355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Никонов » Солнышко в березах » Текст книги (страница 10)
Солнышко в березах
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:46

Текст книги "Солнышко в березах "


Автор книги: Николай Никонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

ЗИМА

В детстве всегда с нетерпением ждешь снежок, те нерассветные ноябрьские деньки, когда неожиданно начинается первая легкая метель. Тихо, ленивенько кружат снежинки, и бежишь без шапки на улицу встречать их.

Эти первые весточки зимы всегда пушисты и невесомы. Они бесследно пропадают на горячей ладошке, пресно холодят язык. Бабушка стучит в раму, качает головой: «Простынешь!» Куда там! Я бегу к сараю доставать санки и лыжи, стучу к Верке – поделиться радостью первого снега.

Мы долго бродим потом по улице, на пустыре и в огороде, глядим, как хозяйничает зима. К вечеру все понемногу белеет. Не так безнадежно смотрятся в низкое небо макушки тополей и берез. Вороны и галки тащатся куда-то на ночлег. И теплая непонятная жалость к зазимовавшей земле потихоньку тревожит мою душу.

А вечером я люблю сидеть у печки. В комнате полутьма. Только красные отсветы дрожат на потолке. Пыхает что-то в печке, щелкают и шипят поленья – поют свою тихую песню огню. Иногда выстреливает из печи каленый уголек, и он тоже пищит, точно живой, угасая и покрываясь пеплом.

За стеклом в морозных разводах голубое и синее сияние. Смутные тени снежинок мелькают там. Там зима. И мне вспоминаются стихи Пушкина!

 
…Пришла, рассыпалась, клоками
Повисла на суках дубов,
Легла волнистыми коврами
Среди полей, вокруг холмов…
 

Или вот:

 
Сквозь волнистые туманы
Пробирается луна.
На печальные поляны
Льет печальный свет она…
 

«Мчатся тучи, вьются тучи», – с восторгом вспоминаю все новые волшебные слова, и даже мурашки бегут по спине. Как же здорово он писал!

Книги Пушкина стоят в старом книжном шкафу на самой верхней полочке. Там, как говорит отец, – «высокая поэзия». Книги Пушкина большие в бело-желтых пахучих переплетах. Странно, что эти книги даже пахнут свежо и ново, как все чистое, незахватанное. Они кажутся мне очень дорогими. И каждый раз я мою руки с мылом, прежде чем открываю толстую корку переплета с выдавленным на ней портретом Пушкина.

Осторожно листаю тяжелые страницы, разглядываю яркие цветные гравюры к сказкам, прикрытые тонкой папиросной бумажкой. Чудо-книга! Она уводит меня во дворец Черномора, где «на краю седых небес качает обнаженный лес» на диковинное лукоморье.

 
Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей…
 

В шкафу у отца есть Лермонтов, синие томики Гоголя и два Толстых, которых мне еще не дают читать. Отец часто приносит книги. Иногда в комнате родителей слышится тихий разговор:

– Надо бы Горького-то выкупить. На Тургенева вон подписку объявили…

– Да вот с деньгами как быть? Хватит до получки?

– Как-нибудь проживем… А Тургенева надо…

И я уж заранее ожидаю, как в выходной день отец принесет из магазина новую красивую книгу.

Тихонько скрипит дверь. Я знаю эти шаги и не оборачиваюсь. Холодные жесткие ладошки закрывают глаза.

– Да знаю, знаю… Садись!

Это Верка пришла.

Теперь мы вдвоем греемся у печки и молчим. Мы любим молчать так. А Верка вообще первая никогда не разговорится.

Сбоку я вижу, как огоньки отражаются в ее широких зрачках, а прямые желтоватые волосы то становятся точно медные, то странно блекнут, сереют. Меня сильно занимает игра цветов. Белый лист бумаги в отсветах печки кажется оранжевым. А утром, пока не взошло солнышко, тот же лист лежит серо-голубой, как предрассветное небо.

Нынче осенью попробовал я нарисовать нашу улицу. Я устроился с красками прямо на заборе и стал рисовать вечернюю тучу. Провел сизую полосу, положил красно-желтый закат под ней, черной краской написал домишки. Но картина была не та. Чего-то сильно недоставало в ней, хотя краски как будто верные. «Чего не хватает? – думал я. – А что, если и крыши кое-где тоже оранжевые? А если в тенях прибавить синевы?» Торопливо смешал краски, мазнул здесь и там и вдруг закричал на всю улицу: «Попал!» Точно ожила моя жесткая и скучная картинка. Она не стала, конечно, очень красивой, но теперь я видел закат над нашей улицей, силуэты берез и крыш. Картинку я сохранил. Она долго висела на кнопке у изголовья кровати.

Иногда к печке приходит бабушка, садится с нами и вяжет или штопает, или рубит мясо в корыте. Изредка бабушка приносит старинную деревянную прялку. Она вроде лопаты, воткнутой черешком в широкую доску. Прялка очень старая, темная и расписана блеклыми голубыми узорами. Бабушка садится на доску, вытягивает из путаной шерсти нитку и прядет. Веретено забавно и ловко вертится в ее огрубелых пальцах и тихо жужжит. Я пробовал прясть. У меня и пальцы гибкие. А не получается ничего – валится веретено на пол, да и только.

Бабушки мы никогда не стеснялись. Разговариваем при ней обо всем. А чаще спорим, кто кем будет.

Мне сегодня, например, хочется стать летчиком, а завтра я уже передумал – не в моряки ли податься? Неплохо стать путешественником или зоологом в очках, а то, может, шофером на грузовике? Что ни день, то у меня новая мечта. Одно я знаю твердо: в бухгалтеры ни за что не пойду. Мать и отец у меня работают в конторе. Мать даже какой-то «управделами». Но это все равно скучно. Зачем надо делами управлять? Что они, самолет, автомобиль? Лежат в папках по шкафам.

А вот Верка знает, кем будет. У нее всегда один ответ:

– В больницу пойду работать.

– Подумаешь, нашла работу.

– Да-а.

– Надоест тебе лечить да лечить!

– …

Разве ее отговоришь! Верка упрямая. Вот через десять лет посмотрим… Через десять лет, наверное, и слободы не станет. Ведь сказал же недавно Миша Симонов, что на будущий год нашу улицу будут сносить. Здесь построят большие дома, как те семиэтажные за речкой. Мы знали, что дадут нам хорошие квартиры, и все-таки не хотелось уезжать. Жаль было свою зеленую улицу, свой старый дом и двор.

Наше горе разделяла только бабушка. Ей тоже не хотелось никуда уезжать. А мать и отец радовались. Они говорили о каких-то «удобствах» и новой обстановке.

И все это, как мы думали, начинается из-за инженера Симонова. Нам всегда казалось, что он нарочно засыпал нашу Основинку, а теперь и улицу решил снести. Мы не любили инженера Симонова. Невысокий и крепкий, он ходил по улице зимой без шапки, у него были рыжие волосы и выпуклые голубые глаза.

– А ты, баба, кем через десять лет будешь? – в шутку спрашивал я у бабушки.

– А меня, милой, уж не станет тогда. Помру я.

– Что ты, баба! Ты живи, долго живи,– пугаюсь я.

А бабушка вздыхает, качает седой головой…

…Еще не успеет лечь как следует молодой снег, а мы уж бежим с санками на крутую Нагорную улицу. Наши сани тяжелые, разбитые от многолетнего употребления. Сколько на них перевожено воды и поленьев! Они скребут по земле еще нераскатанным заржавелым полозом. Я волоку их изо всех сил.

На санках пластом лежит Верка. Она в рваной материной телогрейке и в подшитых кожанками пимах. Верка не надевает на катушку пальто. Недавно Юрка купил ей новое. Юрка теперь гранильщик. Каждое утро уходит с Иваном Алексеевичем на фабрику. А мы завидуем Юрке. Он-то теперь «большой». Юрка курит. У Юрки растут усы…

Там, где улица круто лезет в гору, Верка помогает ехать, отталкиваясь руками. Потом она сама пробует везти меня, да скоро выдыхается и останавливается.

– Эх, куричья лапа, – ругаюсь я.– Не бралась бы уж лучше!

– Ты вон какой… – тянет Верка.

– А мало я тебя вез? От самого пруда.

– Да-а…

Когда мы вступаем в борьбу, я без труда валю худую девчонку в снег, но она кошкой хватается за мои ноги, и вот я тоже валяюсь в снегу. Мы возимся и хохочем до колотья в боках, а потом выбиваем снег из валенок, держась друг за друга. Снова попеременно едем в гору. Нам в голову не придет подниматься с пустыми санками. «Чего им зря-то ехать?» – рассуждаем мы.

Правда, хорошо бы к саням мотор, хоть маленький.

Скатившись под гору, застреваем на полдороге. Нагорную посередине пересекают трамвайные пути, и тут наши сани не едут никак. Да еще гляди, под трамвай не угодить бы. Бабушка сто раз наказывала.

Так мы катались по Нагорной, пока в толстом журнале «Пионер» я не прочитал статейку о коньковых санях. В «Пионере» был чертеж саней и все размеры. Мы с Веркой тотчас поняли, что, если б построить такие сани, на них до самого пруда несло бы.

И мы принялись за дело. В сенках у Кипиных всегда валялось несколько ржавых коньков. Верка и Юрка катались на них, прикручивая коньки веревочкой к пимам. У меня тоже была пара коньков с толстыми полозьями. Такие странные коньки я больше нигде ни у кого не видел. Они назывались «английский спорт», и кататься на них было плохо.

Мы сколотили деревянный щит, прибили к нему бортики, накрепко приколотили по краям коньки. А впереди Юрка Кипин сделал поворотную доску с двумя моими коньками и привязал две крепкие веревки. Потянешь за одну веревку-сани поворачиваются влево, потянешь за другую – вправо. Когда сани были готовы, я попросил у бабушки банку с остатками спиртовой эмали. Целое утро мы красили свое неуклюжее произведение в зеленый военный цвет. После окраски сани стали хоть куда. Мы называли их «самоход».

Испытывать «чудо техники» пошли вчетвером: сам Юрка, я, Верка и Генка Пашков. Пока мы строили самоход, Генка все время юлил возле двора, подсматривал в щели забора – у нас с ним была война. А тут он и про войну забыл.

Бегом взобрались мы на гору. Юрка установил самоход, взял «вожжи», уперся ногами в бортики по краям поворотной доски. Я и Верка поместились сзади. Генка встал на запятки и тихонько оттолкнулся. Тихо, плавно наш коньковый плот тронулся вниз и заскользил, набирая скорость. Вот уже замелькали домишки, зарябили палисадники, тополя запрыгали назад.

Самоход со скрежетом пересек трамвайную линию, помчался под раскат горы и в вихре снега вылетел на лед городского пруда. Долго мы катились по гулкому зеленоватому льду. Наконец сани затихли. Мы ликовали, на все лады расхваливая свою «машину» и друг друга.

Езда на самоходе так увлекла нас, что теперь, едва сделав уроки, мы бежали кататься. Я усвоил управление санями и лихо поворачивал их, если дорогу пересекал трамвай. Самоход был послушной машиной.

Катались мы втроем с Генкой Пашковым. Потом он почему-то перестал ходить.

Как-то поздно вечером мы с Веркой, не торопясь, брели домой. Светила мутная луна. Падал редкий снежок. Руки и ноги у нас ныли теплой усталостью. Мы волокли самоход за веревки и тихо переговаривались.

Вдруг из-за угла нашей улицы вышло четверо ребят. Они загородили нам дорогу. В свете луны я тотчас узнал всех братьев Курицыных и самого Генку.

– Хватит, накатались, – сказал Генка, вырывая веревку у Верки. – Теперь он наш будет. Поняли?

Я молчал, потрясенный неслыханным предательствам.

– Вали отсюда! – сказал я, переходя на Генкин язык, и тут же получил пугачом по голове. Шапка слетела в снег. Разозлившись, я двинул большого «курицу» головой, а средний неудачно наскочил на мой кулак. Драка разгорелась не на шутку.

Отбиваясь сразу от трех врагов, я хотел только прорваться и удрать, но, оглянувшись, увидел чудо: Верка молча тузила Генку Пашкова, и он отступал, пятился к забору. Вот он запнулся и полетел в снег. Силы прибыло у меня. Я свалил старшего Курицына и погнал среднего, а младший, трусливый брат, отбежав в сторону, только глядел на мамаево побоище. Мы одолели. Мы ушли от бессильно грозящих врагов со своим самоходом. И хотя уносили мы немало синяков, а у Верки был расквашен нос, – это была убедительная победа над могущественным противником.

– Как это ты Генку-то! – с уважением удивлялся я.

– А пусть не лезет… – Верка прикладывала к носу снег.

– Да ведь он сильнее тебя!

– Пускай не лезет…

С тех пор война кончилась. Враги признали нашу силу. Мы часто катались теперь попеременке, уступая самоход и Курицыным и другим ребятам. А иногда ездили «кучей». Сваливались на крепкий самоход сколько всех было, и он, поскрипывая, мчал нас под гору, пропахивая в дороге глубокие колеи.

