Текст книги "Быстроногий олень. Книга 1"
Автор книги: Николай Шундик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Николай Шундик
Быстроногий олень
Книга 1
Коммунистам и комсомольцам Чукотки посвящает автор.
Об авторе
Николай Елисеевич Шундик родился в 1920 г., в семье крестьянина-бедняка, в дальневосточной деревне Михайловке. Там же он окончил начальную сельскую школу.
В 1939 г., после окончания Хабаровского педагогического училища, Н. Шундик выехал на Чукотку, где проработал учителем начальной школы семь лет, причем четыре из них – в глубокой тундре, среди оленеводов-кочевников. За учительскую деятельность на Чукотке Н. Шундик награжден орденом «Знак Почета».
В 1948 г. Н. Шундик впервые напечатал в журнале «Дальний Восток» очерковые записки о Чукотке «На краю земли советской». Через год в Хабаровском государственном издательстве, а затем в издательстве Главсевморпути вышла его повесть «На земле Чукотской». В 1949 г. в журнале «Смена» был опубликован рассказ Н. Шундика «Гибель каменного дьявола», получивший на конкурсе вторую премию. В 1952 г. в Государственном издательстве детской литературы вышла его повесть «На севере дальнем», получившая первую премию на конкурсе Министерства просвещения РСФСР на лучшую детскую книгу. В этом же году журнал «Октябрь» опубликовал его роман «Быстроногий олень».
В 1952 г. Н. Шундик окончил Хабаровский государственный пединститут. Николай Елисеевич Шундик является депутатом Хабаровского городского совета.
Часть первая
1
Гивэй остановился, устало воткнул в землю копье. Прямо перед ним, за ослепительной полосой лагуны, виднелся поселок Илирнэй. Искаженные миражем строения колыхались в мареве, как тени. Песчаной косы, отделявшей море от лагуны, не было видно. Казалось, что дома и яранги стоят прямо на воде. Силуэты их то отрывались от воды, то приближались, то вдруг уходили куда-то вдаль, исчезая в синеватой дымке.
Мягкая голубизна моря неудержимо влекла к себе. Гивэй невольно сделал несколько шагов вперед и снова остановился. Угрюмые глаза юноши постепенно теплели. Сняв легкий, летний малахай, он вздохнул глубоко всей грудью. Смуглое тонкое лицо его будто осветилось изнутри; задумчивая и вместе восторженная улыбка тронула губы, затрепетала в черном пламени глаз. Над морем возник призрачный, подвижный город. Это пловучие льды, как в зеркале, отразились в небе. Льды были где-то за десятки километров, а казалось, что они вот здесь, совсем рядом. Четкие грани их то наливались густой синевой, то выцветали, напоминая замысловатый узор, вытканный на небе из легких облаков. Порой ослепительно вспыхивал солнечный луч, отраженный в невидимой льдине. И тогда длинные густые ресницы Гивэя вздрагивали, а черное пламя глаз становилось еще жарче.
– Ай, хорошо, большие льды идут. Людям в охоте удача будет, – шептал он, безошибочно определяя своим опытным глазом морского охотника движение невидимых льдов, отраженных в гигантском зеркале неба.
И вдруг Гивэй всем существом своим почувствовал беспокойство. Из-за гряды гор, идущей вдоль берега лагуны, выползали плотные, черные тучи. Ударил порыв ветра, за ним второй. Крикливые чайки заметались в небе, падая в косом полете к темнеющему морю. Прижав к груди малахай, Гивэй смотрел на небо. Тучи, идущие на разной высоте, метались в хаотическом беспорядке. Одни из них ползли с севера на юг, другие – в обратную сторону; разрываемые в клочья воздушными течениями, они ежесекундно меняли форму, сшибались, соединялись в сплошную черную массу, закрывая полнеба.
«Будто и не тучи, а дым – оттуда, где города горят, где огонь даже железо, как сухую траву, сжигает», – подумал Гивэй, крепко охватывая цепкими руками копье, служившее ему походной палкой. И тут пришла другая мысль:
«Вот в таком же небе сбили его… Он теперь огнем обожжен, мой брат Тэгрын».
От поселка к поселку, от стойбища к стойбищу передалась на днях из округа печальная весть: крылатый человек Тэгрын опасно ранен, лежит в госпитале.
Весть эта взволновала все побережье и тундру Чукотки. Не было ни одного чукчи, ни старого, ни малого, кто не знал бы бесстрашного летчика Тэгрына. Именно здесь, на Чукотке, он впервые поднялся в небо, показал на своем примере, что и у его народа выросли крылья. И не однажды чукчи, глядя на летящий самолет, с гордостью произносили новое имя Тэгрына – Крылатый человек.
Тучи ползли и ползли из-за гор. Море, недавно еще ласковое и нежное, теперь вздыбилось косматыми волнами. Синеватое марево миража сменилось черной, местами, как дым, клубящейся мглой. Гивэй оглянулся вокруг и снова замер. На какое-то мгновение ему почудилось, что он уже там, у Сталинграда, где огонь сжигает железо, где дрался в небе с врагами его брат Тэгрын.
– Пойду в Кэрвук… В райисполком, в райком! – Юноша подставил разгоряченное лицо холодному ветру. – Они отпустят меня. Я научусь летать. Я знаю мотор, я хорошо знаю мотор. Ого! Гивэй такой человек!..
Нахлобучив на голову малахай, Гивэй тронулся в путь. Но острая боль в натруженных, усталых ногах заставила его остановиться.
«Отдохнуть надо, – уныло подумал он, – километров пятьдесят, пожалуй, прошел сегодня от Янрая. А может, в Илирнэй заглянуть? Как раз половина пути. – Юноша снова повернулся лицом к поселку, видневшемуся за лагуной. – Нет, прямо пойду, брод через лагуну искать не хочется…»
Спустившись в овраг, Гивэй набрал сухих сучьев, нашел место, где послабее дул ветер, разжег костер.
– Чайку попью, дальше пойду, – приговаривал он, извлекая из походного нерпичьего мешка небольшую кастрюлю.
Вода в кастрюле закипала. Гивэй вытаскивал из самодельного нерпичьего портфеля одно письмо за другим, задумчиво перечитывал.
Мысли в голове плыли, будто караваны перелетных птиц в хмуром, осеннем небе. Да, грустно, очень грустно Гивэю. Вот уже год, как он пишет письма Оле Солнцевой, учительнице своего родного поселка Янрай, но ни одно из них отдать ей так и не решился. Сколько раз подходил к ее двери, заносил руку, чтобы постучать… Но в самое последнее мгновенье решимость покидала его.
Много, очень много писал он Оле, но не все еще сказал ей. Разве сказал он, что когда находится с нею рядом, то чувствует себя так, будто далеко, очень далеко видит – и не как охотник, не глазами, а сердцем… Оля с сердцем его сделала что-то такое, от чего хочется обойти весь мир, все ощупать своими руками, хочется все, все узнать, понять, обо всем догадаться… Ай, Оля, Оля, как она красива! Словно первая заря после полярной ночи. Как о ней не будешь думать?
И все же письма, сейчас он одно за другим бросит в костер. Пусть горят. Наступит время, когда он напишет ей новые, оттуда, издалека! Ого! Это будут настоящие письма. Он напишет ей, как сумел заменить своего брата Тэгрына, как беспощадно мстит за него, уничтожает врага. Вот тогда Оля, быть может, к груди прижмет его письма, быть может, подумает, что и он, Гивэй, настоящий мужчина, такой же, как его брат, Крылатый человек.
Да, то будут настоящие письма. А эти… пусть горят!..
Гивэй поднес пачку писем к костру. В глазах юноши мелькнуло что-то страдальческое, губы дрогнули. Но тут же лицо его стало бесстрастным, словно высеченным из камня: сильный человек должен скрывать свои чувства, так говорит чукотская народная мудрость.
2
Омкар быстро вошел в кабинет секретаря Кэрвукского райкома партии Ковалева и остановился у двери, тяжело дыша, вытирая малахаем смуглое, с черной редкой бородкой, лицо. Возбужденный, явно расстроенный, он старался взять себя в руки, прежде чем заговорить с человеком, беседовать с которым в повышенном тоне ему казалось немыслимым. Секретарь райкома, откинувшись на спинку кресла, с любопытством наблюдал за председателем илирнэйского колхоза: он хорошо знал причину его несколько необычного состояния.
– Ну что ж, Омкар, я вижу, тебе очень хочется поговорить со мной громким голосом. Давай говори. Громким голосом говори.
Омкар смущенно кашлянул, переступил с ноги на ногу и, вдруг улыбнувшись, сказал:
– Здравствуй, Сергей Яковлевич!
Ковалев вышел из-за стола, Омкар пожал протянутую ему руку и спросил, хитро прищурившись:
– Может, сердце мое зря так часто бьется? Может, это лживая весть до ушей моих дошла, что Гэмаля от нас забрать хотят?
– Нет, люди говорят правду, – чуть помедлив, спокойно ответил секретарь.
Омкар привстал. Казалось, он не хотел верить своим ушам.
– Это почему так, а? Наш колхоз самый большой, наш колхоз уже пять лет самый лучший в районе, наш колхоз миллионер! Людей много, хозяйство большое! Нам хороший парторг нужен, нам такой, как Гэмаль, парторг нужен! Ни за что не отдадим Гэмаля!
Омкар хотел что-то добавить, но в это время дверь в кабинет отворилась и на пороге показался Гэмаль.
В полувоенном костюме из черного сукна, туго подпоясанный широким офицерским ремнем, он выглядел подтянутым, сдержанным. Спокойствием, уверенностью веяло от его плотно сбитой фигуры.
– Правильно ли это, Сергей Яковлевич, человека с одного места на другое бросать? – негромко, с еле уловимой ноткой обиды, спросил Гэмаль, пожав руку секретарю.
– Бывает так, что очень нужно настоящего человека, коммуниста, перевести с одного места на другое, на более трудное, на более ответственное.
Сергей Яковлевич сказал это тихо, совсем тихо, но Гэмаль выпрямился и весь подобрался, а Омкар чуть подался вперед, ожидая чего-то важного, исключительного.
Ковалев облокотился на стол, задумчиво потер жилистыми руками крутой лоб и улыбнулся. В смуглом лице его с прямым носом, в темно-серых глазах, озабоченных, строгих и в то же время порой, в прищуре, лукаво-насмешливых, сразу угадывались и ум, и воля, и сердечность. Волосы у него были черными, и оттого еще резче выделялась в них серебристая извилинка седой пряди.
– Без хорошего парторга янрайцы и в этом году не выполнят план по пушнине. А вы знаете, что значит сейчас, когда враги рвутся к Сталинграду, не выполнить план?
– Нельзя им план не выполнить. Поругать их надо, заставить как следует работать, как наши люди работают, – запальчиво ответил Омкар.
– А почему ты забыл сказать, что им помочь надо? – с мягким укором спросил Ковалев. – Когда тебе было трудно с большим хозяйством управиться, мы в помощь твоему колхозу Гэмаля послали.
Чувствуя себя прижатым к стенке, Омкар потупился, но вдруг, прямо глянув в глаза секретаря, сказал:
– Парторга все равно не отдам… Давай думать, как по-другому янрайцам помочь можно.
Гэмаль молчал. Он уже понял, что новое назначение его вызвано самой острой необходимостью. Четкий, с горбинкой, нос, плотно сомкнутые, подобранные губы придавали его лицу властное выражение. Но в умных, широко раскрытых глазах парторга было что-то простодушное, располагающее, и это смягчало его суровую властность.
Ковалев перевел свой взгляд на Гэмаля.
– Ну, а что ты скажешь?
– Вижу, надо ехать, Сергей Яковлевич. – Повернувшись к Омкару, Гэмаль мягко добавил: – Не обижайся на меня. В Янрае я родился… Там трудно… надо помочь.
Поспешно набив трубку, Омкар отвернулся к окну. Лицо его было сердитым, угрюмым. Но вот он метнул сердитый взгляд в сторону Гэмаля.
– Ты хотя бы два слова сказал, что думал. Сердцу моему легче бы стало.
Парторг усмехнулся.
– Сердце твое пустыми словами не успокоишь.
Омкар махнул рукой и стал еще мрачнее.
– Значит, едешь? – сказал секретарь и встал.
– Еду, – тихо, но твердо ответил Гэмаль. – Только как же я буду парторгом в колхозе, где даже маленькой партгруппы нет?
– Создашь. Люди там есть. Хорошие люди, которые созрели для вступления в партию.
Гэмаль и Омкар вышли из райкома молча, не глядя друг на друга.
– Пятнадцать лет уже его знаю, – наконец произнес Гэмаль, садясь на перевернутый кверху килем вельбот на берегу моря.
– Сергея Яковлевича? – тихо спросил Омкар.
– Да, его. – Гэмаль не спеша закурил. – Помню, мальчишкой еще, вдруг тревожный разговор услыхал, что русский учитель в Янрай приехал. Шаман Тэкыль, помню, к нам в ярангу зашел. Сквозь сон его голос слышу: «Беда пришла к нам с этим белолицым. Детей у нас отбирать будут, головы им портить будут. Возненавидят дети отцов и матерей своих!» Совсем проснулся я, когда услышал слова эти. Боязно стало. Сильно хотелось на страшного белолицего посмотреть, и в то же время чувствую, что сердце бьется, вот-вот из труди выскочит…
Гэмаль умолк, поправляя тесемки на своих легких нерпичьих торбазах.
– Ну и как, не выскочило сердце? – нетерпеливо спросил Омкар.
– Сейчас расскажу, – Гэмаль поудобнее уселся на вельботе. – Собрались мы первый раз в школу, за парты сели, осматриваемся. А я дрожу, как на холоде, не знаю, что со мной учитель делать будет, как учить меня будет. Наверное, это очень больно, когда учитель учит, – думаю. Интересно, как это он меня ненавидящим отца и мать делать станет? И только он вошел в класс, я птицей к двери! От волнения не в ту сторону потянул, никак не открою.
– Тебе что, на улицу хочется? – вдруг спрашивает учитель. Говорил он тогда по-чукотски плохо. Но слышу, голос совсем не сердитый. Посмотрел я в лицо учителю, вижу – улыбается, и весь страх сразу пропал.
– Наверное, ты уже раздумал на улицу итти, наверное, ты сейчас на свое место сядешь? – сказал он.
– А ты бить не будешь? – спрашиваю. Сергей Яковлевич засмеялся, повернулся к классу и так ответил:
– Нет. Я никогда не бью маленьких и другим не позволю бить.
Совсем осмелел я и сел на свое место. Не знал я тогда, что с этой минуты у меня другая жизнь началась, что с этой минуты меня учитель как бы на руки взял и стал вверх подымать. Думаю, что ты хорошо понимаешь, о чем сказать я хочу. Дальше говорить, или ты все еще сердишься на меня?
– Говори, говори дальше, – вздохнул Омкар, – слушать буду, хотя очень с тобой поругаться хочется, даже язык, как юкола[1]1
Юкола – вяленая рыба.
[Закрыть], пересох.
– Ладно, дальше говорить буду, – согласился Гэмаль. – Мне вот приходилось книги разные читать. И вот узнал я по книгам, а еще больше по рассказам учителя, что есть люди, которые думают, что у нас, у чукчей, голова по-другому устроена: неспособна будто понимать то, что белолицые понимают. А Сергей Яковлевич за то, что я хорошо учился, в шутку великим талантом меня называл, тетради мои собирал, в Москву даже посылал. В журнале «Огонек» фотографию моих тетрадей напечатали. Хорошие слова обо мне по радио передавали. Так вот, понимаешь, о чем рассуждаю я? Учитель мой громко, на весь мир, сказал: «Чукча Гэмаль – человек. Чукча Гэмаль – настоящий человек!» Может, тебе сначала покажется, что здесь ничего особенного нет, может, ты никогда об этом не думал?
– Головой… не думал, а вот сердцем… не меньше тебя об этом думал, – отозвался Омкар.
– Пора нам домой собираться, – неожиданно заключил Гэмаль. – Так догадываюсь, что ты уже успокоился немножко?
Омкар промолчал, задумчиво глядя вдаль, где темная синева открытого моря сходилась с небом.
3
Рабочий день секретаря райкома продолжался. По его вызову в кабинет вошел заведующий райзо, Лев Борисович Караулин.
– Садитесь, – пригласил его Ковалев, указывая на кресло у стола. – Объясните, что произошло у вас с председателем янрайского колхоза Айгинто.
Караулин задумался, собираясь с мыслями, чтобы рассказать суть дела сжато и ясно. Он всегда боялся произвести на секретаря плохое впечатление и при каждом удобном случае говорил, что считает себя его учеником. Но это чувство постоянной ответственности перед секретарем тяготило Караулина. «Кто его знает, что за сила у этого человека. Вечно словно экзамен перед ним держишь», – не раз приходила ему в голову эта мысль.
Был Караулин огромного роста, атлетического телосложения, немного навыкате темные глаза его всегда были живыми, быстрыми. Крупный, без четких линий нос и пухлые яркие губы заметно ослабляли мужественное выражение его лица со здоровым, во всю щеку, румянцем. Буйная, в крупных кольцах, рыжеватая шевелюра, широченные плечи и грудь придавали внешности Льва Борисовича, как принято было говорить в кругу его друзей, «что-то львиное».
– В Янрае я пробыл полмесяца, – начал свое объяснение Лев Борисович, – к работе колхоза «Быстроногий олень» присмотрелся достаточно хорошо. И пришел к выводу, что председатель колхоза Айгинто не на своем месте. Слишком молод он для председателя, слишком горяч, не сдержан. Но самое печальное то, что он берет под свою защиту шаманские элементы. Так, когда я забрал у шамана Ятто его божков, его амулеты, Айгинто при народе посмел накричать на меня, как на мальчишку; потребовал, чтобы я вернул этих идолов. Конечно, я обрезал Айгинто, поставил его на свое место.
Заведующий райзо умолк, нисколько не сомневаясь, что секретарь одобрит его поступок.
– Да… Это уже приобретает принципиальное значение, – задумчиво произнес Сергей Яковлевич, как бы отвечая на свои мысли.
– Вот, вот, именно принципиальное, – обрадовался Караулин и вдруг осекся под странным взглядом секретаря райкома.
– Так, по вашему мнению, старик Ятто шаман? – тихо спросил Ковалев. В голосе его прозвучало что-то такое, отчего сердце Караулина забилось часто, тревожно.
– Конечно, Сергей Яковлевич. Я сам видел, как он на своем чукотском празднике кормил идолов жертвенной кровью. Старик Ятто страшный человек. Это…
– Я очень хорошо знаю, что из себя представляет Ятто, – сухо прервал секретарь. – Это честный старик, замечательный оленевод. И не его вина, что он все еще находится во власти суеверия. – Помолчав, секретарь жестко добавил: – Я, как и председатель янрайского колхоза Айгинто, считаю, что со стариком Ятто вы поступили возмутительно. Попрошу вас немедленно аккуратно запаковать всех этих идолов в посылку, написать адрес и принести ко мне в кабинет. Кроме того, хорошо над этим подумайте, так как скоро вам придется объясняться на заседании бюро райкома.
«Ну, это уж слишком», – хотелось возразить Караулину. Но он смолчал.
Проводив Караулина, Ковалев прошелся по кабинету, остановился у окна.
– Ишь ты, развоевался, искоренитель чукотской старины! – сказал он с сердцем и попросил пригласить в кабинет Шельбицкого, бухгалтера-ревизора районной торговой конторы.
Вскоре Шельбицкий уже сидел у стола секретаря райкома. Худое, замкнутое лицо его, с длинным узким носом, с близко посаженными, всегда настороженными глазами, выражало страдание.
– Сергей Яковлевич, все это я прекрасно понимаю, я сам люблю старика Митенко, но государственная копейка есть государственная копейка. – Шельбицкий развел худосочными руками, как бы говоря: ничего здесь поделать не могу.
– Это очень похвально, что вы так бережете государственную копейку. – Ковалев попытался глянуть Шельбицкому прямо в глаза, но тот упорно отводил взгляд в сторону. – Однако же оценивать судьбу честного человека в копейку государство наше считает преступлением.
Шельбицкий вскинул брови и, наконец, на какое-то мгновенье встретился со взглядом Ковалева.
– Простите, Сергей Яковлевич, но я вас не понимаю.
– Сейчас поймете. Насколько мне теперь понятно, недостача у Митенко насчитывается исключительно по углю. А вот скажите, при ревизии точно ли был измерен этот уголь?
– До сих пор меня в этом не упрекали. То, что я измеряю, всегда измеряется точно, – с достоинством ответил Шельбицкий и даже попытался забросить ногу на ногу, но тут же одумался.
– А вот скажите… сердце, человеческое сердце, глубину его, вы когда-нибудь пытались измерить? – Секретарь прищурился, и в глазах его мелькнуло что-то холодное, злое. Шельбицкий смущенно прокашлялся, не находя слов, чтобы ответить на неожиданный вопрос.
– Не пытались, а плохо, – ответил за него секретарь. – Для этого прежде всего свое сердце нужно очень чутко выверить, приняв его, так сказать, за единицу измерения. А оно у вас холодное, как чугунная гиря, и, кстати сказать, видимо куда менее точное.
– Помилуйте, товарищ Ковалев, – Шельбицкий крепко вцепился руками за поручни кресла. – Что вы говорите? Ведь… ваши слова граничат… граничат…
– А знаете ли вы, с чем граничит ваш поступок? – Ковалев встал, тяжело опираясь руками о стол. – Ведь вы же честного человека задумали отдать под суд!
– А как же?.. Неужели вы хотите, чтобы я покрывал растратчиков? – Шельбицкий тоже приподнялся над креслом, но тут же опустился, чувствуя себя словно пригвожденным тяжелым взглядом Ковалева.
– Вот что, бухгалтер-ревизор Шельбицкий, – сегодня я говорил по поводу Митенко с директором райторгконторы. Вам будет предложено тщательнейшим образом перемерить уголь, который находится в подотчете Митенко. – Немного помолчав, Ковалев добавил, глядя в лицо бухгалтера с беспощадной насмешливостью. – Учтите, что Митенко пирогами и водкой встречать вас не будет. Уж такой он вредный старик. Пусть это обстоятельство не послужит помехой для ваших измерений. Кроме того, постарайтесь совсем забыть о том, что он справедливо отругал вас однажды на собрании. Помните?
Шельбицкий кашлянул в кулак и крепко потер подбородок. На впалых щеках его выступили красные пятна.
– Ну, спасибо… спасибо… – пробормотал он, поднимаясь с кресла.
Когда бухгалтер проходил через приемную, то заметил в одном из кресел погруженного в тяжелую задумчивость старика Митенко.
«И его вызвал, сейчас успокаивать будет». Шельбицкий втянул голову в плечи и вышел, громко хлопнув за собой дверью.
Митенко так был погружен в свои думы, что не заметил бухгалтера. Лицо у старика было хмурым, утомленным, седые усы опущены, под глазами мешки.
«Какой позор на старости лет!» – в который раз думал он, напряженно дожидаясь встречи с секретарем райкома. Готовясь к чему-то, похожему на исповедь, старик невольно оглядывался на свой многотрудный жизненный путь.
Потомок русских поселенцев на Аляске, Митенко всю жизнь, как и его отец, занимался вместе с индейцами, эскимосами, чукчами охотой на пушного зверя и ловлей рыбы. В 1908 году, в одну из лютых эпидемий черной оспы, умерли его мать и отец, жена. Митенко решил покинуть Аляску. В 1910 году он перебрался на Чукотку, с мыслью переселиться потом в центральную Россию. Женившись на чукчанке, Митенко построил себе в поселке Янрай хижину и снова взялся за охоту. Дружно жил Митенко с чукчами. Но насколько его любили чукчи, настолько ненавидел американский купец Стэнли, обосновавший свою факторию в Янрае. Ненавидел за то, что Митенко мешал ему грабить чукчей. Бывало так, что чукчи просили Петра Ивановича быть посредником в их торговле с американским купцом. Ни угрозы, ни подкуп Стэнли на Митенко не действовали.
Вскоре на Петра Ивановича снова обрушилось несчастье – умерла при родах жена, оставив ему девочку. Заботливо растил Митенко дочь. Назвал он ее Ниной. Чукчи дали ей второе имя – Нояно. Когда появилась в Лаврентьевской бухте культбаза, Митенко отдал дочь в школу. Прошли годы. Теперь Нояно училась на Большой Земле на ветеринарного врача, а сам Митенко давно уже бессменно работал заведующим торговым отделением, пользуясь уважением и любовью чукчей не только в поселке Янрай, но и далеко за его пределами.
И вот, словно снег на голову, на него обрушилось несчастье. Митенко был почти уверен, что в ходе судебного разбирательства его оправдают и оставят в покое, но это будет потом, а как быть сейчас? Как теперь смотреть ему в глаза людям? И это в такое время, когда народ кровью и потом обливается в тяжелой войне с фашистами.
Митенко облокотился о колени, закрыл лицо руками и снова замер, погруженный в тяжелые думы.
И вдруг он услышал, что его вызывают. Петр Иванович поспешно встал, зачем-то вытащил очки, снова спрятал в нагрудный карман измятой гимнастерки.
Секретарь райкома вышел из-за стола навстречу Митенко. Какое-то мгновенье старик жадно всматривался в его лицо: нет ли в нем хотя бы тени отчужденности, холода недоверия или, быть может, даже беспощадного осуждения… Но нет, Ковалев встречают его по-прежнему. И прищур его глаз с лукавинкой, и дрожащая в уголках губ улыбка, и извилинка седой пряди, порой падающая на высокий выпуклый лоб, – все это старик запомнил давно, до мельчайшей черточки, и сегодня все это казалось ему особенно знакомым. «Не верит, нет, не верит, что я могу быть сукиным сыном», – мелькнуло у него в голове. И от этого еще сильнее вспыхнуло желание немедленно высказать все, до последней мелочи, чтобы Ковалев мог подумать: «Ну, вот так все и есть, как я предполагал, старика сильно обидели, оскорбили».
И Митенко начал говорить быстро, быстро, задыхаясь, словно боясь, что его не дослушают до конца.
– Ведь он же… Шельбицкий этот… когда мерял? Когда уголь в овраге снегом завалило… Был сугроб огромный… только вот к осени проклятый растаял…
– Знаю, дорогой Петр Иванович. Все знаю, – Ковалев крепко пожал старику руку. – Садись вот сюда, поудобнее, в это кресло.
Растерянный, сконфуженный, с чуть дрожащими руками, на которых резко выделялись синие набухшие вены, Митенко показался Ковалеву как-то особенно старчески беспомощным, усталым.
– Так вот, весной, – когда снег отваливали, с ним и угля немало в сторону отшвырнули, а он, знаете, у нас, на Чукотке, больше тысячи рубликов тонна! – снова заспешил Митенко, прижимая руку к сердцу, как бы умоляя поверить, что слова его истинная правда.
– Знаю, – знаю, ты говорил Шельбицкому, что нужно подождать, пока снег растает, – подхватил Сергей Яковлевич. – А он сказал, что еще не встречал случая, когда снег превращался бы в уголь. Так, что ли?..
– Да, да, это истинно его слова, а откуда ты знаешь?..
– Знаю, Петр Иванович, и убедительно прошу тебя успокоиться. Тебе пора уже здоровье свое беречь по-настоящему. А уголь твой будет замеряться снова, – как раз вот ты говоришь, что сугроб уже растаял.
Митенко вздохнул так, словно внезапно освободился от чего-то неимоверно тяжелого, что стискивало ему грудь.
– Спасибо… – спасибо тебе, Сергей Яковлевич, я знал, что честные люди в обиду меня не дадут…
– Ну, так чего же ты так переживаешь? Поди, постарел за эти дни лет на десять.
– Ну, да как же, Сергей Яковлевич? Тут только одна мысль о суде, как коршун, сердце закогтила… и потом обидно: есть же люди, которым засудить человека просто в радость, все равно что свадьбу сыграть… Тьфу ты, вразуми их господь бог, как это говорится, что так негоже делать.
– Не бог, а вот мы, люди, постараемся вразумить, – возразил Ковалев, энергично смыкая лежащие на столе руки в замок. – Итак, говорить нам об этом больше нечего. Вызвал-то я тебя, Петр Иванович, совсем по другому делу.
Митенко выпрямился: во всей его по-стариковски грузной фигуре почувствовалось оживление.
– Знаю я тебя давно, пятнадцать лет знаю, – продолжал Сергей Яковлевич. – Многому у тебя научился, когда еще молодым, безусым попал в Янрай. Прекрасно мне известно твое тяжелое, честное прошлое. И вот решил я дать тебе рекомендацию в партию.
– Мне… рекомендацию в партию? – Митенко встал. Седые, косматые брови его поднялись кверху. – Но я же, Сергей Яковлевич…
– Понимаю. Ты никогда никому не говорил, что собираешься вступать в партию…
Митенко закрыл на мгновенье глаза.
– Еще раз спасибо тебе, Сергей Яковлевич, за доверие… Ты не ошибся, что о партии мною думано-передумано… Мог бы я, конечно, обойтись и без этого, как его… без оформления. Но сейчас, когда вражья сила – вон куда, к самой Волге катится, оформление это, как я своей старой головой думаю, имеет, пожалуй, свой смысл…
– Да. Ты правильно рассудил: оформление это сейчас имеет свой особый смысл, – подчеркнул Ковалев слова Митенко. Он хотел сказать еще что-то, но тут дверь в кабинет отворилась и снова захлопнулась. Послышались голоса спорящих людей. Ковалев и Митенко недоуменно переглянулись.
– Никак Гивэй буйствует, его голос! – сказал Петр Иванович, прислушиваясь к шуму за дверью.
– Пустите, я говорю… Я уже везде был, сейчас к секретарю райкома пойду. Фашисты опять наступают! Почему такое, не понимаете, а? Мне надо!
Ковалев встал. В кабинет ввалился возбужденный, с растрепанной челкой, со скомканным малахаем в руке Гивэй. Остановившись посреди кабинета, он передохнул и вдруг с ужасом почувствовал, что все слова, которые приготовил для секретаря, исчезли.
– Так, значит, на фронт? Воевать собрался? – весело спросил Ковалев.
– Ну, да, – подхватил Гивэй, радуясь, что его здесь сразу поняли.
Несколько минут он доказывал, что ему необходимо стать летчиком, заменить брата на фронте. Сергей Яковлевич, погасив улыбку, внимательно слушал юношу.
– Сядь, Гивэй. Сейчас мы закончим разговор с Петром Ивановичем и побеседуем по твоему делу. Думаю, что мы с тобой вполне договоримся, – мягко предложил он, выбрав момент, когда юноша немного остыл.
– Конечно, договоримся, – обрадовался Гивэй. – Чудак я, не пошел к вам сразу. Давно учился бы в школе летчиков!