355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Некрасов » Том 7. Художественная проза 1840-1855 » Текст книги (страница 14)
Том 7. Художественная проза 1840-1855
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:47

Текст книги "Том 7. Художественная проза 1840-1855"


Автор книги: Николай Некрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 43 страниц)

III
Дрожки

– Извозчик!

– Куда прикажете?

– На Английскую набережную.

– Рубль двадцать.

– Пятиалтынный.

– Ни копейки меньше.

– Двугривенный.

– За четвертак, коли угодно, садитесь.

– Двугривенный.

– Нельзя-с.

– Ну так не надо.

Дама, торговавшаяся с извозчиком, отвернулась и пошла по тротуару с твердым, по-видимому, намерением не заплатить больше двугривенного. Извозчик издали следовал за нею, с полной надеждою получить четвертак. Надежда его имела основанием, между прочим, то, что шаги дамы были тихи и неровны и явно обличали чрезмерную усталость или болезненное состояние идущей. По всему заметно было, что она, как выразился извозчик, «недалеко уйдет», то есть принуждена будет согласиться на его требование. Притом одежда ее, хотя поношенная и простая, была еще не до такой степени бедна, чтоб заставляла предполагать в ее владетельнице отсутствие пятачка серебром.

Однако ж дама не останавливалась, даже не оглядывалась. «Не потерять бы седока», – подумал про себя извозчик, прикрикнул на лошадь и пустился догонять даму.

– Право, недорого, сударыня, – закричал он, поравнявшись с нею, – дешевле никто не поедет. У меня дрожки славные: ловко сидеть; и лошадь такая ухарская – мигом докатим!

– Двугривенный, – повторила дама и опять пошла вперед, не оглядываясь.

Извозчик опять отстал.

– Нет, видно, тут взятки-то гладки… Пожалуй, и так, ни за копейку уйдет, – сказал сам себе извозчик и снова прикрикнул на свою клячу.

– Что ж, сударыня, угодно прокатиться?

– Я уж сказала – двугривенный. Извозчик помялся, почесал за ухом и сказал:

– Ну, нечего делать, садитесь… барыня-то добрая… может, на водку прибавите…

Дама почти в совершенном изнеможении опустилась на дрожки. Извозчик прикрикнул; дрожки, которые, не в укор будь сказано их сметливому хозяину, не совсем-то напоминали форму обыкновенных дрожек, поехали мерного шагообразною рысью по тряской мостовой, которая, к прискорбию порядочных людей, как известно, до того самолюбива, что всякому проезжему немилосердно жужжит в уши об услугах, которые ему оказывает.

После получасовой езды дрожки наконец остановились у подъезда уже знакомого нам дома на Английской набережной.

– Назад скоро поедете, сударыня? – спросил извозчик, сдавая, с стесненным сердцем, сдачу с полтинника,

– Скоро, – сказала дама и вошла в швейцарскую.

– Ради бога, – сказала она швейцару, – нельзя ли доложить обо мне барину так, чтобы никто, кроме его, не знал… Мне нужно его видеть на одну минуту…

Швейцар заспанными, красными глазами навыкате, которые, казалось, готовы были лопнуть от недавнего неумеренного употребления крепких напитков, смерил новопришедшую, приложил указательный палец ко лбу, как бы что-то вспоминая, и наконец сказал:

– Лопни мои глаза, я вас где-то видел, сударыня!

– Не об том дело; скажи, можешь ли ты сделать для меня услугу, о которой я тебя прошу.

– А что вы говорили? Я, кажется, ничего не слыхал, отсохни правая рука – ничего. Позвольте, кажется, четыре года назад…

Незнакомка повторила просьбу.

– Вот уж хоть сейчас провались я сквозь землю, – нельзя… Ах, батюшки! Ну так и есть – я вас узнал! Та-та-та! Вот что!

– Пожалуйста; я буду тебя благодарить, – сказала дама с усилием, робко озираясь кругом.

– Да говорю же я – нельзя, а уж коли я говорю нельзя, так, значит, нельзя…

– Ну так передай ему вот хоть это письмо поскорее… Ради бога! – Дама с умоляющим видом подала швейцару письмо. Она была в чрезвычайном волнении, беспрестанно робко озиралась во все стороны, как будто боялась чего, как будто ей стыдно было положения, в котором она находилась.

– Письмо? – сказал швейцар. – Провались я сквозь землю – ничего не понимаю…

– Кажется, нет ничего непонятного… Отдать…

– Отдать, да как я его отдам?.. Ведь барина-то нет в Петербурге… отсохни рука по локоть – нет… Он, видите, как говорят господа, давно уж вышел из границ: в Италию укатил!

Известие это, казалось, не слишком сильно поразило незнакомку. Напротив, при внимательном взгляде на нее, в первую минуту можно было еще прочесть на лице ее след какой-то нечаянной радости…

Она вышла из швейцарской.

В то время из ворот дома к подъезду его подлетела карста, лакей сошел с занятой и скрылся в швейцарской. Извозчик, который, втайне радуясь припрыснувшему дождичку, с нетерпением ждал возвращения незнакомки, при приближении кареты отъехал несколько в сторону…

– Что ж, прикажете подавать, барыня? – весело спросил он, увидя незнакомку…

– На Петербургскую сторону.

– В которую улицу?

– К Карповке.

– Два двугривенных.

– Четвертак.

– Нельзя-с; теперь грязно ходить; дождь-то порядочный… Седоков много будет… Платье испортить никому не охота.

– Четвертак.

И опять началась сцена, подобная давешней, которую православные русские извозчики имеют привычку разыгрывать почти со всяким седоком своим, не имеющим охоты бросать им лишние деньги.

Ряда на нынешний раз состоялась за три гривенника. Дрожки тронулись. В то же время из дома, в котором была незнакомка, вышли мужчина и дама и сели в карету. Карета быстро промчалась мимо дрожек. Грязь от колес ее брызнула на платье и на лицо незнакомки. Односложное восклицание страха и удивления вылетело из уст ее…

– Он здесь! Он не велел принимать меня… Но всё равно, по крайней мере, я избегла унижения! – проговорила она через несколько мгновений, следя глазами за удаляющейся каретой…

В Петербурге, в числе многих прекрасных обыкновений, есть обыкновение строить домы с подвалами, то есть оно, если хотите, не совсем с подвалами, а, как бы вам сказать, с нижними жильями, которые до половины находятся в земле, а другою половиною смотрят на свет божий чрез небольшие окна, опирающиеся с улицы на мостовую. В них, как надобно полагать, жить чрезвычайно приятно. Во-первых, одно удовольствие нанимать квартиру

Ни на земле, ни под землею —

и притом за довольно дешевую цену в отношении к ценности других квартир – должно возвышать человека до самого верхнего этажа дома, в подвале которого жить имеет он счастие. Во-вторых, его должно услаждать то, что он уже никогда не будет страдать чахоткою, если не получит ее во время обитания в вышеупомянутом жилище «ни на земле, ни под землею». В-третьих… но всех причин не перечтешь и до завтра… Чем предполагать, войдем лучше в один из таких подвалов и поверим предположения. Вот мы и вошли. Комната довольно чиста и опрятна; пол вымыт, выметен, мебель… Но где же тут мебель? Два плетеные стула, один кожаный; диван турецкий, зачиненный в разных местах русской выбойкой; столик маленький некрашеный, с отверстием в боку, напоминающим, что в нем был некогда ящик. Другой стол побольше в углу; на столе глиняная кружка, кувшин, несколько тарелок, три деревянные ложки и одна… позвольте… точно серебряная… что за роскошь? серебряная ложка! Налево от двери русская печка, которая, как можно заметить, несколько дней уже не топлена. На припечье сковорода, в углу дружно с кочергою ухват; в печурке сереньки, кремень и огниво. Направо от двери вешалка с женской одеждой; ее немного: три ситцевых платья, драдедамовый выношенный салоп и… позвольте… точно… бархатный черный капот, почти новый и прекрасно сделанный… опять роскошь!.. Но вот, кажется, и всё… нет… позвольте, мы забыли сказать главное. В дополнение ко всему, что мы описали, на диване сидела, сгорбившись, старушка с чулком в руке, который она старательно вязала, пристально глядя на свою работу в большие очки в медной оправе, которые были вздернуты на ее достаточно дородный нос.

В то самое время, когда она подбирала спустившиеся петли, дверь отворилась и в комнату вошла известная уже нам женщина.

– Ну что? – сказала старуха.

Новопришедшая печально покачала головой.

– Как, ничего? Ах, безбожная душа!

– Я его не видала.

– Александра Ивановна, мать моя, – побойся бога. Ты меня, бедную старуху, с голоду, что ли, уморить хочешь?

– Я сделала всё, что могла; я решалась на унижение…

– И, матушка, что тут за унижение!

– Я решалась просить милостыни у человека, которого презираю, ненавижу…

– Ну, что ж дальше?

– Но бог сам не захотел допустить меня до этого унижения. Он меня не принял и, верно, никогда не примет, потому что велел сказывать, как я догадываюсь, нарочно для меня, что он уехал из Петербурга.

– Ах, окаянной! Да ты-то чего смотрела… – И старуха опять с ожесточением напустилась на Александру Ивановну, которую вы, верно, давно уже узнали.

– Послушайте, Анна Тарасьевна, – сказала несчастная жертва решительно, – я долго терпела, теперь не могу терпеть больше. Вы несправедливы, мало того, вы жестоки ко мне. Вы делали меня одну виновницей наших горестей, нашей бедности – я молчала; вы беспрестанно преследовали меня упреками и бранью – я терпела. Вы заставляли меня делать больше, чем я могла, – я не противоречила. Я сносила всё, потому что была действительно виновата, хотя не столько, сколько вы меня обвиняли, но все-таки много, очень много. Я даже радовалась, когда вы терзали мое сердце; для меня тут была сладкая, невыразимая отрада: я чувствовала, что еще в земной жизни начинаю искупать заблуждения неопытной молодости… Но всему есть конец; в сердце человека есть такие струны, которые, когда их неосторожно затронут, нелегко смиряются при всех усилиях воли и разума. Несмотря на ваше дурное обращение со мною, на вашу беспрестанную суровость ко мне, я старалась сколько могла о вашем спокойствии, более своего собственного. Я уже сказала и повторю не без гордости, что, когда я увидела вас плачущую, отчаивающуюся, с трепетом с часу на час ожидающую неумолимой нищеты, – я решилась на величайшее унижение, какое только для меня возможно в жизни, я решилась принести для вас жертву, более которой я не могла принести ни для кого… Последнее, что оставалось мне в утешение, – моя благородная гордость, право вечно и самостоятельно презирать низкого виновника моих страданий, – я и тем решилась для вас пожертвовать… Я решилась преклонить перед ним колена, просить его помощи, просить у него куска хлеба, умолять его… тогда как целый ад в душе моей кипит против этого человека, когда при всех усилиях я не могу даже думать об нем без презрения; тогда как я знаю, что благодеяние его обожжет мою руку, лишит последнего спокойствия мое бедное, убитое сердце… И я решилась на всё это для вас… Не знаю, откуда взялась у меня решимость, но знаю, что если б теперь мне пришлось сделать это – я бы не могла… О, боже мой! Не мучьте же меня, не язвите упреками, иначе я буду думать, что смирение мое неприятно богу!

Александра Ивановна подняла голову на старуху. На желтом, морщинистом лице ее заметно было борение разнородных чувств. Кроткие, убедительные слова страдалицы наконец заметно тронули черствую душу Анны Тарасьевны… В глазах ее заблистали слезы…

– Так, так, дитя ты мое! Прости меня, если я виновата. Но ведь что же делать? Как подумаю, что мне, старухе, не сегодня завтра придется взять суму да идти по миру, так на сердце и заскребет. Уж тут, рада не рада, слово лишнее вымолвишь… А как пораздумаешь да поразгадаешь – так во всем виноват он, злодей наш, чтоб ему ни дна ни покрышки. Вот хоть бы из-за чего вы разошлись с Карлом Федоровичем? Он хоть немец, а человек доброй, любил тебя и ты его…

– Ах нет, я уже не могу любить. Только для вас, для вашего спокойствия я решалась пожертвовать ему жизнью, но… видно, так уж судьбе угодно; может быть, и к лучшему…

– Так, дитя мое, верю. Да что мы будем делать-то… Вон хоть бы сегодня: и есть-то нечего, и истопить-то нечем, и хозяин-то за квартиру требует… говорил, что если сегодня же не отдадим, так из дому выгонит… От него станется… жид, прости господи! Вся надежда была… ну да что поминать… Послушай ты, дитятко мое, утешь ты меня, старуху слабую, сходи к графине-то…

– Нет, нет!

– Она такая добрая. Ономнясь меня встретила, так обрадовалась; уж я не ждала не гадала такого счастия – чуть не обняла меня середи улицы! «Я, говорит, вас искала с самого приезда в Питер… вот уж четвертый год… ни слуху ни духу… Что, здорова ли Александра Ивановна?» А я ей: «Здорова, матушка графиня, много благодарна, что вспомнили!» – «Где вы живете?» Я сказала ей, что здесь, так чуть не заплакала… «Шутка ли, говорит, в такую глушь забрались… видно, вы бедны… Приходите ко мне завтра же, приходите… да непременно…» Право, такая добрейшая! Отчего тебе не сходить-то к ней? Она тебя так любит… Сходи, утешь ты меня!.

– Нет, не просите меня… всё будет напрасно. Графиня – женщина, которой я всем обязана, которая заботилась обо мне как мать, которую я любила всем сердцем, которая так меня любила… О, посмею ли явиться к ней, посмею ли я, создание ее благотворительности, предстать пред нее убитая, униженная, покрытая стыдом… Как мне будет поднять на нее глаза, как принимать ее ласки, когда я знаю, что недостойна их… Нет, пусть она никогда не знает ужасной судьбы моей, пусть она думает, что я счастлива…

– Но, дитя ты мое, как же мы будем жить?

– Я соглашусь лучше ходить по миру, чем огорчать мою благодетельницу своим присутствием. И к тому же, когда она увидит, что попечения ее были обращены на недостойную, что старания ее пропали даром, – может ли она почувствовать ко мне что-нибудь, кроме презрения?.. Простит ли она меня когда-нибудь?..

– И, полно! почем она будет знать…

– Как, вы хотите, чтоб я ее обманывала… ее, мою благодетельницу, мою вторую мать! Вы думаете, что я способна заплатить ей такою низостью за все ее благодеяния… О нет, никогда, никогда!

Стук приближающегося экипажа раздался под окнами; Анна Тарасьевна с любопытством просунула голову в форточку.

Появление модного столичного франта в уездном городе, появление беспристрастного суждения в пристрастном журнале, появление должника к кредитору, появление кометы, предсказанной астрономами в небе, появление хорошей книги в русской литературе, наконец, появление богатой, великолепной кареты в отдаленном углу Петербургской стороны, – как всякому известно и ведомо, вещи чрезвычайно редкие, необыкновенные. Каково жедолжно быть удивление Анны Тарасьевны, которая вдруг увидела из окон своей бедной комнаты карету, красивую, новомодную, запряженную четверкою лихих лошадей. Но удивление ее возросло еще более, когда она увидела, что карета остановилась у ворот дома, в котором они живут…

– Карета, карета! – закричала Анна Тарасьевна. – Посмотри, Александра Ивановна, кажется, это карета?

Александра Ивановна по примеру старухи просунула голову в форточку.

– Точно карета. А вот из нее кто-то выходит… барыня, вся в черном.

– Уж не к тем ли, что живут во втором этаже?

– Не знаю, к ним, кажется, никто прежде не ездил даже в дрожках.

– Так к Воробиным?

– Они купцы, а это карета барская, с гербами.

– Ну так к этому толстому чиновнику с крестом, что один занимает восемь комнат?

– Что вы! Ведь он позавчера выехал…

– Ну так к кому же?

Ответ явился сам собою, самый неожиданный. Женщина, по-видимому лет шестидесяти, одетая в черное бархатное платье, слабыми, дрожащими стопами вошла в убогое Жилище наших знакомок. Лицо ее могло служить самой верной моделью глубочайшей старости. Желтое, морщинистое, безжизненное, но подернутое глубокою думою, оно представляло живую развалину, много говорящую сердцу о прошедшем и еще больше наводящую на идею о грядущем.

– Графиня, ваше сиятельство! – закричала старуха, почти обезумевшая от нечаянного, никогда неожиданного посещения именитой гостьи. – Помилуйте! что изволите приказать?

– Не беспокойся, моя милая, – отвечала графиня, блуждая глазами по комнате.

– Боже мой! кого я вижу! – вскричала Александра Ивановна, которая долго смотрела на графиню в какой-то нерешимости, долго вслушивалась в разговор графини с ее мачехой, как бы не доверяя своему слуху.

– Александрина! О, наконец я нашла тебя! Благодарение всевышнему! Что же ты неподвижна? Разве ты не узнала меня, разве ты уже не любишь меня?

И графиня простирала объятия к прежней своей питомице. Александра Ивановна не трогалась с места. Страшная борьба происходила в душе ее.

– Что же… подойди же к ее сиятельству, – шепнула ей Анна Тарасьевна.

– О, скорей, скорей в мои объятия, – продолжала графиня.

– Я не смею, я не должна… – начала Александра Ивановна.

– Простите ее, матушка, ваше сиятельство, – быстро перебила Анна Тарасьевна, – она так обрадовалась… Ну, полно, опомнись, – продолжала она, обращаясь к Александре Ивановне, – поздоровайся же с ее сиятельством.

Александра Ивановна медлила. Старуха почти силой толкнула ее в объятия графини.

О, как судорожно, как болезненно билось сердце бедной Александры Ивановны, когда она обнималась с графинею!

– Я так давно не видала тебя; но не думай, чтоб я не по-прежнему любила тебя. Бедное, бедное дитя, сколько ты, я думаю, претерпела в эти восемь лет, между тем как…

Графиня отерла слезу.

– Обстоятельства не позволили мне тобою заняться. Совсем неожиданно я должна была удалиться из Петербурга, и ты осталась одна, без друга, без руководителя… сколько ты должна была претерпеть…

– Да, я много плакала, когда вы уехали; мне казалось, я лишилась матери…

– Матери? – повторила графиня с каким-то особенным чувством в голосе. – Тебе казалось, что ты лишилась матери?

– Да.

– А теперь, в эту минуту, что чувствуешь ты?..

– Мне кажется, что я опять нашла ее.

Графиня хотела что-то сказать, но вдруг остановилась и только молча обняла Александру Ивановну.

– О, как я счастлива! – продолжала графиня после некоторого молчания. – Но ты, ты, дочь моя, так же ли любишь меня?..

– О, как же, ваше сиятельство; только у нас и речи было что об вас… уж так вас любит, – перебила старуха.

– Первым желанием моим по возвращении в Петербург, – продолжала графиня, – было увидеться с тобой, моя шалунья… О, ты была большая шалунья в детстве!.. Я употребляла все средства, чтоб найти вас, но старания мои были напрасны. Наконец бог сжалился надо мною… При выходе из церкви я встретила твою мачеху… Но почему же ты, друг мой, не пришла ко мне тогда же?.. я ждала. Или она тебе не говорила…

– Графиня, я не смела… – начала Александра Ивановна…

– Виновата, матушка, ваше сиятельство… совсем запамятовала… ох, старость не радость! Только сегодня вспомнила… – перебила старуха, делая глазами знаки Александре Ивановне.

– Жаль, я ждала, ждала; наконец сердце мое не утерпело…

– Как вы добры, графиня!

– Но вот мы, слава богу, вместе. Расскажи-ка мне, друг мой, как вы жили здесь…

– Ах, графиня, – начала Александра Ивановна с глубоким вздохом.

Но Анна Тарасьевна опять перебила ее, сделав тот же выразительный знак глазами…

– Уж как жили, – заговорила она скороговоркою, не давая времени падчерице, которая в сильном беспокойстве снова было пробовала начать речь, – пока жив был мой покойник, ну ни то ни се, и деньжонки водились… а как умер, разумеется, беда наша пришла: с утра до ночи за работой, тем только и хлеб добывали, матушка…

– Жалко, но что делать, честная бедность все-таки лучше богатого бесчестья, – сказала графиня.

Александра Ивановна хотела что-то сказать.

– Молчи! – шепнула ей Анна Тарасьевна, делая опять прежнюю гримасу глазами. – Уж так ли бились, только на бога и надеялись, – продолжала старуха, обращаясь к графине, – да на вашу честь…

– Бедная Александрита! Ты много терпела, но наконец ты будешь награждена… Муж мой умер, детей у меня нет, родственников близких тоже; я уже сама стою одной ногой в гробу… ты не будешь жаловаться… я должна позаботиться о судьбе твоей…

Анна Тарасьевна с жадностию вслушивалась в слова графини. Александра Ивановна была в страшном беспокойстве. Несколько раз она хотела говорить, но то повелительный взгляд мачехи удерживал ее, то голос невольно замирал на ее устах от внутреннего волнения.

– Покуда я жива, – продолжала графиня, обращаясь к Александре Ивановне, – ты будешь жить в моем доме, вместе со мною…

– Графиня, – воскликнула Александра Ивановна решительно, – я…

– Наконец господь сжалился над нами! – перебила Анна Тарасьевна, стараясь заглушить голос падчерицы.

– А когда богу угодно будет, – продолжала графиня, – призвать меня на суд свой, что, вероятно, случится скоро, тогда я даю обещание оставить тебе, милая Александрина, всё мое имение…

– О, как вы добры, матушка графиня; вы просто праведница: наградит вас бог по заслугам…

– Вот, друг мой, что я давно хотела тебе сказать, зачем я тебя искала… Надеюсь, ты простишь мне, что восемь лет я принуждена была оставить тебя на произвол судьбы.

Александра Ивановна молчала. Страшная буря происходила в душе ее.

– Что ж ты не благодаришь ее сиятельство, чего ты испугалась? – шептала ей торжествующая Анна Тарасьевна.

Но Александра Ивановна совсем не об том думала. Долго в чертах ее заметна была нерешительность, смешанная с совершенным отчаянием; наконец она решилась; черты ее приняли величественную твердость: лицо просияло.

– Графиня, – воскликнула она, падая перед нею на колена, – выслушайте меня… Я недостойна вас, недостойна ваших милостей. Вы ужаснетесь, если я скажу вам, кого за несколько минут сжимали вы в своих объятиях…

– Что ты, с ума сошла! – прошептала ей старуха, но на сей раз старания ее удержать падчерицу были тщетны.

– Не мешайте мне; дайте мне произнести собственный приговор свой, – продолжала Александра Ивановна твердо и решительно. – Графиня, обратите свои милости на другую: я недостойна их. Вы теперь удивляетесь, вы готовы собственными слезами искупить мои, но погодите минуту – вы будете гнушаться мною; вы с негодованием оттолкнете ту, которую осыпали вашею благосклонностию… О, я знаю слово, страшное слово, которое оттолкнет вас от меня, сделает вас врагом моим из благодетельницы, вырвет с корнем малейший остаток привязанности ко мне… О, я хорошо знаю такое слово… и я назову его… это слово – позор, позор…

– Что с тобою, дочь моя? – воскликнула изумленная графиня.

– Да, графиня, позор – и он тяготит над моею головою… Не называйте меня вашею дочерью! Нет, я сама вижу, чья дочь я: во мне низкие чувства; я не предпочла, как вы говорите, честной бедности богатому бесчестью… Нет, я…

– Что я слышу? Дочь моя… позор… Боже мой! – с ужасом воскликнула графиня глухим, болезненным голосом. Лицо ее побелело, губы посинели; ее можно было принять за мертвую… Она сильно пошатнулась и без чувств упала на спинку дивана…

–  Дочь моя! – воскликнула Александра Ивановна быстро, слабым, дрожащим голосом. – Графиня! каким голосом были сказаны эти слова? Я прежде часто их от вас слышала, но никогда они не производили на меня такого впечатления… Отвечайте мне, отвечайте!

Графиня была безмолвна и неподвижна.

– Господи! что с вами, матушка? – вскричала наконец Анна Тарасьевна, которая с отчаянья, с досады на откровенность падчерицы почти потеряла рассудок и слушала ее с каким-то тупым вниманием, решительно не принимая участия в ее словах. Наконец блуждающий взор ее упал нечаянно на графиню. – Господи! что с вами, матушка, – повторила она, подбегая к графине. – Лицо как воск, руки холодны. Мать пресвятая богородица! Да она мертва… или нет… дышит… Батюшки мои, батюшки! лекаря надо, лекаря.

И Анна Тарасьевна выбежала из комнаты.

Александра Ивановна, сильно взволнованная, увлеченная своим положением, ничего не замечала. Долго напрасно ждала она ответа на свой полу странный, полубезумный вопрос. Волнуемая различными безотчетными ощущениями, нетерпением, страхом, она наконец приближилась к графине, но не заметила ни признака жизни в ее лице. Графиня была по-прежнему неподвижна, безмолвна, бесчувственна, может быть, мертва.

Ум Александры Ивановны до того был взволнован, что она даже не могла составить основательной идеи о положении, в котором находилась бесчувственная графиня; но отчего-то ею вдруг овладела какая-то тоска, горькая, невыразимая. Она громко зарыдала.

Послышался стук экипажа, и чрез минуту вошла Анна Тарасьевна с доктором.

Доктор долго щупал пульс графини, прикладывал руку к ее сердцу, всматривался в ее лицо и наконец сказал с расстановкою:

– Удар; должно быть, что-нибудь сильно поразило ее… Временное бесчувствие, онемение, или, может быть… надобно немедленно перенести больную в сухую, теплую комнату… нужны немедленные пособия… нет ли спирту?

Все усилия доктора привести графиню в чувство остались бесполезны. Наконец, после долгих недоразумений, больную отнесли на руках в карету, которая тихим, осторожным шагом отправилась в ее дом, предоставив смиренным жителям и в особенности жительницам Петербургской стороны рассуждать о минутном явлении ее в их мирном крае, как кому заблагорассудится.

В то же время в дверь бедной квартирки нижнего этажа вошел человек, по-видимому из простого звания, в сером армяке, подпоясанный красным полинялым кушаком, и чрез минуту возвратился назад в какой-то несвойственной ему задумчивости…

– Уж как хотите, хозяин, – сказал он, увидя сходящего с лестницы второго этажа пожилого человека, одежда которого свидетельствовала, что он был купец, – ступайте сами, а я не могу больше требовать с них денег; не пойду к ним…

– А что? – спросил купец.

– Да молодая-то стоит на коленях перед образом и молится и горько плачет; так, сердечная, и заливается, больно глазам смотреть; а старая так сердито смотрит, словно помешанная… страшно, хозяин… да и как-то сердцу-то тошнехонько, глядя на них… язык не поворачивается сказать…

– А вот я сам схожу; у меня мигом очистят, – сказал купец. – Ты, видно, только и мастер двор мести…

Купец решительными шагами пошел в квартиру нижнего этажа, а сострадательный человек, который, по-видимому, занимал здесь должность дворника, взял метлу и принялся мести двор, оставаясь по-прежнему в несвойственной ему задумчивости.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю