Текст книги "Том 7. Художественная проза 1840-1855"
Автор книги: Николай Некрасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 43 страниц)
IV
Дроги
Весна, весна! В то время как тебя называют лучшим временем года, когда поэты сравнивают тебя с эдемом земным, в то время когда так много ждут от твоего целебного, благоухающего воздуха больные, – ты в Петербурге, по старой привычке, не перестаешь быть сырою, грязною, вредною и совершенно лишенною жизни… Понятно, за что тебя славят жители стран полуденных: ты хороша, ты полезна, благотворна – там, далеко, под чистым южным небом; ты тоже хороша, полезна для поэтов, потому что твой майочень хорошо рифмует с любимым их словом – рай,которым они по сему случаю величают тебя; для больных ты, добрая петербургская весна, удивительно полезна, особенно для чахоточных: они вечно должны благословлять тебя… там… ну, знаешь, куда ты их отправила… Но для нас, настоящих жителей севера, людей прозаических, людей, не страдающих чахоткою и рифмобесием… скажи, что для нас в тебе привлекательного, за что мы каждый год надеемся и каждый год обманываемся, а все-таки не перестаем верить в приписываемые тебе достоинства, не перестаем надеяться, для того чтоб снова быть тобою обманутыми? Привычка, привычка, привычка!
Весна 1840 года была точь-в-точь такая, какие обыкновенно были и, вероятно, будут в Петербурге до того времени, когда великолепный град Петербург сойдется клином, то есть когда он, по замысловатому предположению одного китайского студента, соединится с Москвою… Только в то время жители Петербурга могут надеяться иметь весну московскую, а до тех пор им должно будет довольствоваться петербургскою, то есть они, по обыкновению, принуждены будут называть весною время разведения мостов и продажи зеленого луку.
Не знаю, известно ли читателям, что в Петербурге, кроме многих известных чудес, которыми он славится, есть еще чудо, которое заключается в том, что в одно и то же время в разных частях его можно встретить времена года совершенно различные. Когда в центре Петербурга нет уже и признаков снегу, когда по Невскому беспрестанно носятся летние экипажи, а по тротуарам его, сухим и гладким, толпами прогуливаются обрадованные жители и жительницы столицы в легких изящных нарядах, – тогда в другом конце Петербурга, на Выборгской стороне, царствует совершенная зима. Снег довольно толстым слоем лежит еще на мостовых; природа смотрит пасмурно и подозрительно; жители выходят на улицу не иначе как закутавшись в меховую одежду. Здания пасмурны и туманны; на заборах, из-за которых выглядывают угрюмые деревья, до половины покрытые снегом, стелется иней; из десяти извозчиков только один и то с отчаянием в сердце осмелился выехать на дрожках. О, как далеко Выборгской стороне до Невского проспекта! Как бы я хотел теперь побывать с вами на Невском проспекте, показать вам на деле всё неизмеримое расстояние между ним и Выборгской стороною, но, по долгу добросовестного описателя истинного события, я должен отказаться от своего желания. Вот картина, на которой давно бы уже пора исключительно остановить наше внимание.
Видите ли вы печальный поезд, который тянется по направлению к церкви Спаса в Бочарной?.. Простые дроги, запряженные в одну лошадь, и на них гроб – белый, ничем не обитый, без всяких украшений; за гробом подслепая старушка, нищенски одетая, согбенная под тяжестию лет, с слезами на глазах, с безотчетно грустным выражением на желтом, безжизненном лице. За нею двое мужчин, по-видимому из ремесленников. Отчего так уныл, так безвыразительно туп взгляд этого доброго человека в зеленой венгерке, который идет по правую руку? Он смотрит на гроб пристально, задумчиво… Вот лицо его начало одушевляться, вот слезы показались на глазах, вот он вздохнул тяжело, болезненно… Кого потерял он, о ком его истинные, непритворные слезы? И отчего тот, который идет рядом с ним, так бесчувствен, так равнодушен, что даже заглядывается по сторонам в окошки домов? Отчего такие разнородные ощущения производит одно и то же обстоятельство?.. кто еще провожает покойницу? Никого… неужели эта богатая, великолепная карета, которая шагом идет в отдалении, принадлежит к печальному поезду… О нет, верно, нет!
Но вот картина исчезла: гроб внесли в церковь. Провожавшие ушли за гробом.
В то время к Воскресенскому мосту подъехала коляска. Кучер осадил лошадей и остановился.
– Что ты стал? – раздался голос из коляски.
– Нельзя-с; мост только наводят.
– Черт возьми, почему так поздно? Другие мосты давно уже наведены, – с гневом сказал господин в темно-коричневом пальто, высунувшись из коляски…
– Наведен-то был он давно, да опять нужно было развести… Ладожский лед пошел, ваше благородие, – сказал, подходя, один из рабочих…
– Черт возьми! ждать! я так доволен местом, которое присмотрел для моей дачи… У меня уже в голове вертится план, как устроить ее… Надобно торопиться, чтоб в мае была готова, – бормотал про себя господин в темно-коричневом пальто…
– Извольте пообождать маленько, ваше благородие… Тотчас наведем, – сказал рабочий.
– А другие мосты тоже разведены?
– Вестимо, ваше благородие.
Господин в коричневом пальто с неудовольствием вышел из коляски и пошел удостовериться, точно ли мост может быть наведен скоро…
– Живее, – закричал он, – на водку целковый получите!
Желая как-нибудь сократить время, господин в темно-коричневом пальто вздумал пройтись по Выборгской стороне, узнать покороче угол Петербурга, о котором он не имел никакого понятия… Бродя по улицам, он наконец пришел к церкви Спаса в Бочарной; ему пришла идея зайти туда.
– Кого хоронят? – спросил он у подслепой старухи, которая с свечой в руке стояла за белым простым гробом и усердно молилась, проливая слезы.
– Так, бедную, ваша милость. Платье стирала на господ покойница, царство ей небесное!
Старуха набожно перекрестилась.
Но во пришедший обвел глазами церковь. Она была почти пуста. Кроме старухи в стороне стояло еще двое мужчин, у стены несколько нищих, церковный сторон? – и только. Нет, позвольте. В отдаленном темном углу стояла на коленях какая-то дама. Черный наряд ее сливался с мраком, царствовавшим в храме; она была почти незаметна. По временам только глубокие вздохи и невнятные слова вылетали оттуда, где она стояла, напоминая тем о ее присутствии. Картина была печальная и глубоко трогающая. Унылое пение глухо и протяжно разносилось но сводам. Нельзя было не задуматься.
Пение кончилось. Стали прощаться с покойницей. Подошла старуха, ломая руки, делая судорожные гримасы отчаянья. Ее насильно отвлекли от трупа покойницы. Подошел и пожилой человек в зеленой венгерке с меховым воротником – поцелуй его был силен и продолжителен, как будто б он хотел передать в нем душу. Подошел и товарищ его, хладнокровный зритель печальной картины; подошел и тоже поцеловал покойницу. Но что был его поцелуй? Уже крышка гроба готова была захлопнуться, как вдруг мерными, дрожащими шагами приблизилась к гробу старая дама в черном наряде и от бессилия, от страшного потрясения почти без чувств упала на труп покойницы…
Господину в коричневом пальто показалось странным присутствие дамы, по-видимому довольно важной, при похоронах простой прачки. Им овладело любопытство увидеть покойницу.
Как скоро дама отошла от гроба, известный нам господин не замедлил занять ее место.
Он остолбенел, казалось, от изумления. Лицо его страшно изменилось. Через минуту он опять нагнулся к покойнице и долго пристально рассматривал черты ее.
– Как звали покойницу? – быстро спросил он, подходя к подслепой старушке.
– Александрой, батюшка, – отвечала она всхлипывая.
Господин в коричневом пальто пошатнулся. Глубокий вздох вылетел из его груди.
Крышка готова была уже закрыться, но он снова подбежал к гробу – нагнулся и напечатлел поцелуй на губах покойницы.
Когда он поднял голову, по щекам его катились крупные слезы…
Гроб вынесли из церкви. Все вышли. Старая дама села в карету и опять поехала поодаль. Двое мужчин и подслепая женщина пошли за гробом…
– Мост давно наведен… Мы ждем вас, – сказал кучер господина в коричневом пальто, когда увидел его задумчиво идущего за печальной процессией…
Господин в коричневом пальто продолжал идти за гробом, приказав кучеру ехать за ним…
– Вы здесь, батюшка Карл Федорович, – сказала подслепая старуха, обращаясь к пожилому мужчине в зеленой венгерке, – как я давно вас не видала… с тех пор… А как вы известились о нашем-то несчастии?
– Мне сказал ваш брат – Егор Клементьич, – отвечал Карл Федорович, указывая на своего товарища…
– Ах, батюшка, уж сколько мы помучились-то… куда горя много натерпелась несчастная – ну да теперь конец всему… У меня, у старухи, сердце обливалось кровью, смотря, как она мучилась, сердечная… Уж кабы не братец Егор Клементьич подоспел… я бы не знаю, как и с похоронами справилась…
– Ах, жалко, жалко, – пробормотал Карл Федорович со слезами…
– А всё сама покойница. Такая была деликатная… Ведь после-то, Карл Федорович, приехала к нам старая графиня, такая добрая… вот она и теперь здесь… хотела взять ее к себе в дом, да то ли еще, хотела сделать своей наследницею… так нет, ничего не взяла… Я-де недостойна вас… буду жить своими трудами, буду грехи отмаливать… Я было, признаться, посерчала на нее, да потом сжалилась… Опять стала с ней вместе жить да горе мыкать… Вот и поселились мы здесь… и стала она белье стирать и всякую черную работу делать; право, тем только и жили: а от графини не хотела взять ничего… упросила и меня не брать… я, говорит, поссорюсь с вами… такая деликатная! Шесть лет так маялись… Ну да теперь… – Старуха показала рукою на гроб…
– А кто эта графиня? – спросил Карл Федорович у своего товарища.
– Наша прежняя барыня, – отвечал Егор Клементьевич.
– В самом деле, она добра была к покойнице…
– Между нами будь сказано, – отвечал Егор Клементьевич таинственно, – чуть ли покойница-то не ее дочь… Ну, понимаете?.. Теперь уж можно сказать… У моего брата, который был управляющим у ее сиятельства, детей-то от первой жены не было… да и от второй бог не дал… Графиня-то, знаете, в молодости… Ну да кто богу но виноват! Царство небесное брату; за него-то и нас отпустили на волю… Я и не видался с ним перед смертью… Всё жил в Рыбинске: там у меня своя лавчонка… Третьего дня приезжаю в Питер… спрашиваю, где брат; говорят: богу душу отдал… отыскиваю родных и нахожу дочь-то его уж на столе, холоднехонька… А старуха лежит на полу… да благим матом воет; я и взялся по родству похоронить дочь-то братнину… или… то есть, как хотите.
– Понимаю, – сказал Карл Федорович. – А хорошая была девушка; я любил ее… ах… очень любил!
И Карл Федорович опять горько заплакал…
Приехали на Охтинское кладбище. Гроб опустили в могилу; священник бросил горсть земли на гроб; за ним бросили присутствующие, и могильщики принялись 8а свое дело.
Графиню почти без чувств отнесли в карету. Господин в темно-коричневом пальто во всё пребывание на кладбище ходил потупя голову, как бы не желая быть узнанным или, может быть, от чрезвычайного огорчения…
И разошлись люди, и скоро снова предались они суетным заботам жизни. Люди всегда – люди! Смерть ближнего, самый лучший урок для человека, сильно потрясает здание его суетности; но проходит время… впечатление слабеет… и всё забыто! Люди снова хлопочут, враждуют друг против друга, думают, придумывают, хитрят, снова лезут из кожи для достижения минутного непрочного блага; снова они ходят, бегают, ездят в каретах, колясках, дрожках до тех пор, пока смерть не подаст им общий экипаж человечества – дроги!
Несчастливец в любви, или чудные любовные похождения русского Грациозо *
I
«Que font quelquos f'emmes? Elles babillent, s'habillent et se deshabillent» [8]8
Что делают некоторые женщины? Они болтают, одеваются и раздеваются (франц.).
[Закрыть], – сказал Панар; истина неоспоримая, которая была бы еще выпуклее, если бы почтенный автор слово quelques [9]9
некоторые (франц.).
[Закрыть]заменил членом les [10]10
Здесь: все (франц.).
[Закрыть]…Не говорите мне о постоянстве женщин, о том, что они способны на всё великое и прекрасное, о самоотвержении и героизме их: не верю, тысячу раз не верю… Женщина создана для шутки; есть не что иное, как шутка; жизнь ее замысловатая шутка, страсти ее – шутка, и способна она на одни великие мелочи, на одни шутки!.. Не говорите мне, что она в состоянии понять высокую, фанатическую любовь мужчины: она притворяется, что понимает ее; мужчина верит ей на слово и скоро узнаёт, что то была новая шутка!.. Я ненавижу женщин и смело сознаюсь в том, не боясь мщения прекрасного пола.
Но не так легко искоренить заблуждение веков одними словами, без доказательств, и потому, как человек, постигающий всю важность предпринимаемого подвига, представляю я на суд всех благомыслящих людей неоспоримые доказательства того, что утверждаю; они не придуманы, по взяты из жизни вашего покорнейшего слуги, который имей равную с вами глупость даться в обман и быть игралищем женщин более, чем кто-либо…
Рано задумал я об женщинах, рано заговорило во мне сердце, рано почувствовал я потребность любви и необходимость женского пола для совершенного счастия человека. Еще ребенком, на школьной скамье, под скучные лекции тощего профессора, уже мечтал я о черных и голубых глазках, русых, белокурых и каштановых кудрях, губках и носиках всех калибров, ножках и ручках всех форм и размеров, – мечтал, а детское сердчишко так и колотило под казенною курточкою, и глаза, устремленные в тетрадь геометрии, в треугольниках и пирамидах видели идеалы, которые создавало шаловливое воображение!.. Но рано тоже узнал я, как накладны для сердца, ума и тела подобные мечты: но милости их я никогда не знал заданного урока; вместо ученых записок профессора писал стихи всех возможных размеров, на все возможные темы; вместо геометрических фигур чертил одни носики, глазки и головки, – и всё это влекло за собою очень неприятные для меня последствия… Но, как поэт, я стоял выше обыкновенных смертных, с презрением и отчаянною твердостню простаивал по неделе за штрафным столом и, питаясь сладкими мечтами, довольствовался в существенности хлебом и водою, с стоическим хладнокровием выслушивал длинные убедительные речи инспектора и только кусал губы от досады при антиизящных выражениях оратора. Но даже еще в ребячестве я не довольствовался одними мечтами; я жаждал осуществления их и в каждом хорошеньком личике видел свой идеал, вспыхивал, томился, вздыхал, писал нежные записочки на розовых бумажках, с бездною точек и восклицательных знаков; но, к немалой досаде влюбленного юноши, «идеалы» его не понимали, не умели ценить страсти поэта; иные, более сострадательные, улыбались, другие, менее идеальные, хмурили брови и надували маленькие губки, иные, более прозаические, даже изустно объявляли свое негодование в выражениях, которые сильно действовали на мое самолюбие и вместе с тем показывали всю полноту их невежества; одна даже – о, стыд и срам! – не довольствуясь личным выговором, пожаловалась своей маменьке, а та инспектору, а тот… С тех пор долго-долго не мог забыть я глубокой раны, нанесенной моему сердцу; пылкость моя упала на точку замерзания…
Наконец я, благодарение аллаху, кончил бесконечный курс учения; я получил свободу… Очертя голову кинулся я в вихрь света; в каком-то непонятно сладостном опьянении вертелся в неистовом вальсе наслаждений или мчался в бешеном галопе страстей… Отуманенный счастием, я не в силах был остановить ни мысли, ни взоры исключительно на одном предмете; мне хотелось зараз стиснуть в своих объятиях всё человечество, влюбиться во всех женщин, вспыхнуть пламенем страсти, сгореть в нем, превратиться в пепел и разлететься от жаркого дыхания красавиц… Мало-помалу мысли мои пришли в порядок; сердце стихло, как природа стихает перед бурею; глаза, утомленные пестротою, искали предмета, на котором бы могли отдохнуть, – я был на той степени чувства, с которой переступаешь на степень любви… Я стал замечать, что всех женщин было бы для меня даже много.
Недолго искало себе сердце повелительницы: оно поверглось к ногам семнадцатилетней девушки и поднесло ее неземной красоте весь пыл свежего сердца… А если бы вы знали, как хороша была моя Софья, как лучезарна была красота ее белокурой головки с томными голубыми глазками, смеющимся ротиком и прозрачными щечками, слегка наведенными румянцем утренней зари. Она была мила как ребенок, обворожительна как гурия, легка как перышко колибри; и мне ли, с моим ли сердцем можно было противостать владычеству ее красоты? Она рабски влачилась по следам ее, когда она носилась бабочкою в вихре вальса, порхала райскою птичкою под музыку мазурки или плавала золотою рыбкою под звуки контрданса. Я следовал за нею; как тень был на всех вечерах, гуляньях, в театрах – везде, где была она, так, что она не могла ступить шагу, не встретившись со мною… Любовь находчива; для нее преград не существует – я вошел в дом родителей Софьи. Я не говорил вам еще, что Софья была единственною дочерью одного из богатейших купцов, получила блестящее воспитание в известном модном пансионе и была идолом своего старика-отца, который, однако, несмотря на безграничную любовь к дочери, не отступая ни на шаг от обычаев почтенных предков, считал выбор жениха неоспоримым правом и священным долгом отца…
Вы, верно, знаете по себе, как бывают уверены в своих достоинствах молодые люди, только что вышедшие из-под ферулы учителя, и потому не удивитесь, что я, нисколько не колеблясь и не подозревая неудачи, объявил почтенному батюшке Софьи о привязанности к его дочери и о намерении соединиться с нею узами законного брака… Но, увы! батюшка Софьи не разделял со мною мнения о моих личных достоинствах, не принял в уважение ни моей любви, ни моей будущей славы (я был уверен, что со временем непременно прославлюсь) и отказал наотрез, основываясь на глупых отговорках, что я губернский секретарь и получаю всего шестьсот рублей жалованья, – будто гению нужны высокий чин и большое жалованье!! По, несмотря на неосновательность этой причины, ни на мои доводы, доказательства и убеждения, упрямый старик стоял на своем и кончил тем, что, вышед из терпения от моей неотвязчивости, довольно невежливо попросил меня убираться и избавить на будущее время от своих визитов. Что мне было делать? И был на верху отчаяния, я покушался на жизнь свою, и, уверяю вас, от моей горячей головы это бы легко сталось, если бы письмо моего ангела-хранителя, Софьи, не спасло меня от этого преступления.
«Mon ange [11]11
Мой ангел (франц.).
[Закрыть], – писала она, – хотя я не в силах противиться воле отца и потому никогда не могу быть твоею,по, несмотря на то, сердце мое будет принадлежать одному тебе; тебя одного люблю, любила и буду любить!.. Утешься, милый друг; неужели нельзя быть счастливым на земле чистою, идеальною любовью? Я привыкла видеть в тебе человека, нисколько не похожего на других, способного пониматьменя, – неужели я обманывалась?.. Будь мужем, люби меня идеальнои не теряй надежды на соединение если не тут, то там!..Твоя навек Софья».
Это письмо, разумеется, было бы плохим утешением теперь, по тогда, когда все предметы видел я не иначе как сквозь призму поэзии, – оно остановило порыв отчаяния.
Но скоро почувствовал я, что этой идеальнойлюбви для меня недостаточно, что мечты не в состоянии утолить жажды взаимности, что поцелуи подушки не в силах утишить взрывов страсти… земное вкралось в небесное, и я снова искал сближения с своим идеалом… Но отец Софьи с неутомимостью наблюдал за дочерью, и я не мог улучить минуты, в которую мог бы переброситься с нею парою слов…
Видя бесполезность своих исканий, я задумался… Злая мысль запала в мою голову… Она не покидала ни на минуту, мучила, душила меня… Я решился на гнусное средство: приискать Софье мужа!!. Какой-то адский дух помогал мне в этом плане – он указал мне на моего школьного товарища и друга, сына богатых родителей и вдобавок гусарского корнета. Я опутал его сетями дружбы, вдохнул в него мысль о женитьбе, раздувал, укоренял ее, так что наконец он так сроднился с нею, что считал ее своею. Тут я натолкнул его на Софью, как Иуда продавал любовь свою за порочные надежды в будущем. Красота Софьи поразила его, он посватался, отец ее согласился, Софья не имела силы, а может быть, и по хотела противиться воле отца, – и через месяц она стояла уже с своим женихом перед брачным налоем, и я, ее возлюбленный, держал венец над головою своего друга!.. Софья с изумлением смотрела на мои поступки; она дивилась моему самоотвержению, моей твердости – она уважаламеня.
Томский (имя моего друга) по женитьбе оставался по-прежнему моим другом; он привязался ко мне еще Солее и с детскою доверчивостью делился со мною избытком счастия, причиною которого считал меня. Каково было мне слушать его – судите сами; и я слушал, притворялся. что радуюсь его счастию, и в то же время медленными. осторожными шагами приближался к предположенной цели. Сначала, в беседах с Софьею, не было и в помине любви; далее по временам промелькивали воспоминания прошедшего, там жалобы на судьбу, на свое несчастие на свои страдания и т. д. Софья слушала меня, верила мне сожалела, утешала – и только… Терпение мое истощалось, я положился на неопытность и любовь ко мне Софы и стал действовать открытее. Софья поняла меня. И кроткая семнадцатилетняя женщина одним взглядом, одним словом разбила вдребезги все планы, которые строились в продолжение нескольких месяцев под руководством страсти… Софья поняла всё: она увидела, как искусно опутывал я сетями коварства ее добродетель, ее волю. Двери дом; друга моего закрылись для меня…
Стыд, раскаяние, досада, бешенство, любовь разрывали сердце мое на части; мне должно было бежать Софьи, бежать воздуха, которым дышала она, бежать себя самого, своей страсти, – и я хватаюсь за первое попавшееся по руку средство: прошу перевода в Москву и через неделю сказав простиПетербургу, Софье и своей любви, скачу очертя голову по московской дороге, оставив за собою толпу мечтаний, надежд и планов… Пылкость души моей упала опять к точке замерзания!..
II
Москва славится калачами и невестами – дело известное. Дорога поохладила припадок отчаяния; рассудок стал робко подавать голос о своем существовании; он толковал мне о твердости и развлечении – советы, при тогдашних обстоятельствах не совсем дурные, – и я спешил воспользоваться ими. Услужливость одного школьного товарища, постоянного жителя Москвы, и фактическое радушие москвитян очень пособляли мне в исполнении этого намерения. Не прошло и двух месяцев, а я, к стыду моему, отуманенный ароматическою атмосферою балов и легионами красавиц, почти совсем забыл и свое несчастие и свою идеальнуюСофью. Вы, может быть, подумаете, что страсть, забытая так скоро, была несправедливо принимаема мною за любовь; в таком случае вы очень обманываетесь: то была любовь, любовь в том самом виде, в каком это чувство впервые названо любовью. И между тем я все-таки забыл Софью. Сердце мое, по прихоти случая, создано так, что с неимоверною легкостью воспламеняется от пары хорошеньких глазок, но охлаждается еще быстрее, для того чтобы воспламениться от дуновения новой страсти. У Лунского, одного из известнейших хлебосолов Москвы, был вечер для встречи нового 18** года. Общество было многочисленное и блестящее; в хорошеньких личиках не было недостатка; но среди этого роскошного цветника роз одна была пышнее, ароматнее своих прелестных подруг, и взор наблюдателя, скользя по цветистому ковру, с изумлением останавливался на головке, принадлежавшей Лидии Карно, лучшей розе цветника красавиц этого вечера. Лидия была двадцатилетняя супруга шестидесятилетнего подагрика с тремя тысячами душ, фиолетовым носом, звездою и огромною лысиною. Все эти личные достоинства Карно придавали ему большой вес в обществе; но красота Лидии была чуть ли не главным из этих достоинств, и почтенный супруг, хорошо зная это, не упускал случая пощеголять своею собственностью.На всяком порядочном вечере он был непременным рыцарем зеленого поля, а жена его божьею карою за грехи всем лицам и личикам женского пола!!.
Но злоба матушек, злословие тетушек и зависть дочек и жен еще более придавали Лидии интереса в глазах блестящей молодежи. Все вились около нее, как рой пчел около улья, жужжали комплиментами, стреляли холостыми зарядами вздохов, полупризнаний и глазок,осмеивали друг друга, и все были равно счастливы, или, вернее, равно несчастливы: Лидия со всеми была равно благосклонна, со всеми равно мила и ни с кем – коротка. Лидия была, как и все женщины, хорошенькие и дурные, начиная от прабабушки Евы, кокетка!.. Несмотря на неудачные попытки столь многих, я, с свойственною мне самоуверенностию, смело приступил к атаке, следуя влечению сердца, которое давно уже било тревогу.
Лидия слушала меня с приметною рассеянностию: в этот вечер она была скучнее обыкновенного. Но сердце понукало меня, самолюбие подстрекало, рассудок обнадеживал, – я не робел. Я преследовал ее похвалами, восторгами, комплиментами, вздохами – я был чертовски красноречив, и неудивительно: во мне говорило сердце; наконец, увлекшись блестящим фейерверком мыслей и чувства, она сделалась внимательнее, благосклоннее; милая улыбка заиграла на ее коралловых губках; ее личико воодушевилось жизнью, в глазах заискрилось чувство, – она была очаровательна. Демон самолюбия и страсти поджигал меня более и более; я становился смелее и смелее, она делалась благосклоннее и благосклоннее.
Зоркие глаза зависти успели уже заметить это, и на каждом шагу встречал я долгие, уморительные физиономии, на которых ясно были написаны худо скрываемая злоба и досада и нескрываемая насмешка. Я торжествовал. Но кто вообразит себе восторг, блаженство – нет, не то – какое-то особенное, сверхъестественное чувство, не выразимое слишком холодным, пошлым, материальным языком человека, чувство, близкое к безумию, каплю, в которую перегнаны все лучшие наслаждения жизни, – одним словом, что почувствовал я, когда гордая, холодная, непобедимая Лидия своею крошечною ручкою с трепетом страсти сдавила мою неуклюжую, прозаическую руку?.. Какой-то туман набежал на глаза мои, какой-то хаос завьюжил в голове, какой-то огонь охватил сердце… я готов был вскрикнуть от неизъяснимой, пронзительной боли; мне чудилось, что все мои нервы готовы лопнуть от напряжения; я страдал – и, несмотря на то, я желал бы пострадать еще хоть минуту этим чувством, чтоб умереть от избытка счастия… Всё это продолжалось не долее одного мгновения; я взглянул в глаза Лидии, и они сказали мне, что то был не обман чувств, не сон, не случай; что рука ее была проводником сердца, наэлектризованного страстью!..
– Верить ли мне своему счастию? – едва проговорил я, задушаемый приливом крови.
– Молчите! – прошептала она. – За нами наблюдают. Еще новичок в обществе, я по успел постичь трудной науки маскировать чувства; следуя инстинктивному влечению, быстро взглянул в сторону, – и глаза мои встретились с глазами одного офицера. Я не вынес его взгляда: огонь глаз его прожег мое сердце. Легкая улыбка пробежала по лицу Лидии; вероятно, я был очень сметой в эту минуту.
Кадриль кончилась (всё это происходило в продолжение одной кадрили); я намереваюсь поместиться сзади стула Лидии, но короткое «на минуту», сказанное офицером, принудило меня оставить свой завидный пост и последовать за ним на другой конец залы.
– Что у вас было с нею? – сказал он глухим голосом, стискивай н своей железной руке мою бедную руку.
– Вопрос довольно неуместный, – отвечал я, собравшись с духом, – и не совсем вежливый, – присовокупил я, оправившись от невольного страха.
– Что у вас было с Лидиею Александровною? – повторил он, не обращая внимания на слова мои и стиснув мою руку сильнее прежнего.
– Какое вы имеете право спрашивать меня об этом, – отвечал я, выходя из терпения, – пустите меня.
– Ты негодяй – слышишь? – сказал усач, сверкая своими страшными глазами.
– Да кок вы смеете? да знаете ли, что за это вас…
– Завтра мы с вами увидимся, – прервал он меня, – ваш адрес!
– На что вам?
– Ваш адрес, говорю я!
И я машинально, как бы под влиянием какого-то волшебства, опустил в карман руку и вынул карточку. Он вырвал ее из руки моей и оставил меня, ошеломленного от неожиданности этой сцены. Оправившись от смущения, я бросился отыскивать в толпе гостей Лидию, но все поиски мои были безуспешны: во весь остаток вечера я по встречал ни Лидию, ни усатого соперника. Грустный и встревоженный происшествиями вечера, возвратился я домой, и долго-долго не мог заснуть, мечтая о неожиданном счастии, которое послало небо на мою долю. Прелестное личико Лидии и страшное лицо офицера попеременно представлялись разгоряченному воображению; странное деялось со мною: я то вздыхал, то хохотал, то начинал жаркое любовное объяснение, то вступал в жестокие прения об оскорблении чести. Наконец, утомленный душевным волнением, я забылся…
И каких снов не переснилось мне в эту ночь! Я пережил в нее несколько лет, редких, завидных лет счастия. И во всех этих дивных созданиях разгоряченного воображения главным предметом была она, милая, очаровательная Лидия; то являлась мне она окруженная каким-то чудным блеском и с улыбкою ангела простирала ко мне с недосягаемой высоты свою маленькую прозрачную ручку; то лежала на груди моей с страстным лепетом на устах; то, поправляя мои. волосы, умоляла меня голосом, глубоко проникавшим в душу, не покидать ее, и я, осыпая поцелуями ее бледные щеки, омоченные слезами, клялся в вечной преданности. И вот вдруг является перед нами длинное, страшное привидение, вырывает ее из моих объятий и, увлекая ее с собою в ужасную бездну, с адским хохотом говорит мне: «Мы с вами увидимся!» Не знаю, долго ли бы еще продолжались эти сновидения, если бы громкий стук не разбудил меня. Первый предмет, представившийся глазам моим, был мой противник… Я протирал глаза, считая это продолжением ночных видений, но образ офицера не исчезал: он стоял подле меня, и бледное лицо его, растрепанные волосы и сверкающие глаза приводили меня в ужас.
– Но долго ли это будет продолжаться? – воскликнул он наконец с сердцем. – Я не люблю подобных шуток, милостивый государь! Мне надобно стоять у вашей кровати и смотреть на вашу глупую физиономию. Я не намерен более дожидаться – едемте, мы будем стреляться без свидетелей: к чему они, – один из нас должен остаться на месте!
Я вскочил с кровати и всё еще, протирая глаза, с недоумением смотрел на офицера.
– Стреляться? с кем стреляться? – бормотал я, не понимая сам, что делается со мною.
Как ни ожесточен был мой противник, но не мог удержаться, чтоб не захохотать.
– Разве вы забыли о вчерашнем вечере? – спросил он наконец, принимая прежний вид.
– О вчерашнем вечере? Но разве я вас чем-нибудь обидел? Помнится еще, что вы…