Однажды, в конце декабря, мы катались вдвоем с Веркой. Время было позднее. Трамваи ходили редко.

Я пустил сани во всю прыть, хотел проскочить линию одним духом.

Я задумался и вдруг похолодел. Мы мчались прямо под трамвай, который был совсем близко.

– Верка! – крикнул я и рванул поворотную доску. Зазвенело, хрустнуло, треснуло. Словно большой рукой меня хватило в спину, и я очутился без шапки и валенка на тротуаре. Через секунду я увидел встающую на четвереньки, вываленную в снегу Верку и остановившийся трамвай.

Как нас ругали вожатая и оба кондуктора! Как бранились высыпавшие из трамвая люди… Под конвоем кондуктора пошли мы домой. Я думал, что влетит нам теперь. Спина и бок болели. Но самое главное – жаль было наш зеленый самоход…

После зимних каникул пришли неслыханные морозы. По утрам даже в постели было зябко. Серый свет скупо сочился через замерзшие доверху стекла. Я протаивал дыханием кружочек, глядел на улицу. Вся слободка и город дымились прямыми и белыми дымами, а блеклое небо казалось куском голубого льда. Снег скрипел и визжал, и голоса паровозов были отчетливо ясны, будто мы жили у самой станции. «Сорок семь сегодня», – говорил утром отец. Я пробовал высунуться на крыльцо и скоро уходил. В носу свербило. Ресницы опушались инеем. Пальцы рук больно прилипали к железу скобки.

Я удивлялся, как бабушка терпит мороз. Она ходит по воду и, напустив в прихожую облако холодного пара, опрокидывает с коромысла в кадку обледенелые ведра. Бабушка носит белье полоскать на ключ и возвращается вся в морозном инее, с красным лицом.

– Не замерзла ты?!

– Нет, милой…

А вечером она мажет руки скипидаром и ходит взад и вперед по кухне, заложив их под мышки. Видно, сильно руки у нее болят. Мне-то от морозов одно удовольствие. В школу ходить не надо. Рано вставать не требуется. Одна беда – не спится подолгу никак.

Обычно меня отец стаскивал с кровати, и я, сонный и злой, нехотя одевался, проклиная про себя школу и первую смену. Теперь проснешься задолго до утра и слушаешь – скрипит, постанывает легонько наш старый дом. Видно, ему тоже холодно, жмет его стужа. На пруду что-то гулко стреляет. Кот высовывает голову из-под одеяла в ногах, недовольно посвечивает чертовскими глазами. В морозы кот спит день и ночь. Я лежу, слушаю ранние заводские гудки и раздумываю, долго ли еще будет холод – в школу ведь хочется…

В одно такое утро наконец замечаешь – словно потеплело. На окне отступает морозная накипь, и видно, хоть еще северит на дворе, а небо пасмурное, теплое. И сыплются, сыплются мелкие снежинки. И рад не рад я, что мороз кончился.

После таких полярных холодов однажды выпал большой снег. «На сажень», – говорит бабушка, она орудует лопатой отбрасывает снег от крыльца. Я не знаю, сколько это «на сажень», – должно быть, очень много. Вчера кот спрыгнул с забора в сугроб, утонул в нем, и бежали над снегом из огорода одни котовы уши да хвост.

Под вечер мы увидели на пустыре Мишу Симонова с его отцом, инженером. Они бродили там по пояс в снегу. В руках у инженера была фанерная лопата. В одном месте он остановился и стал быстро копать. Такой здоровила, вон какие глыбы поддевает! А зачем?

– Речку, что ли, они откапывают?

Верка отрицательно качнула головой.

Симонов копал допоздна и наворочал целую гору снегу.

На другой вечер Симоновы явились снова и привезли большие сани с лыжными полозьями. На санях стоял ящик. В ящике болтались лопаты. Удивленно глядели мы, как инженер и Миша грузили снег в ящик, везли его в кучу. Мы не вытерпели, побежали узнавать.

– Папа катушку для ребят строит, – объяснил Миша.

– Для всех?

– Для всех. Папа любит строить.

– Можно, мы будем помогать?!

– Конечно, можно, – сказал Миша и посмотрел на меня, точно взрослый на маленького.

Когда Симоновы ушли ужинать, мы забрали свои старые сани, поставили на них гремучее железное корыто, стали возить снег.

На другой день пошли вместе с нами строить катушку мой папа, Юрка Кипин и Генка Пашков со своим братом Ленькой. А под конец привалили и братья Курицыны тоже на санях, вместе с другими ребятами с их конца.

Инженер усмехался своим жестким выбритым лицом, глядя на наши старания. Он не командовал нами и не приказывал никому. Просто копал лопатой, подбрасывал пудовые комья. Мы боялись разговаривать с ним – очень уж суровый был у него вид.

Огромная катушка встала на бурьянном пустыре. Мишин отец все не унимался. В другом конце пустыря он снова начал возить и грузить снег, и вторая снежная гора выросла там раскатом к первой.

Странный обоз громыхал вечерами по нашей улице. Мы везли на санках кадушки и ведра, волокли железные бочки. У водопроводной колонки мы занимали очередь и равнодушно выслушивали ругань старух, пока все посудины не бывали налиты до краев.

Поливали катушки сам Симонов и мой папа. Сперва они лили осторожно, понемногу, потом все хлеще. Вода пищала и пела на морозе. Потрескивал молодой ледок, а мы все возили и возили обмерзлые санки – воды требовалось ужасное количество.

Общая работа сблизила нас. Прежние непримиримые враги мирно и дружно таскали ведра, тесали снежные брусья. Отец и Симонов затеяли строить снежную крепость поблизости от катушек. К нам валом валили ребята со всей слободки.

Кое-кто уж лез кататься, да инженер не позволял.

Миша стаскивал нетерпеливых. «Пусть окрепнут катушки, промерзнут хорошо», – говорил он рассудительно.

В один из морозных дней мы полили катушки последний раз, и началось веселье. Сани с хохотом и визгом неслись по ледяному раскату через весь пустырь. А там мы взбирались на другую катушку и мчались обратно.

Ух, как здорово лететь вниз с крутой горы! Бешено несутся санки, лед гудит под полозком. А сзади орут и свистят ребята. Теперь на наших катушках вся слободка катается. А вечером даже взрослые парни приходят.

– А чо вы сюда? – орет на них задира Пашков.

– Нельзя, что ли? – огрызаются парни.

– А где вы были, когда мы строили? Обрадовались задарма-то.

– Тебе платить, что ли?

– На́ сам копейку, – язвит Генка.

– Ишь, какой шкет! – хохочут парни.

– Да ладно уж, катайтесь, – ворчит Генка, хозяйским глазом оглядывая катушки. Он теперь с утра до ночи здесь торчит.

А инженер Симонов больше не приходит. Изредка появляются Миша с Ниночкой. Миша говорит, что отца переводят на другую стройку и скоро они уедут.

Перед самым отъездом Симоновых инженер пришел на пустырь. Стоял, дымил папироской, глядел и улыбался.

…Веселой и короткой оказалась та зима.

Скоро потеплело. Из-за дальних морей прилетали ветры. И дни в преддверии весны стояли солнечно и безмятежно.

Мы приходили из школы, и нам не сиделось дома. Расстегнув пальтишки, сбросив шапки, мы бежали в этот сияющий солнцем полдень с запахом согретых тополей и первых робких сосулек. Мы ждали весны и радовались ей, как могут радоваться только одни дети.

ВАРЯ, ПЯТЕРКА И ПТИЧКИ…

Это было в четвертом классе, в середине года. Я раскрыл тетрадь, положенную дежурным на краешке парты, и вздрогнул: на странице с домашним заданием стояла яркая веселая пятерка. Пятерка?! Не поверил глазам. Пятерка. Она как бы улыбалась мне и в то же время посматривала с недоверием. Она говорила: «Ну, что ж ты так долго не мог меня получить?» Это была моя первая пятерка у Марьи Васильевны и, наверное, потому показалась ослепительной, невероятной наградой.

Исполненный торжества, я не закрыл тетрадь, приложил все усилия, чтобы Варя тоже увидела мой триумф. С Варей у нас было не то чтобы соревнование, а какое-то непонятное соперничество с первого дня, когда ее посадили со мной вместо Курицына. Если я говорил «А», Варя говорила «Б», если я приносил в школу пирожки и угощал Варю – она ела, но на другой день приносила пирожное, и мне приходилось есть, признавая Варино превосходство. Она, не скрывая, торжествовала, когда я хватал двойки или стоял урок-два у доски. В свою очередь, я не забывал отыграться, если ее ссылали на заднюю парту к Нохрину или когда она плакала, получив единицу – кол.

И в то же время я так привык к этой своей черноволосой соседке, к ее смородиновым глазам, что, когда Вари не было (она часто болела ангиной, гриппом, свинкой, еще чем-нибудь), я люто скучал, ждал ее, видел даже во сне, и мне все время хотелось услышать ее как бы немного простуженный голос, запах мягкого фланелевого платья и жестких черных волос. От Вари всегда пахло одинаковым хорошим Вариным запахом. Может быть, она потихоньку мазалась духами «Красная Москва».

После болезни Варя приходила немного изменившаяся, с побледневшим и похудалым лицом, но все-таки по-прежнему довольно плотная, и я, оглядывая ее, скрывая радость, ворчал:

– Опять всю парту заняла!

– А тебе-то чо! – огрызалась она, сурово взглядывая из-под нахмуренных черно-широких бровей, разводя трубочкой яркие губы.

– Чернуха-черномазая! – говорил я. – Хоть бы отмылась.

– А ты – белобрысый! – Это был ее обычный ответ, хоть никакой я не «белобрысый», только немного посветлее Вари, да глаза еще у меня или серые, или голубые, в общем – не черные и не коричневые.

Так мы переругивались при встрече. Но я как-то знал, чувствовал, что Варя на меня не сердится. Это она просто так. Она всегда такая. Она – женщина, а женщины любят притворяться строгими. И Варя, кажется, понимала, что я не со зла говорю ей гадости и тоже рад, что она пришла, опять сидит со мной и есть кого толкнуть под локоть или подуть в ухо, отчего она всегда забавно ежилась и стукала меня кулаком по плечу. К тому же Варя знала, что мужчины любят ворчать.

В прошлом году, осенью, я тоже заболел коклюшем и не ходил в школу целых полтора месяца. Это очень хорошая болезнь – коклюш. Сидеть дома не надо, температуры нет, в школу ходить нельзя, а бегать можно сколько хочешь, ловить чечеток, лазать за яблоками, стрелять из рогатки по консервным банкам и воевать с младшими Курицыными. Только кашель ужасный донимает, особенно по вечерам, а так – ничего, можно терпеть… Когда я пришел в школу после коклюша. Варя даже улыбнулась мне. У нее очень красивые зубы, белые-пребелые, ровные-ровные. Но Варя почти никогда не улыбается, наверное, потому, что, если она улыбается, видишь какая она добрая и смешная. А тут она не удержалась, засияла, как странное черное солнышко. Правда, скоро спохватилось это солнышко и зашло за свою обычную тучу.

Больше всего я боялся, чтоб Марья Васильевна не пересадила меня от Вари или Варю – от меня. Иногда мне казалось, что Марья Васильевна догадывается об этих моих тайных мыслях, знает их. Однажды она так пугнула меня, сказав, что пересадит насовсем к Нине Силантьевой, что потом я целую неделю сидел примерно, боялся повернуться, да и Варя что-то присмирела, хотя она и была не из разговорчивых. «Отстань!» – было ее любимое слово. Впрочем, разговор-то ведь о пятерке…

Тетрадь была не закрыта, и Варя, которая вечно совалась, куда ее не спрашивают, теперь делала вид, что не замечает мою пятерку. Тогда я подвинул тетрадь поближе к Вариной руке. Она отодвинула ее, не глядя. Вот вредная!

– Варя, – сказал я, – а что задавали по русскому?

– Отстань! Сто тридцать шестое, – ответила она, не поворачивая головы и глядя на доску.

– Варька! Я пять получил. Ага!

– Отстань! – сказала Варя.

Тетрадка легла под Варин нос. Теперь уж не отвертится.

– Да видела, видела… Расхвастался, у-у, – сказала она, Поджимая яркие губы, морща нос и водя им из стороны в сторону.

Не удался мой триумф. Вроде бы как сам себя я похвалил. И все-таки домой я не шел, а летел вприпрыжку, и первая, кого встретил, была бабушка. Покачиваясь, она несла воду на коромысле.

– Бабушка! Пять! Слышала? Пять! Я пять получил… – Заставил старуху смотреть в тетрадь, не снимая ведер с коромысла. Правда, скоро опомнился, велел бабушке ведра снять и потащил их сам, а она шла сзади с моим портфелем. Ведра показались мне совсем легкими.

То ли родители мои понимали, как велика была заслуга – получить пятерку у Марьи Васильевны, то ли они посчитали, что за первой пятеркой другие пойдут косяком, но мать спросила меня после ужина, что мне купить – имелась в виду награда за успех. Мать и отец в самом деле были довольны – еще бы, после стольких двоек-троек ПЯТЕРКА.

Я помялся для виду. Что говорить! Многое хотелось: и мяч футбольный, настоящий, кожаный, не кирзовый, каким мы все время играли, и такое ружье, как у Эрнешки, гулко стреляющее пробками, и заводной танк – такой тоже был у него, и книжек хотелось, и двухколесный велосипед (но не просить же велосипед за пятерку, надо же совесть знать). Вообще-то я удивился, такое было второй раз в жизни, когда меня спрашивали, что мне купить. О первом случае я еще расскажу. Но я знал, что мне надо больше всего. Птичку надо. Чижа. Пока что у меня жили одни чечетки, и получить желтенького, зеленого, черноголового чижа было моей несбыточной мечтой. Такие чижики жили у Кипиных, а мне их никак не покупали. И мать, и бабушка считали, что ловить птиц вредно, держать в клетках – тоже. На все мои просьбы ответ был один: «Ни к чему! Незачем! Есть у тебя птички – и ладно… Учился бы лучше…»

«От птичек у него ученье и не идет… С птичками только свяжись…» – говорила моя справедливая бабушка. Я очень сердился на нее за это.

Теперь же я мог законно просить об исполнении своих желаний и потому сказал:

– Купи мне чижа! Ну пожалуйста, купи… – При этом я смотрел в лицо матери, стараясь понять, не слишком ли велика моя просьба и как мать отнесется к ней.

Просьба не обрадовала ее.

– Ну ладно, посмотрим, – неопределенно ответила она.

А отец и бабушка промолчали. Им-то и вовсе не понравилось высказанное желание. «Неужели мне теперь ничего не купят? – грустно подумал я. – Или купят, как в тот раз…» Теперь, наверное, можно рассказать и о первом случае, когда меня спросили, что мне купить. Было это еще до школы, летом. Тогда к матери приехала младшая сестра, тетя Дуся. Эта сестра, очень живая говорливая женщина, всегда тискала, целовала, обнимала меня, говорила, какой большой я вырос, удивлялась способности читать книжки наизусть (какая же тут способность, если я заставлял мать читать мне одно и то же по двадцать раз). И еще тетя Дуся очень любила ходить по магазинам. Иногда они с матерью брали меня с собой, и хорошо помню, как я ныл, мучился, бродя по всем этим трикотажным, галантерейным, обувным отделам из магазина в магазин, с площади на площадь, а тете Дусе все было мало, все надо было еще куда-то зайти, заехать, посмотреть, заглянуть на минутку. Вот почему в один из ее приездов я наотрез отказался идти в магазины. А тетя Дуся и мать великодушно решили вознаградить меня и спросили, что мне купить. Это и был первый случай, когда меня спросили, что купить.

– Рыбку! – не задумываясь, сказал я. – Рыбку-вуалехвоста в зоомагазине.

– Рыбку? Зачем тебе рыбка? Лучше что-нибудь другое, – удивилась тетя Дуся.

– Нет-нет. Ничего другого. Рыбку… Пожалуйста.

– Ну, ладно, посмотрим, – точно, как сегодня, ответила тогда мать, и они, переглянувшись, ушли. Меня обеспокоило только, что они не взяли с собой никакой посуды под рыбку: ни баночки с водой, ни даже хотя бы бутылки. Но тут же вспомнил, что в магазине с голубой вывеской «ЗООМАГ», где вдоль окон громоздились этажерки аквариумов, чивкали-чиликали желто-синие попугайчики и ползали медленно в ящиках зеленовато-коричневые черепашки, где пахло сушеной дафнией и скачущими в клетках белками, где всегда хотелось подолгу стоять, не отлипая от витрины, – имелись в этом магазине и банки, и склянки для рыб, и целые аквариумы, которые, видимо, были необычайно дорогими, потому что я боялся даже заикнуться о такой покупке. Зато рыбка – желтый вуалехвост – у меня была. Она жила целых два года в банке на окне, и я кормил ее манной крупой. К сожалению, рыбка погибла при смене воды, выскочила на пол и разбилась. Я очень жалел ее, плакал, дулся на бабушку. И теперь вот ждал, ждал, ждал, когда же вернутся мать и тетя Дуся с обещанной новой рыбкой. Они пришли только к вечеру. Должно быть, тетя Дуся обошла все магазины в городе… Я сидел за воротами и едва увидел в улице крупную медленную фигуру матери и тонкую тетю Дусю, помчался к ним сломя голову. Уже подбегая, среди вороха свертков, коробок и прочего, что несли они обе, я не заметил желанной банки с рыбкой.

– Ну, как? Весь день ждал? А мы так устали… Так устали… Такая жара сегодня, – говорила тетя Дуся.

– А… А… А где же… рыбка? – спросил я, переводя взгляд то на свертки, то на лица матери и тети.

– Рыбка? – как-то смущенно смеясь, сказала тетя Дуся. – Так вот же мы тебе купили! – И она подала мне картонную обувную коробку. – Там еще и лягушка есть…

Она продолжала смеяться.

– Рыбка? – меняясь в лице, спросил я, все еще словно бы надеясь на что-то. Я открыл коробку. В ней лежали, конечно же, обыкновенные летние сандалии, желтые, пахнущие новой кожей. Скучные-прескучные. Что еще могло быть в обувной коробке? Я сунул ее матери и, горько заплакав, побежал прочь.

Я очень боялся, как бы и на этот раз полуобещанная птичка не оказалась какими-нибудь новыми ботинками или рубахой. Я даже вообще не очень любил новую одежду – и не запачкай ее, и не сядь где хочется, и на забор не залезь. То ли дело обношенная, трепаная одежонка, как хочешь ее, так и носи, вымокнешь, в грязи вывозишься, порвешь даже – все ничего.

На другой день (было как раз воскресенье) мать с утра куда-то ушла, не сказав ничего. Я же еле высидел за столом завтрак, побежал на улицу. Здесь легче ждать. И вообще, по-моему, на улице легче переносятся и всякие разочарования. А все-таки неужели она не купит птичку?

Есть люди равнодушные к природе, есть полуравнодушные, которые могут радоваться только елке в Новый год, корзине грибов и нетронутой земляничной поляне; может быть, половина взрослого человечества любит природу по-настоящему, любит солнце, опушки, пни, облака, звезды, грозы, бабочек, птиц, цветы, окуней и пескарей, любит природу во всех проявлениях, будь то причудливый корень или хвойная ветка, которую человек, не найдя лучшего, несет домой. Детей же, равнодушных к природе, – нет. Я, сколько помню себя, любил живое болезненно-острой и радостной любовью. И этим чувством была согрета и освещена вся моя жизнь. Просыпался с первым солнечным лучом, и первые мысли были уже там, на воле, уже виделся огород в росе, и речка, и запахи сада, и красные, голубые стрекозки, которые всегда там, тихим летним утром; ждали меня голоса птичек в листве, золотой жук, ползущий медленно куда-то, и какие-то жесткие пахучие цветы, которые я нашел вчера на огородной меже у забора и сегодня снова хотелось их отыскать, осмотреть, и понюхать, и попробовать на вкус. Все влекло меня, жадно заставляло задумываться и восхищаться, и не раз, конечно, прохожие видели, как мальчик в истасканной отгорелой шапке-матроске, сидя у обыкновенной, грязной лужи на дороге с консервной банкой в руке, вглядывается в рыжие тучи дафний, перемещающиеся в глубине подобно звездным туманностям. Этот мальчик ловил банкой крапчатых мелких водолюбов и бойких коричнево-черных плавунцов, он бродил по пустырю, отворачивая камни, подолгу сидел у тополевых пней, и с ним случались истории, одна другой удивительнее. В каменных кучах на свалке он обнаружил мелких черно-серых ящериц (откуда они взялись тут, в самом городе?), он открыл, что, если шмеля быстро схватить на цветке репья за ворсистую спинку, шмель не может укусить, только изо всех сил старается вырваться и все время стрижет из кончика брюшка плоским черным кинжальчиком. А еще над цветущими репьями парят желтополосатые мухи, похожие на ос. И если поймать такую муху, можно пугать ребятишек и демонстрировать свою заколдованность от укуса. А еще под осень в бурьянах бывают настоящие вальдшнепы. Один раз такой глазастый длинноклювый кулик вышел к мальчику, когда он тихо сидел в бурьяне. Вальдшнеп всовывал клюв в землю и что-то глотал, а потом вспорхнул, рыжим платком метнулся над бурьяном и пропал в сычовском саду…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю