Текст книги "Том 7. Художественная проза 1840-1855"
Автор книги: Николай Некрасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 43 страниц)
– Не могу, подождите брата.
– А не поставить ли ему пиявок? – спросил вдруг старик, как будто озаренный светлой мыслию.
Немец подумал.
– Ах! Степан Матвеич, вы всё с пиявками!
– Нет, пиявка не поможет.
– Ну так что же? Что же? – тоскливо приставал к господину Дирлингу старик.
– Пожалуй… если уж хотите, – сказал немец, видимо искавший в голове своей способа помочь горю. – Пожалуй, попробовать…
– Что? – кидаясь к нему, спросил Хлыщов.
– Мое думанье, – нерешительно проговорил немец, взвешивая каждое слово, – мое думанье: пробуем перекрасить!
Старик взбесился.
– Что? перекрасить! Моего зятя перекрасить! Вы еще вздумали шутить?
– Я не шучу! – сердито отвечал немец, – а по вашей же просьбе предлагаю, как возможно! А не хотите, так мой почтенье!
И он хотел уйти и отворил уже дверь. Собака осторожно проскользнула в нее и тихо легла на полу. Хлыщов остановил немца.
– А в какой цвет? – спросил он тихо и кротко.
Дирлинг-младший подумал.
– В голубой можно.
– В голубой!
Хлыщов ударил своей зеленой рукой по зеленому лбу, причем собаку видимо начала пробирать новая охота полаять. – В голубой! Хороша перемена!
– В голубой?!! – кричал старик.
– А не хотите в голубой, – отвечал немец, – так можно…
– Что?
– Можно оставить тот же цвет, только по развести, сделать так – муаре…
– Муаре!
Хлыщов вновь наградил себя ударом по зеленому лбу. Собака, подмечавшая каждое его движение, не выдержала и подняла лай.
– Муаре! Муаре! – с негодованием и отчаянием повторял старик. – Муж моей дочери – муаре! прекрасно, благодарю… Нет, уж такие шутки…
– Я говорил вам, что я не шучу, – грубо возразил немец. – Нечего больше говорить, – продолжал он уходя и прибавил шепотом: – Пустой люд!
Никто его не удерживал: старик в горячности ничего не видел, а Хлыщов справлялся с собакой, которая так рассвирепела, что чуть не искусала его. Немец так и ушел.
– Знаете что, Степан Матвеич? – сказал Хлыщов, когда старик несколько успокоился. – Он говорил, что не знает составных частей, да ведь на то есть химики… а, как думаете? ведь они должны знать…
Старик одобрил его мысль, объявил, что у него есть даже знакомый знаменитый химик, и через час привез его. Визит химика был короток и также неутешителен. Осмотрев зеленого человека и отдав полную справедливость превосходным свойствам изобретения господ Дирлинг и К о, он объявил, что состав краски новый, никому, кроме изобретателей, неизвестный, и потому сделать ничего невозможно, а лучше предоставить дело благодетельному действию времени.
По к нему приставали: нельзя ли как-нибудь? чем-нибудь? сколько-нибудь? и тогда он сказал:
– Пожалуй, есть одно средство: можно попробовать. Но рыск, большой рыск… не советую! нельзя ручаться – глаза могут лопнуть.
С последним словом он ушел, оставив слушателей своих в глубоком ужасе.
Так кончились многочисленные попытки нашего героя уничтожить следы новоизобретенной привилегированной краски братьев Дирлинг и К о, не линяющей ни от воды, ни от солнца и сохраняющей навсегда свой первоначальный густо-зеленый цвет с бронзовым отливом.
XI
Какого бы рода впечатление ни производили странные и горестные приключения зеленого человека, читатель не может не сознаться, что автор поступал с ним (разумев; читателя, а не зеленого человека) великодушно. Многое, многое принесено в жертву краткости. Вовсе не развита внутреннее состояние героя со времени знаменитой окраски, бледно очерчен господин Раструбин, еще бледнее господин Дирлинг-младший, вовсе не очерчен характер химика, даже не приведено письмо героя к Раструбину… сколько поводов к упрекам со стороны строгого ценителя! сколько поводов к признательности со стороны простого, читателя, любящего шутку, не переходящую известной границы! А как в виду в настоящем случае имеется читатель, а не строгий ценитель, именуемый критиком, то автор решается быть до конца великодушным, почему и сожмет еще более последнюю главу своего рассказа.
Странные бывают истории, чрезвычайно странные и поразительные, но, к сожалению, разрешаются они всегда так, что рассказчику их под колец становится неловко, даже совестно. С горестию должны мы признаться, что дальнейшее развитие истории зеленого человека не представляет ничего особенного. Хлыщов, убитый окончательно последними попытками, преследуемый судьбой, обстоятельствами, угрызениями совести и даже собственной своей собакой, впал в отчаяние, близкое к помешательству. Раструбин еще крепился, но безнадежность прокрадывалась уже и в его сердце, к которому, думал он, смущенный его сильным биением, не минешь, никак не минешь приставить пиявок.
Единственной помехой к немедленному кровопусканию явилась новая, неожиданная надежда, вспыхнувшая в груди доброго старика. Ему казалось совершенно неправдоподобным, неестественным, чтоб злодей Дирлинг-младший не знал составных частей краски и не мог уничтожить ее. И он снова отправился к Дирлингу.
Он застал его перед целым котлом той самой жидкости, которая угрожала расстроить счастие его дочери. Господин Дирлинг, покуривая коротенькую трубочку, систематически опускал в котел распоротые салопы, платья, шали, курточки и многое другое суконное, шерстяное, шелковое, желтое, красное, полосатое…
«И есть же дураки, которые позволяют пачкать свои вещи таким составом!» – думал Раструбин, глубоко ненавидевший уже зеленую краску. – Господин Дирлинг! Я должен говорить с вами без свидетелей!
Немец увел его в верхние комнаты. Там Раструбин объявил ему решительно, что будет жаловаться, поднимет процесс, если красильщик немедленно не поправит своего злодейского дела. Чтобы показать законность своего вмешательства, он подробно раскрыл ему свои отношения к Хлыщову и объявил, что защищает в нем будущего своего зятя.
– Какой он вам зять! – с гневом воскликнул господин Дирлинг-младший, выслушав терпеливо его длинную речь. – Он низкий человек!
– Как, что такое? Вы смеете!
– Да, низкий! Какой же другой станет чужую жену соблазнять, когда через день хотел идти под венец! Чего вам хлопотать…
– Да разве он?..
– А вы не знаете?
И господин Дирлинг-младший обстоятельно рассказал старину настоящую историю несчастного волокитства. В свидетели он представил даже свою жену, которая подробно и верно описала Хлыщова, по желанию старика, а в заключение принесла брошку, которую герой наш подарил ей, о чем мы забыли упомянуть.
– Я не хотела брать, а он оставил и ушел. Возьмите ее, мне не нужно!
Увидав брошку, старик не сомневался более. Он вспомнил, что дочери его хотелось иметь именно такую брошку и что герой наш вызвался купить ее. (Брошка изображала жука с золотыми точками и лапочками.) И догадка старика была справедлива: действительно, Хлыщов купил и нес брошку невесте, но, завернув к красильщице, не выдержал и навязал ей.
И вдруг вместо прежней ненависти старик почувствовал к превосходному изобретению господ Дирлинг и К отакое глубокое расположение, что готов был перекрасить в зеленый цвет всё свое имущество!
– Слава богу, что я впору спохватился и не отдал дочери такому сорванцу! – воскликнул он, обнимая господина Дирлинга-младшего и сожалея, что не может предложить своих объятий и господину Дирлингу-старшему, настоящему виновнику краски. – Ну, почтеннейший, извините! Напрасно вас осуждал: славно, славно вы сделали! Да неужели в самом деле краска ваша такая, что ничем уничтожить нельзя?
– Такая, – отвечал коротко и гордо немец.
– Ха! ха! ха!
Старик хохотал самым веселым и добродушным образом.
– Поделом, поделом ему! Пусть его повозится, пока кожа слезет и новая нарастет… Ха! ха! ха!
Он ушел, довольный и немцем, и собой, и красильщицей, а всего более превосходной краской господ Дирлинга и К о.
Но дома ждало его новое горе. Варюша, огорченная двухдневным отсутствием жениха, была грустна и желта, как воск. Когда отец объявил ей, что Хлыщов уже не жених ее, она упала в обморок. Напрасно потом старик обстоятельно рассказал ей низкий поступок Хлыщова, показал брошку, описал, даже преувеличил безобразие зеленого нашего героя: ветреная девушка, увлеченная рассказами о Петербурге, о блестящем родстве и знакомстве Хлыщова, об итальянской опере, ничего не хотела слышать и только кричала, что не пойдет ни за кого другого, что умрет, что не может жить без Хлыщова…
– Но ведь он уж теперь не такой, как был, – возражал старик, – совсем не такой: душа у него, как открылось, черная, а лицо… лицо зеленое, зеленое как арбуз… ха-ха-ха!
Варюша продолжала рыдать. Старик думал уж поставить ей пиявки; но вдруг ему пришло в голову другое лекарство.
– Хорошо же! – сказал он. – Вот ты его увидишь, только уж смотри: понравится ли, нет ли – выходи! Я уж не посмотрю… ха-ха-ха!
Он ушел.
– Дома Леонард Лукич?
– Дома-с.
– Что делают?
– Да что-с? Изволют мыться. Мыло новое купили, с золой смешали.
– Ну, что ж?
– Да плохо-с.
Хлыщов сидел перед зеркалом. Зеленые щеки его были намылены. Он тер их щеточкой, какою чистят ногти. Против него стоял его дагерротиппый портрет, снятый еще до рокового события. Несчастный по временам сличал – увы! разница была непомерная.
– Ну, любезный Леонард Лукич, – сказал Раструбин, входя к нему, самым дружелюбным голосом. – Свадьбу я отложил; насилу уговорил и уладил. Так теперь другая беда: дочь в отчаянии; непременно хочет вас видеть. Он, видно, говорит, умер.
– Как же мне?.. Сами посудите.
– Ничего. Я уж немного их, знаете, приготовил. Надо, надо… поверьте, ничего.
– Но благоразумно ли будет, в таком…
– Что лицо! Сами знаете, когда искренно любишь… притом дело все-таки преходящее: ну, увидит так, увидит потом и иначе: вот таким молодцом!
Он щелкнул по дагерротипу.
– Увольте, Степан Матвеич, – сказал умоляющим голосом зеленый человек. – Уладьте как-нибудь.
– Невозможно, невозможно! пожалейте ее. Она вас так любит.
– Ну, пожалуй, – нерешительно сказал Хлыщов, тронутый последним замечанием. – Надобно же проститься. Только знаете, Степан Матвеич, нельзя ли так… в сумерки… и свеч не подавать.
– О, разумеется, разумеется! просто по-домашнему, Вот теперь семь часов. Я пойду домой, а вы оденьтесь да так в восемь и приходите.
– И никого чтоб посторонних.
– Разумеется. Ну, прощайте…
– Только уж вы приготовьте, пожалуйста. Расскажите.
– Рассказал уж… да, расскажу непременно, непременно!
Старик ушел, а Хлыщов принялся одеваться. Двухчасовые приготовления с дороги, когда он готовился явиться к невесте в первый раз и мучительно заботился о ничтожном красном пятнышке на носу, ничто в сравнении с теми усилиями, какие употреблял он теперь, чтобы придать благовидность своей особе. Но трудно было достигнуть успеха. Во-первых, лицо, нечего уж и говорить! а во-вторых, почти всё платье его было перекрашено в зеленую краску. Досадный зеленый цвет то и дело подвертывался.
– Ну вот! разве нет другого? – с негодованием воскликнул он, когда Мартын подсунул ему зеленый шарф. – Вечно глупости делаешь!
И невинный шарф полетел под стол.
Та же история повторилась с жилетом.
Повязав платок и выпустив полисоны, он посмотрелся в зеркало. Сочетание белого с зеленым сильно не понравилось ему, и в самом деле было нехорошо. Он спрятал воротнички – стало почти не лучше, но он оставил так.
– Ну, что? – спросил он, одевшись наконец совершенно, у Мартына. – Как: странно?
Он боялся употребить более точное выражение.
– Оно странно, точно странно! – отвечал Мартын. – Только ничего: цвет все же хороший!
– Хороший! – с горькой иронией повторил Хлыщов. – Ты, братец, правду говори: хуже такого цвета и не выдумаешь, так?
– Э, сударь! такие ли цвета прибирают в разных живописных обозрениях!
Посмотревшись еще раз, два и три в зеркало, выпустив снова и снова спрятав воротнички, обтянув зеленые руки перчатками (о! как ему хотелось сделать то же с лицом), Хлыщов сел в карету и поохал к Раструбиным.
«Просижу не больше пяти минут, а потом уж не покажусь, пока не сойдет», – думал он.
Увы! он не предчувствовал, что визит его будет последним!
Жестоко, бесчеловечно поступил с ним хитрый старик. Как только прозвенел колокольчик, тронутый дрожащей рукой зеленого человека, гостиная господина Раструбина осветилась двумя лампами и целой дюжиной свеч. Несчастный вошел – и ноги его подкосились; он хотел воротиться, но старик самым дружелюбным образом обхватил рукой его шею и повлек свою жертву к середине комнаты.
– А, почтеннейший, почтеннейший! – кричал он. – Насилу дождались… ну, спасибо!.. жена, дочь! вот вам любезнейший наш Леонард Лукич. Как видите, и жив, и здоров, и красив. Ха-ха-ха!
И он подтащил его к дамам. Нечего и говорить, эффект был удивительный: превосходное изобретение господ Дирлинг и К ои здесь, как всегда, с честью поддержало свою заслуженную славу, и даже, благодаря множеству свеч, блистательнее, чем когда-нибудь…
Поликсена Ираклиевна вскрикнула и совершенно безумными, дикими глазами впилась в зеленое лицо, искаженное признаками глубокого страдания. Варюша упала в обморок. Черненькие дети господина Раструбина прыгали вокруг Хлыщова с криками:
– Зеленый, зеленый, зеленый!
– Папенька!.. Степан Матвеич!.. милостивый государь! что вы со мной сделали? – глухим, полным удушающего страдания голосом произнес наконец Хлыщов, начиная догадываться о страшной истине.
– Ничего, ничего… ну, понятно, первое впечатление: ведь, почтеннейший мой, и вы, я думаю, в первый раз не без удивления увидали… ха-ха-ха!
– Я не о том говорю! – возразил обидчиво Хлыщов, – Кто не знает, что… что… несчастие, которое…
Он задыхался и не мог говорить.
– Сестрица, сестрица! посмотри: зеленый, какой зеленый! – кричали дети, тормоша сестру. – Ха-ха-ха!
Дети прыгали и хохотали.
Варюша взглянула: смех невинных малюток был заразителен – она тоже расхохоталась.
– Что, хорош твой жених, хорош? – воскликнул господин Раструбив. – Хочешь за него выйти? а? ха-ха-ха!
И он тоже расхохотался. Все хохотали. Соседние двери растворились. Появилось несколько лиц, более или менее знакомых Хлыщову. Хохот поднялся – гомерический!
– Пиявочек пиявочек! – кричал старик. – Поверьте, самое лучшее средство, почтеннейший. Оно и тем хорошо, что кровь поусмирит, – у вас она такая горячая. Ха-ха-ха!
– У нас в Персии, – говорила Поликсена Ираклиевна, сдерживая густой, певучий свой смех, – случается, красят волосы, красят и лицо, но цвет, цвет…
– Я никогда но думал, – заговорил ошеломленный Хлыщов, – чтоб несчастие достойно было такого… такого… (он не докончил своей мысли). Конечно, большое несчастие, но неужели… неужели одно лицо могло так изменить дружеское расположение… приязнь даже, можно сказать. Сколько видим примеров в истории… сколько было даже великих людей с телесными недостатками… но не одна же наружность?.. Кажется, прежде всего душевные качества, душа…
– Душа? – подхватил старик. – Ха-ха-ха! знаем мы, какая у вас душа! А красильщица?
– Варвара Степановна! – воскликнул несчастный. – Неужели и вы? неужели те чувства, которые, можно сказать, соединяли наши сердца…
Она ничего не отвечала, но, продолжая хохотать, принесла брошку с изображением известного жука, показала ее несчастному и бросила…
Он всё понял и испустил странный, раздирающий крик… Ему стало вдруг душно, невыносимо душно. Он рванулся из объятий Раструбина, которого рука всё еще покоилась на его плечах, и побежал к двери.
Его проводили громким, всеобщим хохотом…
XII
Так кончились приключения Хлыщова. Он воротился в Петербург, и первый человек, попавшийся ему тут, был господин Турманов, ехавший в великолепной коляске.
«Видно, выиграл! – подумал Хлыщов. – Так в жизни: один отыграется, а другой попадет в такой лабет, в такой лабет, что просто хоть пропадай…»
С месяц не мог он никуда показаться. Наконец в исходе сентября в первый раз радость посетила его: собака узнала его, – и надо было видеть, в каком восторге она была! Еще через месяц следы краски были уже едва заметны. Его начали узнавать и люди. Гуляя раз в отдаленной улице (в многолюдные он не смел еще показываться), он встретил шедших под руку господина Турманова и того приятеля, к которому писал из Москвы известное читателю письмо.
– А! Хлыщов! Хлыщов! – кричали они. – Насилу воротился!.. ну что, женат?
– Нет, – отвечал он сухо.
– А что же?
– Да так… невеста не понравилась…
1853–1855
Тонкий человек, его приключения и наблюдения *
Глава I,
в которой тонкий человек говорит, а друг его спит
23 марта 18** года, очень рано, часу в одиннадцатом, к Тростникову пришел приятель его Грачов и сказал с своей всегдашней важностью:
– Любезный Тростников, можешь ли ты уделить мне несколько часов времени?
– Изволь, сколько угодно. Но что такое особенное случилось?
– Мне нужно поговорить с тобою.
Тростников вдруг рассмеялся.
– Чему ты смеешься?
– Да как же не смеяться? Ты посмотри на себя. Так и Манфред не часто смотрел, я думаю!
– Перестань шутить. Я пришел сообщить тебе намерение, которое глубоко созрело в моей душе и должно иметь влияние на всю мою жизнь.
– В чем же оно состоит?
– Прежде чем я скажу его, я желал бы рассказать многое – дать тебе, так сказать, ключ к моему внутреннему миру.
– Как торжественно! Извини, не могу не смеяться. Впрочем, готов слушать.
– Послушай, – таинственно сказал Грачов, нисколько не обидясь смехом своего приятеля. – Послушай, и ты перестанешь смеяться, ты, может быть, даже…
– Пролью слезу сострадания? Может быть; говори!
– Того, что я решаюсь доверить твоей дружбе (я знаю: ты умеешь уважать тайны друзей, и надеюсь, что могу назвать другом человека, с которым короток с самого детства), нельзя передать в двух словах, и потому если ты не расположен слушать теперь, то лучше скажи…
– Ничего, любезный друг, говори. Ты увидишь, что я не только уважаю тайны друзей, но даже умею выслушивать их. Итак, начинай!
Грачов начал:
– Чтоб сказать всё, я должен коснуться моего детства…
Но рассказ Грачова длился несколько часов, и как мы не принадлежим к числу друзей рассказчика, то не лучше ли нам сократить его? Благо у нас под рукою верное средство: опыт научил нас, что, как только торжественное «я» уступит место скромному «он», многие подробности, казавшиеся чрезвычайно важными, вылетают сами собою. Например: «Принужденный сам заботиться о долговечности моих сапогов, я приискал какой-то дрянной черепок, пошел на рынок, купил дегтю, увы! на последний гривенник, и, возвратись домой, тщательно вымазал мои сапоги, не щадя рук и подвергая невыносимой пытке мое бедное обоняние». Отбросьте «я», и останется: «Он купил дегтю и вымазал свои сапоги». Если вам мало одного примера, то можете делать опыты сами: теперь только и пишутся, что записки, признания, воспоминания, автобиографии. И вы увидите иногда результаты неожиданные. Эта невинная замена имеет действие лопаты, с помощью которой очищают – веют – только что вымолоченный хлеб: зерно остается на гумне, а шелуху и пыль уносит ветер… И нет ничего легче, как веять. Если вы живали в деревне осенью, то, верно, заметили, что этим делом занимаются даже малые ребятишки. Дружно предаются они своей работе; зачерпнув зерен, высоко взбрасывают они лопаты свои – и как, образовав на минуту темную бровь в воздухе, весело и хлестко падают тучные зерна на твердое, гладко укатанное гумно! Славный звук и вообще хорошая картина. Но жалкое зрелище представляет шелуха: как подбитая моль, вяло покружась в воздухе, она апатически оседает на траву или на болото и пропадает там. Но что до шелухи? О ней никто не думает. Дело в том, что очищаемый таким образом хлеб дает сытную и здоровую пищу, и да научатся «веять» все те, до кого это может относиться.
И мы попробовали веять. И опыт наш превзошел ожидания: рассказ Грачова разлетелся весь так, что уцелело только несколько отрывочных громких слов с приличным числом восклицательных знаков: «Скука, тоска, разочарование!..» Грачов жаловался на пустоту своей жизни и в подтверждение приводил свою биографию, точно не богатую ничем особенным. Итак, передавать читателю нечего, и приходится начать новую главу. Однако ж, если перескалывать нечего, то Тростникову пришлось много слушать. Как же он слушал? Сначала он брился, пил кофей, курил сигару, а потом стал зевать, закрываясь газетой, и наконец уснул. Проснувшись на эпизоде о какой-то панне Сабине, которую Грачов почитал чудом женских совершенств и которая провела его самым грубым образом, – проснувшись, Тростников взглянул на часы и внезапно озлился, должно быть от мысли, что нашелся человек, считающий его способным выслушивать такие длинные признания, чьи бы то ни было. Одновременно с озлоблением, как это часто бывает, он почувствовал голод, позвонил человека и велел подавать обед тотчас, как будет готов.
– Вели и на мою долю, – прибавил Грачов. – Я не ел больше суток и сегодня буду иметь аппетит волчий.
Окончание признаний своего приятеля Тростников дослушал так мрачно, что, будь Грачов хоть немного менее погружен в свой рассказ, он, верно, сделал бы одно из тех топких замечаний, которые любил делать при всяком удобном случае, придавая им свою любимую форму вопросов и ответов, именно:
Вопрос: Когда человек находится в самом глупом положении?
Ответ: Когда поверяет свои душевные тайны голодному приятелю.
Или что-нибудь подобное.