мной было, если б я не узнал в белом пятне кошку Федора Иваныча. Зачем она лазала под самый свод крыши? Может быть, шарила по ласточкиным гнездам?

Я не очень-то верил в существование чертей, леших, ведьм, домовых. Я никогда не видел их. Иногда мы с Веркой пытались подглядеть домового. Он жил, по рассказам бабушки, в подпечье, там, где складывали ухваты, куда уходил перед морозами наш ленивый и сытый кот. Помню, по часу и больше сидели мы, тая дыхание, в субботние вечера. Ждали. Домовой по всем приметам показывается людям в субботу. Но нам не явился. Один раз вылезла из подпечья маленькая бусая мышь, побегала перед печью, подобрала крошку и ускочила обратно. Не было домового, хоть Верка потом спорила со мной, что это он выходил, только в мышь превратился.

Зато бабушка на своем веку повидала нечисти множество.

– Вот понесла я отцовы рубахи на Чусовую полоскать, под Винокурский камень. А уж к ночи было. Темнело помаленьку. Месяц рога показал. Ну, полощу я рубахи, кладу в корзину. Только последнюю взяла, спустила с мостка… Ка-ак потянет ее у меня, чуть самое в реку не сдернуло. В голове помутилось. Опамятовалась я, а рубаха-то уж на середке Чусовой мелькает, да и потонула на самой глуби. Видно, он себе ее ладил. Вдругорядь девку под тем камнем уволок. Купались девки возле лав, а одна, Грунька, подальше заплыла. И нету ее, и нету, И крику никто не слыхал…

– Может, она просто потонула? – сомневаюсь я.

– Нет, Грунька смелая, сколь раз Чусовую переплывала. Он ее захватил. Красивая была. В русалки, может, взял.

– Кто он? Водяной?

– Водяной, милой, водяной. В каждой реке он есть.

– И в Основинке?

– А как же… И в Основинке…

– А что он ест? Рыбу?

– Может, и рыбу…

Сомнения так и донимают меня. Какой же водяной в Основинке, если течет там в трубе вонючая, масляная, дегтярная жижа. Если давно там ни одной рыбки. Наконец, зачем водяному рубаха? На праздник, что ли, наряжаться. И какой он с виду, этот водяной? Бабушка словно догадывается о моих недоверчивых мыслях.

– А то вот еще многие старики и отец мой видали, как лешачиха рубахи полощет. Вылезет из лавы ночью месячной и хлопает, хлопает хвостом, сама черная, страшная, глаза коровьи, а блестят.

Она говорит так убежденно, просто, и я не знаю, кому верить – ей или отцу, который на вопрос, есть ли взаправду домовые и черти, сказал:

– Никого нет и не бывает. Все это сказки, и ты никогда не бойся. Станет тебе ночью страшно где-нибудь, а ты одумайся, представь это место днем при солнышке, и пройдет страх.

Я понимаю, что правду говорит отец. Но, если от души сказать, мне даже хотелось, чтоб была немножко нечистая сила. Ведь без нее нет сказок. Что за сказки, если ни тебе русалок, ни лешего, ни бабы-яги.

Лечила меня тоже бабушка. Поила малиной, липовым цветом, прыскала святой водой с угольков. Но чаше приходилось ей прикладывать старинный орленый пятак к исправно получаемым шишкам.

– Эко место ты дерешься! Гляди-ка, гляди, какой синяк. Ох, Аника-воин… Не ладно это. Не ладно.

– Чо они дразнятся…

– А ты, милой, отойди, не связывайся. Они подразнят да перестанут.

Редко следовал я этой бабушкиной заповеди. Рос я дикарем, всегда полагался сам на себя, и не припомнить, сколько износил я синяков и ссадин от целой орды всевозможных врагов. Я не вступал ни в какие союзы. Разве только с Веркой, а она драться не умела. Треснут ее, и бежит она к дому молчком, зажимая нос.

Часто приходилось драться с Генкой Пашковым, с ребятами Курицыными. Пашков трусил нападать в одиночку, караулил меня с друзьями. Братья Курицыны наваливались втроем. Я отступал с разорванной рубахой или спасался бегством до своего забора. Здесь храбрость ворочалась ко мне, а враги останавливались. Тут проходила незримая граница, и я был на своей земле.

У Генки Пашкова тоже находились уязвимые места. Едва поспевала рябина в саду у Зыковых и Генка совершал на нее опустошительный набег, я атаковал его комьями глины и бычьими костями, которые заранее запасал, складывая за углом дома.

Вообще драки и войны не были таким уж противным занятием. Каждая сторона находила в них некоторое удовлетворение. Большой злобы на врагов не было. Никто никогда не жаловался, за исключением толстого мальчика Эрнешки Попко. У Попко не было врагов, не было и друзей. Все ребята в слободке молча презирали румяного «пончика» в полосатом пижамном костюме. У него было две бабушки и домработница Глаша. Целый день, как наседки, они кудахтали над ним. А «пончик» орал, топал ногами и вообще, как говорила моя бабушка, «уросил». Не отличался он и миролюбием.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю