
Текст книги "Солнышко в березах "
Автор книги: Николай Никонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Мать возвратилась скоро. Я увидел в руках у нее светло-зеленую клетку, а в клетке – нет, вы даже представить не можете, до чего я обрадовался! – в клетке прыгали яркий желтый чижик и бело-пестрый с красным и черным щегол. Кажется, я закричал «Ура!», обнял мать и торжественно понес клетку домой.
Этот день останется со мной навсегда. Я отлично помню, как устраивал новых птичек, как любовался ими, всяким перышком, глазенками, ворсинками у клювов, черной шапочкой чижа, его золотистой, отливающей зеленью грудкой и зеленоватыми «зеркальцами» на крыльях, а про щегла и говорить не приходится – так он был бел, наряден с черно-красной головой, коричневой спинкой и солнечной желтизной перевязей по середине каждого крылышка. Я принес им в клетку свежих веток, увязая в снегу, раздобыл в огороде сухих репьев, поставил блюдце с водой для купанья. Хлопотал дотемна, забыв о еде, о том, что надо еще выучить уроки. И единственное, чего мне еще хотелось, – поделиться своей радостью с кем-то понимающим. Человек, видимо, неосознанно стремится к этому, недаром же пословица говорит, что разделенная радость – вдвое большая радость.
Поздно вечером я сел, наконец, учить уроки, глаза у меня слипались, задачи не получались. Под неодобрительное ворчанье матери и укоризненные взгляды бабушки я все-таки кое-как доделал задание, столкал учебники в портфель и лег спать.
Спал я плохо. Все чудилось, что птичек у меня нет, то их кто-то выпускал, то мать, возвращаясь, приносила мне коробку с желтыми сандалиями, а тетя Дуся, смеясь, говорила: «Там еще лягушка есть…» То щегол и чиж вылетали из клетки, и их хватала на окне наша старая дымчато-серая кошка – так схватила и съела она у меня вылетевшую из клетки только что пойманную синичку. Помню, как я вскакивал, смотрел на клетку, где мирно спали рядышком чиж и щегол, как ложился, облегченно вздыхая, и как снова снились мне сны один страшнее другого.
Я пришел в класс рано. И едва дождался Варю. Варя имела обыкновение опаздывать и вообще не торопиться. Уже звонок в раздевалке бренчит, а она все еще копается, сумку застегивает, чулки поправляет, в зеркало поглядится, а потом уж плывет, подняв свой нос. Ни за что не поторопится. За это Марья Васильевна не один раз оставляла Варю стоять у дверей. А Варе хоть бы что. Простоит и опять опаздывает. Сегодня, правда, пришла под звонок.
– А мне-то птичек купили! Чижа и щегла! – выпалил я.
Против обыкновенного Варя приняла новость с интересом, не фыркнула, как обычно, не сказала: «Отстань!»
– Птичек? – переспросила она.
Я кивнул.
– А какие они?
Очень обрадованный таким неожиданным проявлением интереса от девочки, да еще от самой Вари, я принялся подробно описывать, какое оперение у чижа и как окрашен щегол. Но тут в класс вошла Марья Васильевна. Начался урок. Я пытался и на уроке шепотом рассказывать Варе об окраске щегла, но ведь вы знаете, как ярко-пестро его оперение, и пока я все объяснил, получил от Марьи Васильевны два замечания за разговоры. Вместо третьего замечания она вызвала меня с тетрадкой к доске. А это – я знал по опыту – ничего хорошего не предвещало. Марья Васильевна тут же у стола проверила задание, исчеркала его так, что там стало красным-красно, и выставила мне жирную единицу – кол.
«Вот они – птички… Сбываются бабушкины слова», – думал я, обреченно бредя обратно, В самом деле – только что получил пятерку и вот же на тебе – кол. Я еще не знал простой житейской мудрости, что за радостью всегда следует горе, за горем – радость.
Вздохнул и сел, ждал, что Варя опять будет злорадствовать. Скажет так, шепотом: «Ага, атличник! Схватил?» Но Варя на этот раз молчала. Может быть, чувствовала, что в моей единице есть доля ее вины, ведь рассказывал-то я ей, Варе. Насупившись, я сидел над тетрадкой, размышлял о превратностях жизни и еще о том, как мне теперь быть. Эту нежданно прилетевшую единицу надо было скрыть во что бы то ни стало, иначе прощай мои птички – мать или бабушка выпустят их непременно.
– А ты – плюнь… Подумаешь… Исправишь ведь, – сказала вдруг Варя шепотом.
Я вытаращился на нее. Варя ли это?
– Задание перепиши, а единицу вырви… И все…
Варя ли это? Какая она, оказывается, смелая. Впрочем, я это в ней смутно подозревал, хоть, конечно, не думал, что она такая же храбрая, как, скажем, Вера Носкова, которая отлупила хулигана Бучельникова. А Варя даже чуть-чуть улыбалась. Только чуть-чуть. Так умеют улыбаться одни женщины.
– Пойдем к тебе птичек посмотреть, – вдруг предложила она на последнем уроке.
– Пойдем! – невероятно изумленный (и обрадованный) согласился я. Почему-то я сразу забыл, что получил единицу, что впереди еще… – Пойдем!
Мы вышли из школы вместе, под косые взгляды ребят и поджатые губки некоторых наших девочек. В классе ведь все считали, что у нас с Варей вражда на всю жизнь. В этом были все уверены, и сам я, спроси меня об этом кто-нибудь еще вчера, незамедлительно подтвердил бы это.
Я обнаружил, что с Варей очень приятно идти по улице. Идем, как большие, разговариваем, смотрим на дома, на ворота, на тополя. Я говорю Варе о том, что мне нравится. Она говорит, что нравится ей. Иногда наши вкусы сходятся, и это очень здорово, я поглядываю на Варю с уважением, и, наверное, вообще ничто так не сближает людей, как общие вкусы. А кроме всего, было тепло. Ворковали по карнизам голуби. Кричали галки. Дворники на тротуарах скребли снег. И пахло весной. Хоть это была еще и слишком ранняя весна. Весна в феврале.
Птички Варе понравились, особенно щегол. Стоя на стуле, заглядывая в клетку, Варя причитала:
– Ой, ты, мой хорошенький! Ой, какой чистенький, беленький! А смотри, на крыльях-то какое яркое, желтое-желтое… Ой, прямо такой невозможно красивый…
И восторженно глядя на стоящую надо мной черную, стриженную косицами девочку, слушая ее голос, умиляясь ее восхищению, я тут же простил Варе все – все насмешки, все подковырки, все ее «Отстань!» и «Ну тебя!». А самое главное, что обрадовало меня еще больше, Варя понравилась бабушке. Это я понял сразу и одобрил бабушкин вкус. Бабушка у меня – человек политичный. Никого не отпустит без обеда, без закуски, даже пожарного инспектора, который ругался, что у нас не вычищена сажа в печках, и сказал, что принесет штраф, а потом закусил, выпил с бабушкой по рюмке водки и сказал уже, что штрафа не будет, но сажу надо вычистить. Когда Варя слезла со стула и мы принялись смотреть книги и игрушки, бабушка явилась, позвала нас в кухню обедать. Варя страшно застеснялась, покраснела, сказала, что ей надо бы домой. Но бабушка и слушать не хотела.
И опять, если бы кто-нибудь предсказал еще неделю назад, что мы с Варей вот так дружно и сообщно будем есть суп на нашей теплой кухне, я бы ни за что не поверил. Но это было так. Не во сне. Наяву. И, обрадованный этим, как-то необычно воодушевленный, я не столько ел, сколько смотрел на Варю, не сводил с нее глаз, замечая про себя, и как она откусывает хлеб своими фарфорово-ровными голубоватыми зубами, и как опускает ложку, как поправляет волосы, и как иногда поводит своим вздернутым носом – что мне особенно непонятно нравилось, все хотелось, чтоб Варя еще сделала так.
А потом я проводил ее по пустырю через трамвайную линию до Вариной Нагорной улицы и побежал домой.
Я сел за домашнее задание, необычайно прилежный, весь наполненный новой чистейшей радостью. Я точно боялся ее расплескать и лишь вспоминал осторожно, как Варя перешагивала блестящие трамвайные рельсы, как шла в гору в своих новых валенках, коротком черном пальто и красном чепчике, простой шапочке, которую – я знал это – она связала сама.
Я и Варя стали друзьями. Больше того – неразлучными друзьями. Часто мы даже вместе учили уроки и вместе оставались исправлять двойки и тройки. В классе про нас сначала сплетничали, а потом перестали. Надоело. Мы учили уроки и играли то у нее, то у меня. У нее было даже удобнее. Мать Вари работала медсестрой в больнице и мало бывала дома. Варин отец служил в армии, и Варя все собиралась к нему поехать, но говорила, что мать не отпускают с работы.
Варя по-прежнему любовалась птичками, кормила их, поила, чистила клетки и делала это лучше меня, как-то аккуратнее. Я же стал очень хорошо учиться и пятерки теперь получал часто, наверное, потому, что учил уроки с Варей и мы просиживали за ними хоть три, хоть четыре часа подряд.
Однажды я решил подарить Варе щегла. Но она не взяла. «Пусть у тебя будет. Ведь я часто прихожу к вам, – сказала она. А потом добавила: – Пусть считается, что ты мне его подарил, и он – мой. А живет пусть у тебя… Ладно?»
Я был рад и этому очень мудрому решению.
Так счастливо-безмятежно мы дожили до весны, перешли в пятый класс. Варя на каникулы уехала к отцу, на запад, в город Брест. Перед отъездом она пришла ко мне, и мы целый день играли в классы и сидели на скамейке, пока не подошло время прощаться.
– Ну? До осени, правда? – сказала Варя. – Через три месяца уже будет осень… Может, я опоздаю… Ты береги мое место… Опять сядем так…
Кажется, я не очень расстроился, провожая Варю по обыкновению до трамвайной линии. Она перешла линию и, поднимаясь в гору, остановилась, помахала мне. Блеснула ее улыбка… Если б я знал, что вижу Варю в последний раз…
ТАНЯ
Много раз я слышал это слово. Любовь. Любит. Его говорили взрослые. Что-то хорошее и стыдное было в нем. Я ни за что не сказал бы его вслух. Даже про себя не скажу.
И все это началось с того, что в желтеньком доме Осиповых, наискосок от нас… Нет. Лучше уж по порядку.
Бежал я по улице с пруда. Я только что выкупался и летел с мокрой головой, в брюках, закатанных по колена. Рубашку свою я привязал спереди в виде фартука. Так делали все ребята, если ходили купаться.
Близ ворот нашего дома я едва не наткнулся на незнакомую девушку лет семнадцати в черной рубашке, черной юбке и белых тапочках на полных загорелых ногах. Девушка была темноволосая, с аккуратно стриженной челкой и удивительно юная – иного слова не подобрать к ней. Она спокойно посторонилась, спокойно пошла дальше. А я встал, словно почувствовал пустоту вокруг себя. Оглянулся. Вон она идет, легко шагают ее ноги.
Кто она? Почему я ее никогда не видел? Что девушка красивая, невозможно красивая, я боялся сказать сам себе. Я видел красивых женщин и полагал, что знаю, какие они бывают. Такой считалась в улице девушка-парикмахер, что жила у Сычова. Или мать Эрнешки – величавая дама со сливовыми глазами. Но я глядел на этих красавиц все равно, что на неряху Семеновну, Вот мать Эрнешки вся в бусах, в кольцах, в золотых часах. А парикмахерша красится сегодня в белый, а завтра в рыжий цвет. У нее штук сто разных платьев… А у этой девушки не было ни бус, ни колец, ни сережек.
Пустынна кривая улица. Две белые козы у забора удивленно смотрят на меня. И поет во все горло петух на сычовском дворе. И я не знаю, что мне делать…
Я встал у ворот в цветущий пырей и всерьез раздумался. Что такое? Почему мне стало так скучно? Зачем я думаю о совсем незнакомой прохожей? Само слово «девушка» я не могу произнести. Оно взрослое – это слово. Незнакомая? Нет. Словно бы я знал ее уже. Словно бы знал, что она где-то живет, ходит по земле. Или я действительно ее встречал? Видел? Нет, не видел, твердо сказал я. Может быть, в журнале «Работница»? Может быть, она та чернявая из кинокартины «Пятый океан»?
Нет, не она. С чувством странной тоски я припоминал все: белые спортивки, стриженые волосы, немного качающуюся походку. А глаза? Какие же у нее глаза? Не запомнил… И все-таки я понимал, что отличу ее теперь из миллионов, узнаю, когда угодно: и через год, и через два года, и через всю жизнь. И день этот – ветреный июньский день с золотыми и молочными громадами облаков – остался мне навсегда.
А через неделю я опять изумленно-радостно увидел ее. Она выходила из ворот Осиповых.
Неужели она живет здесь?! Неужели на нашей улице… Каким счастьем повеяло на меня. Я проводил девушку до трамвая, идя в отдалении. Я простоял за телеграфным столбом, пока она села на «пятерку». Уехала…
Я прибежал обратно и снова не пошел домой. Сел на том месте, где худой забор нависал над землей, перебирал желтые головенки одуванчиков.
Стебель одуванчика полый, как тонкая резиновая трубочка. Сорвешь его, и по краям трубочки выступит белое молоко-сок. Он горький. Он липучий… Он пахнет летом. А что, если она не живет у Осиповых? Нет. Нет. Живет. Ведь она вышла так рано. Потом она недавно встала. Лицо у нее заспанное немного. Странно даже подумать, что она может спать, как все. Куда это она ходит с книжкой? Учится где-то… Она учится. Она… И само простенькое местоимение приобрело теперь прекрасный смысл. Она – это девушка. Очень красивая девушка. Может быть, как Гуттиэре. А какие у нее глаза, я опять не заметил. А вдруг «синие, лучистые», как у Гуттиэре?
Весь день прошел праздником. Непонятно и радостно было мне. Я сбегал в магазин за хлебом. Потом побежал за квасом. Я натаскал полную кадушку воды и склал в поленницу наколотые вчера дрова. Бабушка, удивленная невиданным трудолюбием, только качала головой. А мне хотелось работать еще и еще…
Часто выбегал я за ворота посмотреть, не идет ли она. Нет. Ну так я в другой раз. Нет. Ну так я через полчасика.
Не зная, чем заняться еще, я принялся колоть дрова. Березовые чурбаки неподатливо прочны. Тяжелый топор отскакивает или заседает – ни взад, ни вперед. Я стукаю чурбаки упрямо, весь в поту, измазанный березовой пудрой. Кончилось тем, что топор сорвался, разрубил ботинок и вошел как раз между пальцами. Кое-как я перевязал кровоточащую ногу и, приступая на пятку, поплелся за ворота.
Я приоткрыл их и тотчас захлопнул. Гулко, испуганно застучало сердце. Она стояла у ворот Осиповых, пинала камушек. Я глядел на нее в щель, сквозь забор, пока она не ушла во двор, тряхнув густой гривой волос. И что мне до моей разрубленной ноги, если… Она! Живет! Тут!
…Глаза у нее не синие и не «лучистые». Они темно-серые с большими зрачками. Я знаю это совсем точно. Сегодня встретил ее три раза.
Утром она всегда уходит с книжкой, в которую вложена клеенчатая тетрадь. Одета девушка просто: кофточка, юбка, спортивки. Днем она возвращается часа в три. А вечером иногда снова уходит, сменив спортивки на серые туфли. Они так идут к ее крепким ногам. Обратно я ее не всегда дожидаюсь. Мать велит в десять часов ложиться спать, и я нехотя плетусь домой.
Теперь мне не хочется играть с Веркой. Я не ищу жуков и не лазаю на сарай. Она слишком много места заняла в моей жизни. Я все думаю, думаю о ней. И когда просыпаюсь, думаю, и днем, и по вечерам. Я жду ее вечерами на лавочке за воротами. Гаснет, увядает небо. И она как-то сливается в моей душе с красно-желтым огнем облаков, с бережными лучиками звезд в синей высоте над ними. В ней есть что-то от дальних неясных туч, от задумавшихся тополей. Лицо у нее нежное, грустноватое. Брови над ясными глазами темные и широкие. А губы всегда чуточку улыбаются. И во всем лице скрыта прекрасная добрая улыбка. Вот так солнышко просвечивает иногда сквозь редкую облачную завесу.
Я не слыхал ее голоса, но уверен – голос должен быть добрый, звучный.
Я не знаю, как ее зовут. Мне хотелось бы, чтоб Таней. Таня – мое любимое имя. Она не должна быть ни Зоя, ни Вера, ни Галя, ни Наташа. Таня…
Наверное, девушка не могла не заметить мальчишку-подростка, который попадался ей каждый день и, странно дико взглянув на нее, опускал голову, проходил мимо. А может быть, она не замечала. Девушки не смотрят на таких мальчишек. Таня вообще казалась слишком холодной, равнодушной, независимой. Я не представлял такого смельчака, какой решился бы с ней заговорить. Сам я и не рассчитывал, что она мне скажет хоть слово. Это было бы слишком великое счастье.
Однажды вечером она пришла не одна. Ее провожал парень с выгоревшими волосами. Он был весь темный от загара. На нем белая футболка и синие брюки. Если бы с ней пришел гигант, красавец с благородно кудрявой головой, я бы не удивился. Но этот белобрысый и Таня? Они долго стояли у ворот, и «моя» Таня мучительно весело улыбалась ему, встряхивала волосами, пинала камушек. Это у нее была привычка. И голос у нее оказался таким, как я думал. Я не слыхал еще такого задушевного девичьего голоса.
Парень приглашал ее в кино. Она отказывалась, говорила, что надо куда-то готовиться, что-то там сдавать. Я слышал все, хоть подслушивать нельзя, хоть это гадко, противно, нечестно. Я не мог уйти. Я и не подслушивал вовсе. Я сидел на заборе. Я разве виноват, если у меня такой слух, что слышу по ночам на пруду диких уток и шепот мышей в подполье.
В конце концов она согласилась. И сразу я возненавидел аккуратного спортивного парня с желтыми волосами и желтыми бровями. Она пойдет с ним в кино? Моя Таня! Которую я иногда вижу во сне и просыпаюсь от счастья только потому, что смотрел на нее прямо… Я слез с забора.
Я побрел домой.
Вечер показался мне невыносимо тоскливым.
– Коля, в мячик играть пойдешь? – спросила Верка.
– Ну тебя!
– Пойдем! Там все…
– Нет!
– Пойдем же!
Я не ответил. Верка постояла. Верка наклонила голову. Потом она медленно притворила калитку. Ушла. Я боюсь, что она единственная догадывается обо всем. Верка, смотрит на меня не так, как раньше. Верка часто зовет меня куда-нибудь. И я не иду. Я ничего не хочу. Ах, если б Таня не согласилась идти с тем белобрысым, если б сказала «нет». Каким счастливым отправился бы я спать.
Хотелось плакать. Но глаза были жарко сухи. Я лег на кровать. Не снял даже ботинки. Пусть. Пусть меня сейчас отругают, пусть отдерут даже. Никогда не было мне так горько.
Тихо-тихо пришел кот. Мурлыкнул и прыгнул на кровать. Я сбросил его, и кот обиженно шмыгнул в угол. Он огорчился. Ведь я всегда нарочно звал его спать здесь. Кот пробирался тайком, чтоб не заметили мать и бабушка. Он спал у меня в ногах, под одеялом.
И все-таки я уснул скоро. Уснул не раздеваясь, в ботинках. Тогда я не знал, что такое: «не могу заснуть».
…Мою Таню зовут Нина! Совсем недавно кто-то позвал ее со двора, когда она стояла у ворот с «тем». Он приходит теперь часто. И я уж словно привык к нему, хоть не примирился бы никогда. Он всегда наглаженный, причесанный на пробор. От его ботинок пахнет ваксой на всю улицу. В душе я издеваюсь над ним. Вырядился! Еще бы волосы покрасил! Сметана…
А ведь я и сам прошу у матери рубаху почище. И вчера я по-новому причесал волосы. А то, что ее зовут Нина, мне наплевать. Она все равно Таня.
Теперь вижу ее чаще. Она подолгу стоит у ворот с белобрысым. Или смотрю на нее с забора. Сквозь окно.
Она читает. Желто горит настольная лампа. Мне видно волосы, овал щеки и косую черту ресниц. Ресницы у Тани длинные и черные. Иногда она сидит задумавшись, подперев лоб пальцами, по-женски, по-девичьи. Иногда так хорошо встряхивает волосами и улыбается.
Теперь нельзя сказать: я часто думаю о Тане. Нет. Она просто всегда со мной и останется навсегда. Она вдруг вытеснила всех и стала для меня такой необходимой, незаменимой никем. Было ли со мной что-нибудь подобное? Об этом я часто спрашивал себя. И не находил точного ответа. Все казалось, словно бы и раньше я знал эту Таню и ждал ее и думал о ней… А Варя? А Верка? Совсем не то. Это были обыкновенные девочки, мои подружки, и хотя обе они как-то входили в мою душу, обе были мне не чужие, я не мог сравнивать их с Таней – она была первая из тех чужих людей, которые приходят неожиданно и вдруг остаются навсегда. Таня. Таня… Какая непостижимо незнакомая, непонятная, взрослая, и почему я не могу не думать о ней, почему не могу забыть, и кончится ли когда-нибудь это. Или я буду связан с ней никому не ведомой тайной, неизвестной даже ей самой, и тайна эта всегда будет жить со мной?.. Я представляю, как она сказала бы мне что-нибудь. Ах если б пойти с ней по улице, как ходит тот. И почему мне одиннадцать, а не семнадцать!
В мечтах я был смелее. Спасал ее от белых и стрелял до последнего патрона, нес ее раненую на спине десятки километров. Я вытаскивал ее из воды, защищал от бешеных собак, отдавал ей последний кусок хлеба, когда мы заблудились в дремучем лесу. И кто знает, скажи она мне, чтоб я залез по пожарной стремянке на крышу семиэтажного дома, откуда сорвался и разбился насмерть самый шустрый парень Толька Кичигин, я бы и туда полез, хоть ночью.
Уже темнеет. Вот она встала. Ушла. Вот снова появилась в окне. Вот вынимает приколку из волос, встряхивает своей стриженой темной гривкой и вдруг… с боков тянет кофточку вверх, через голову. С высоты забора я прыгаю вниз и бегу прочь к сараю. Останавливаюсь, обняв столб навеса. Сердце колотится громко и гулко. И горячим, горячим вспыхивают щеки. Нет. Никогда я не буду смотреть. Ведь это… Таня!
А через два дня случилось необыкновенное. Утром, как всегда, я ждал ее за воротами. Было тихо и солнечно. И хорошо пахло травой. Что-то долго Таня сегодня. Вот, наконец, растворилось окошко, Танина голова показалась в нем. Таня улыбалась, такая счастливая, заспанная и спокойная, что мне было больно на нее взглянуть. Я вообще смотрел на нее украдкой то в щель забора, то в спину, то даже не знаю как…
– Ой, мальчик! Иди сюда, – позвала она.
Я удивленно поднял голову, посмотрел по сторонам. Не ослышался ли? Может, она кого другого зовет? Нет. Она кивала и улыбалась… мне!!
Глупо и медленно я подошел.
– Мальчик, – сказала она, ясно глядя мне в глаза. – Достань, пожалуйста, мою скрепку. Она упала вот тут. В траву. Вот где-то здесь…
Я молча опустился на четвереньки и стал ползать под окошком по кудрявой птичьей гречихе, разбирая ее руками. Вот! Обыкновенная женская приколка с желтенькой обложкой из пластмассы лежала в корнях травы. Я поднял и подал ей, заметив, что ногти у Тани красивого розового цвета.
– Ты здесь живешь?
– Да…
– А почему ты все по заборам лазаешь?
– Так…
А она уже забыла обо мне, разговаривая с кем-то в глубине комнаты, закалывая волосы.
– Завтра еще один сдать, а послезавтра поеду…
И она уехала. Я ждал ее за воротами целый день. Скучно тянулось время. Скучно летел пушок с тополей. Скучно гнал пыль по дороге низовой ветер. Я хотел есть и боялся пропустить ее. Она пришла под вечер с какими-то свертками, с рулоном бумаги в сетке. Прошла мимо обычно грустноватая и прекрасная. А через полчаса вышла с чемоданчиком, с коротким плащиком на руке. Лишь на секунду ее взгляд из-под черных ресниц коснулся меня. И скоро фигура ее уже растворилась в июньском сумраке улицы.
С тех пор я не встречал ее никогда.