355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Некрасов » Том 7. Художественная проза 1840-1855 » Текст книги (страница 13)
Том 7. Художественная проза 1840-1855
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:47

Текст книги "Том 7. Художественная проза 1840-1855"


Автор книги: Николай Некрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 43 страниц)

Жизнь Александры Ивановны *

Повесть в четырех экипажах
I
Карета

В летний прекрасный день, каких немного бывает в Петербурге, часу в осьмом вечера, по Невскому проспекту ехала карета, запряженная четверкою рослых вороных лошадей. На козлах сидел кучер, парадно разодетый; на запятках стояли два лакея в богатых ливреях. Карета остановилась у английского магазина; лакей ловко отворил дверцы, и из кареты, легкая как серна, прекрасная как майское небо, выпрыгнула молодая дама. Через несколько минут дама возвратилась из магазина с покупкой в руке, так же ловко впрыгнула в карету, как из нее вышла, и приказала ехать на Английскую набережную. Быстро промелькнул экипаж Исакиевскую площадь, повернул налево, проехал несколько сажен и остановился перед одним из изящных домов Английской набережной. У подъезда стояло несколько экипажей; вокруг их начала уже собираться толпа любопытных; у дверей стояли жандармы. Снова лакей отворил подножку, снова выпрыгнула из кареты дама, и какая дама! Теперь уже можно было лучше рассмотреть ее черты. Впрочем, извините, женщина, о которой мы говорим, кажется, не дама, а, по-видимому, девушка; потому что на ней не было ни чепчика, ни другого какого-нибудь признака, отличающего даму от девушки. Лицо ее было в полном смысле прекрасно; легкая бледность, как бы следствие недавней болезни, покрывала ее щеки и придавала ей еще более привлекательности; томная нега была разлита в ее голубых выразительных глазах и заставляла предполагать в ней много огня и жизни. Стан ее был гибок и строен; походка легка и правильна; ножка мала и привлекательна.

Она уже готова была всходить на лестницу, как вдруг к ней подошел швейцар с огромной гетманской булавою.

– Сегодня нельзя-с, никак нельзя! – сказал он с каким-то таинственным видом, поворачивая в руке свой жезл.

– Что такое, почему нельзя?

– Да так-с, нельзя; отсохни правая рука – нельзя! у барина гости.

– Да мне дела нет до его гостей; я не пойду к ним; мне нужно видеть только его…

– Нельзя-с, провались я сквозь землю – нельзя-с, – повторил швейцар с прежнею таинственностью.

«Что это значит, – подумала незнакомка, – прежде этого никогда не было».

– Послушай, любезный, разве барин отдавал тебе особое приказание?

– Не можем сказать, сударыня.

Незнакомка начинала терять терпение; на лице ее появился едва заметный оттенок гнева, смешанный с каким-то тайным страхом.

– Говори, что здесь происходит, – сказала она отрывисто, вкладывая в руку швейцара серебряную монету.

– Ничего-с, право, ничего.

– Ну так я пойду.

– Нельзя-с, сударыня, никак нельзя…

– Да почему нельзя?..

– Не можем знать.

Незнакомка вышла из терпения. Она оставила бестолкового швейцарами вышла из швейцарской. Гнев, досада и какой-то тайный страх уже гораздо яснее отпечатывались на прекрасном лице ее.

– Что здесь такое? – быстро спросила она у жандарма, стоявшего у дверей.

– Свадьба! – отвечал жандарм вытянувшись.

– Свадьба! Чья свадьба? Говори, говори скорее! – вскричала незнакомка.

Голос ее сильно дрожал, в глазах отражалось беспокойство; черты лица выражали необыкновенное волнение.

– Свадьба его высокоблагородия Ореста Андреевича Сабельского, – провозгласил жандарм торжественно.

Лицо незнакомки сделалось ужасно; губы посинели, щеки покрылись мертвою бледностию. Она пошатнулась, как бы лишаясь последних сил, и только с помощью лакея могла добраться до кареты, где почти без чувств упала на подушку.

Даже жандарм заметил ее необыкновенное смущение и вывел из него очень остроумное заключение в своем роде.

– Завистлива больно, – сказал он, – видно, ей чужое счастье как бельмо на глазу, а еще у самой карета такая знатная!

Карета снова покатилась и, проехав несколько улиц, остановилась у небольшого деревянного домика, прекрасно отделанного, в Грязной.

– Что с вами, Александра Ивановна? – сказала пожилая женщина, с очками на лбу, когда незнакомка неровными, быстрыми шагами вошла в комнату.

Александра Ивановна кинулась головой на подушку и горько заплакала.

Долго пожилая женщина, которую звали Анной Тарасьевной, не могла ничего добиться от Александры Ивановны, которая не могла говорить от слез и душевного волнения.

– Да не плачьте, матушка, скажите, в чем дело. Или вы хотите опять захворать. Избави господи! И так еще вы не совсем здоровы, матушка! Вот только было господь дал облегчение – теперь опять напасть! Да скажите же, матушка, что за беда такая случилась… Ведь я хоть не мать вам родная, а все-таки и не чужая вам!

– Он покидает меня, он женится! – восклицала Александра Ивановна всхлипывая.

– Что такое, матушка… Кто женится? Орест Андреич женится? Неужли! Вот, я всегда говорила, что тем кончится!

В минуту кроткий, покорный тон старухи перешел в гордый и укорительный…

– Я всегда так думала, – повторила она, – по одежке – протягивай ножки, пословица недаром сказана. Куда нам за господами тягаться; спасибо, что из крепостных-то вышли. Покойный батюшка ваш Иван Клементьевич был ведь крепостной человек, да, сударушка, графиня, его барыня, отпустила его на волю, когда уезжала за границу, – за его труды, за его честную жизнь… Да, он был честный человек; а детям…

– Ах, Анна Тарасьевна, не мучьте меня, ради бога! – сказала Александра Ивановна, терзаемая болтовней старухи.

– Чего не мучить, матушка, уймитесь-ка вы лучше плакать, да нечего даром-то сидеть – прошла коту масленица; надо будет за работу приниматься… Уж теперь не на кого надеяться-то. Вот кабы вы не затевали ничего да жили бы как бог велел, так бы и ничего не было… А то захотелось, вишь, барыней жить; меня, мачеху свою родную, чуть не ключницей сделала; и не войди к ним в комнату, когда…

– Перестаньте же, побойтесь бога… Я и так не знаю, доживу ли до завтра…

– Ничего, сударушка, правду говорить не грех, правду всегда скажу, отцу родному скажу. Что, чай, больно он любит вас? Не на мои слова вышло, что этакой сорванец только повертится, да и поминай как звали? Так нет… Он, вишь, на мне женится, он-де такой уж честный… Вот и женился, вот и дожили мы до радостного праздничка!

Слова старухи разрывали сердце бедной Александры Ивановны.

– Не баловаться бы, не пускать бы в дом озорника, не вешаться бы ему на шею, – продолжала старуха с язвительною жестокостью…

– Но ведь я женщина, я любила его! – сказала Александра Ивановна. – Неужели я не достойна хоть искры сострадания!

– Хороша любовь. Вот посмотрим, как будем жить… Придется скоро ходить по миру; где нам работать: мы, вишь, привыкли ко всему готовому, любим ездить в карате, ходить под ручку-с…

Долго еще мучила Анна Тарасьевна свою жертву. Во время счастливых дней Александры Ивановны она была тише воды ниже травы и первая молча всем пользовалась, благословляя в душе благоприятствовавшие тому обстоятельства. Но когда обстоятельства изменились в дурную сторону, она первая же не замедлила во всем обвинить Александру Ивановну, платя ей за всё самою черною неблагодарностью. Так всегда поступают злые женщины вообще и мачехи в особенности.

Час от часу Александре Ивановне становилось хуже. Она снова слегла в постель, пожираемая жестокою горячкою.

II
Коляска

На третий день пасхи на Исакиевской площади около балаганов толпилось множество гуляющих. Чернь, полупьяная, донельзя довольная, качалась на качелях, пела песни и была совершенно счастлива. Привлеченные заманчивыми вывесками, многие с величайшими пожертвованиями относительно боков и локтей старались пробраться в балаганы, у дверей которых по сему случаю была давка неимоверная. Вдали тянулась длинная цепь экипажей, пестревших мужскими головами и дамскими головками, военными мундирами и разнообразными нарядами мирных жительниц Петербурга. Но не в том дело…

Из ряда экипажей, не без больших затруднений, успела наконец отделиться коляска, запряженная парою, в которой уединенно сидела молодая женщина, одетая просто, но довольно изящно. Она, то есть коляска, которая была как две капли воды похожа на все коляски в мире, готова уже была повернуть на Исакиевский мост, как вдруг, откуда ни возьмись, с Английской набережной налетели парные сани, в которых сидел мужчина, с лицом, закутанным в меховой воротник шинели. Кучер, управлявший коляскою, принужден был осадить лошадей, чтоб предупредить столкновение, грозившее бедой неминучей. Сани тоже остановились. Вероятно, удивленные непредвиденной остановкой, мужчина и дама в одно время подняли головы, любопытствуя узнать, что случилось. Взор мужчины упал на даму; взор дамы – на мужчину. Восклицание изумления вылетело из уст дамы; какой-то испуг, смешанный с оттенком радости, выразился в глазах мужчины. Коляска тронулась.

– Пошел за этой коляской! – сказал мужчина своему кучеру.

Экипажи помчались один за другим по Исакиевскому мосту. Разумеется, что всё это случилось в минуту.

Коляска остановилась в дальней линии Васильевского острова за Средним проспектом; сани тоже. Дама вошла в ворота каменного дома и начала взбираться по лестнице; мужчина тоже. Дама вошла в комнату, мужчина за ней.

– Боже мой! Вы здесь? И осмелились! – сказала дама, когда увидела молодого человека, неотступно следовавшего за нею.

– Да, здесь, у ног ваших, прекрасная Александрина! – отвечал он, рассматривая незнакомку.

– Ради бога, удалитесь, оставьте меня! Всё между нами кончено!

– Почему так? Я, право, не вижу никакой причины… Я благословляю судьбу, которая привела меня еще раз в жизни видеть вас… Не поверите, сколько я страдал… Но вы сердитесь… Да, черт возьми! В самом деле, я такой повеса: женился, не сказав вам ни слова!

– Ах, замолчите! Не растравляйте ран моего сердца, которые только еще начали заживать…

– В самом деле? так вы всё еще меня помните… Полтора года! Славно, черт возьми!

– Ах, не шутите, не играйте чувствами. Я поняла теперь, как вам должна была казаться смешна слепая, беспредельная любовь неопытной девушки, простой, малообразованной, которой свет едва позволяет чувствовать, иметь свои желания, свои страсти…

– Вы жестоки сами к себе… Почему же…

– Да, хотя поздно, но я поняла всё. Я доверилась сердцу – и за то жестоко наказана…

– Вы напрасно, милая Александрина, предаетесь отчаянию… Для вас не всё еще потеряно.

– Нет, всё, всё потеряно! – сказала она со вздохом глубокого горя. – Ах, что я сделала!.. Но могло ли быть иначе? Помните ли вы положение, в котором вы нашли меня, когда в первый раз со мною встретились? Что я была такое? Что такое вся жизнь моя, как не цепь страданий? Теперь, когда уже всё между нами кончено, выслушайте меня, Орест Андреевич, и судите, достойна ли я того, как вы поступили со мной.

– Говорите, говорите, – отвечал франт, играя перчатками, – я готов слушать вас целую вечность! Она начала:

– Я была бедная девушка, дочь честного управителя, воспитанная выше своего состояния прежнею владетельницею моего отца. Матери я никогда не знала; графиня заменяла мне мать. Не знаю, за что она полюбила меня, но привязанность ее ко мне была искренняя. Она была так добра, что даже позволяла мне часто по целым дням проводить вместе с ее дочерью, брать вместе с нею уроки. Почти каждый день она ласкала, чем-нибудь дарила меня, принимала как родную в свой дом. Там научилась я жить, чувствовать, мыслить так, как, может быть, никогда бы не умела, оставаясь в простом, даже, можно сказать, грубом, сообществе людей, к званию которых принадлежала я. Скоро всё изменилось. Графиня, моя благодетельница, уехала с мужем за границу, наградив отца моего отпускною. Судьба моя переменилась. После довольной, изящной жизни, к которой я уже начала привыкать, я вдруг увидела себя на единственных попечениях отца, в кругу мне уже совершенно чуждом. Не знаю почему, но и обращение отца но отъезде графини сделалось со мною гораздо грубее. Скоро положение мое стало и еще хуже. Отец мой, которого первая жена, как мне сказывали, умерла вскоре после моего рождения, женился во второй раз. Тогда, скрепя сердце, собрав все силы души, заглушив на время все мечты, все порывы воображения и чувства, стала я невольницей самой себя: без ропота, без малейшего признака принуждения, исправляла я должность служанки у моей мачехи, женщины необразованной и к тому же злой и капризной. Я перемогла себя, покорилась судьбе, но каково мне было! А между тем я росла, во мне образовывалось сердце, которое начинало уже просить воли, любви, дружбы, радостей жизни. В то время, когда уже я была в самом разгаре жизни, молода, пылка, неопытна…

– И прибавьте – прекрасна, как ангел, – перебил франт, страстно взглянув на Александрину…

– В то время, – продолжала она, – умер мой отец. За несколько минут до смерти он призвал меня к себе и хотел открыть мне какую-то тайну… но силы изменили старику… страдания перемогли силу воли… Язык его онемел, вскоре онемело и тело: тайну свою он унес с собою в могилу. Не стану рассказывать вам, как много терпела я от злой мачехи, которая становилась несноснее по мере того, как исчезал небольшой капитал, оставленный покойником. Бедность не замедлила явиться к нам со всеми своими ужасами. И когда!.. В то время, когда уже терпение мое начало истощаться, самоотвержение слабеть, сердце громче и громче жаловаться на скуку и бесцветную однообразность жизни, полной трудов и лишений, которая по-прежнему оставалась для меня ненавистною, потому что когда-то я знала уже жизнь лучшую, независимую! Вдобавок ко всем огорчениям присоединилась новая беда, которая тогда казалась для меня всего ужаснее. Человек грубый, необразованный, буйный, которого я не любила, которого не могла любить, предложил мне свою руку. Мачеха моя неотступно требовала моего согласия. Ей это извинительно: она видела тут единственный способ спастись от угрожающей нищеты, но мне… Так долго терпеть, страдать, мучиться, в надежде, что когда-нибудь луч радости осветит хоть на минуту и мою бедную жизнь, что когда-нибудь и я узнаю счастие… и вдруг… отдаться навсегда человеку, к которому не привязывало меня никакое чувство, который был даже противен мне, потому что понятия его были далеко не сходны с моими, далеко отстали от моих; обречь себя на бесцветную, скучную жизнь без любви, без счастья, без радостей; отказаться от всех надежд, всех обольстительных замыслов, которые так долго я лелеяла в душе моей, которые одни только поддерживали во мне мужество в темные дни горя… о, ужасно, ужасно! Не знаю, может быть, я ошибалась, но мне казалось тогда, что лучше быть заживо погребенной в могиле! Посещения жениха становились чаще и чаще. Требования мачехи настойчивее. Она то просила, то угрожала. Ежеминутно возрастающая бедность говорила красноречивее всего в пользу ненавистного брака. Но я не послушалась просьб и угроз мачехи, не послушалась угроз бедности – я послушалась собственного моего сердца! Отказ мой взбесил жениха, ожесточил против меня мачеху. Она стала гнать меня из дому. Положение мое было ужасно. И вдруг явились вы… повторяю: помните ли вы тот день, когда в первый раз меня увидели…

Он молча взял ее руку и, казалось, хотел поцеловать, но она отняла ее и продолжала:

– Душа моя изнемогала тогда в невыносимых муках, я была на шаг от отчаяния… Вдруг я узнала вас… Вы были молоды, богаты, знатны, я бедна и безвестна, – и вы обратили на меня внимание! Этого было довольно, чтоб привязать навсегда сердце несчастной девушки, всеми покинутой, заставить его биться чувствами уважения, благодарности… любви…

Александрина отерла слезы, навернувшиеся на ее ресницах. Молодой человек, казалось, тоже был тронут.

«Как она прекрасна теперь!» – думал он, смотрясь в ее прекрасные заплаканные глаза.

Она продолжала:

– Вы первый заговорили языком, понятным моему сердцу, вы сказали, что меня… любите… Буду говорить прямо, – зачем скрывать горькую истину, – вы меня обманывали, но, скажите, могла ли я не верить вам… могла ли устоять против обольщений любви, довольства, богатства, могла ли я устоять против моего собственного сердца? Нет, оно было слишком измучено горем, слишком жадно к радости, чтоб думать о чем-нибудь, кроме настоящей минуты. И вот я предалась вам… Скажите, виновата ли я, могла ли я поступить иначе и… не достойна ли я сожаления?..

Александрина горько заплакала. Молодой человек молча пожал ее руку.

– Оставьте же меня, – продолжала она после некоторого молчания, – оставьте на произвол собственной судьбы моей; оставьте меня с твердостью переносить участь, которую я сама себе приготовила, да, я одна. Я не виню вас: так поступил бы всякий на вашем месте. Перед вами широкий путь; жизнь вам улыбается, наслаждайтесь же ею, ловите ее радости, а я – я буду благословлять судьбу, если она позволит мне дожить тихо и безвестно остаток жизни, проливая слезы раскаяния и сожаления о прошлых заблуждениях…

Между тем молодой человек был как на угольях. Александрина, которой он не видал и о которой не думал ровно полтора года, показалась ему гораздо привлекательнее прежнего. Лицо се, разгоревшееся от долгого рассказа, дышало какой-то необыкновенной прелестью, глаза горели. Всё это, не исключая и рассказа Александрины, привело молодого человека только к тому, что он по старой памяти начал разыгрывать перед бедною Александрою Ивановною роль пламенного обожателя. Есть в свете люди – и их довольно много, – на которых не действуют никакие слова, никакие страдания ближних, хотя бы они сами были их причиною, которых эгоизм до того силен, что они почитают весь свет созданным только для них. К таким людям принадлежал Орест Андреевич Сабельский. Если добавить к тому, что Орест Андреевич был человек довольно пустой и ветреный, не способный ни к каким глубоким ощущениям, что он был до крайности избалован счастием, то об Оресте Андреевиче сказать будет больше решительно нечего.

– Простите меня, простите! я во всем один виноват, – начал он голосом нежным и вкрадчивым, – но вы бы не судили меня так строго, если бы знали обстоятельства, которые заставили меня изменить собственным чувствам. Вы напрасно думаете, что я обманывал вас, когда клялся любить вас вечно… Изменить клятве было не в моей власти, потому что я любил вас истинно; люблю и теперь еще, – может быть, более, чем когда-нибудь…

– Ах, забудем прошедшее! Поздно утешать меня, поздно оправдываться… Между нами ничего не может быть, кроме дружбы…

– Дружбы, дружбы!.. Пламень пожирает мое сердце… я так счастлив, что наконец после долгих исканий нашел ту, мысль о которой ни на минуту не покидала моего сердца…

И он ударился в чувствительную болтовню, в промежутках которой покрывал ее руки горячими поцелуями. Александрина уже не отнимала рук от губ Ореста. Она была женщина. Орест был ее первою любовью. Она чувствовала, что и теперь еще любовь к нему не совсем погасла в ее сердце. Притом Орест был большой мастер на сантиментальные фразы, которые женщины не совсем еще отвыкли принимать за чистую монету, несмотря на их явную пошлость и устарелость. Однако ж Александрина скоро опомнилась. Ей стыдно стало слабости собственного сердца.

– Оставьте меня, оставьте! Я еще так мало умею владеть собою; но я не должна слушать вас, не должна верить вам, – сказала она, приподнимаясь с дивана и стараясь оторвать свою руку от губ Ореста.

Не успела она привесть в исполнение этого последнего намерения, как вдруг дверь растворилась и в комнату вошел мужчина среднего роста, довольно дородный и неуклюжий. Лицо его было рябо и некрасиво; около серых небольших глаз его почти не было век; нос, довольно большой, громко обвинял своего хозяина в близких сношениях с табаком. Одет он был в темно-зеленый поношенный сюртук, застегнутый доверху, и в панталоны такого же цвета, без штрипок; на ногах его были смазные немецкие сапоги, потускневшие от ненастной весенней погоды. Кроме того, надо прибавить, что он ежеминутно моргал бровями без всякой пощады. Картина, представившаяся его глазам, казалось, так поразила его, что он долго оставался неподвижным на одном месте, безмолвно устремив вопросительный взгляд на смущенное, испуганное лицо Александрины.

– Ах, это вы, Карл Федорович! – сказала наконец Александрина, стараясь преодолеть свое замешательство. – Я вас сегодня не ожидала…

– Да, видно, что вы меня сегодня не ожидали! – отвечал Карл Федорович, как говорили в старину и как теперь выражаются люди, придерживающиеся старины, «с иронией», ломаным русским языком, искоса поглядывая на Сабельского.

Разговор опять прекратился. Александра Ивановна еще больше смутилась. Карл Федорович не переставал рассматривать Ореста. Орест был в положении человека, не знающего, что вокруг его происходит.

– Мне еще надо поспеть к девяти часам к князю Л***, а потом я дал слово быть в десять часов на вечере у камергера Флотова, – наконец сказал он, взял шляпу, рассеянно кивнул головою Александрине, сделал гримасу Карлу Федоровичу и вышел, ловко помахивая палкой из королевского дерева с костяным набалдашником, изображающим голову китайского мандарина пятой степени.

В комнате снова воцарилось молчание. Александрина, казалось, страшилась поднять глаза на Карла Федоровича. Он то переминал табак в табакерке, то чесал за ухом, не забывая беспрестанно моргать глазами…

– Саперлот! – наконец проворчал он и понюхал табаку; потом опять проворчал: – Саперлот, – опять понюхал табаку и… чихнул.

В комнате снова стало так тихо, что можно было услышать жужжание мухи.

– А я уж было приготовил новую карету вместо старой коляски, которую вам дал покуда на подержание… Я нарочно торопил моих мастеровых, чтоб поскорей можно было праздновать свадьбу… Что я вам сделал, Александра Ивановна?.. За что вы меня так обидели? – произнес с расстановкою, после долгого молчания, Карл Федорович голосом, полным чувства и внутреннего волнения.

– Выслушайте меня, – сказала Александра Ивановна…

– Нечего выслушивать… Я не дурак, сударыня. Прощайте, бог с вами!.. Пойду я опять заниматься своим каретным мастерством: авось забуду вас…

– Ради бога…

Дверь снова отворилась.

– Что это? Никак Орест Андреевич у нас был опять. Я напилась чайку у Авдотьи Макаровны да иду домой; только я на лестницу, а он и пырь мне навстречу, да такой что-то печальной… Словно несолоно хлебал… Что ты ему молвила, Александрушка… Экой бессовестный – не постыдился на глаза-то явиться… – проговорила новопришедшая старуха в очках, снимая с себя верхнюю одежду. – Ба! Карл Федорович! Вы здесь, – продолжала она, увидев Карла Федоровича, – просим милости… Что же вы так невесело смотрите?.. Что, уж вы не поссорились ли с невестой-то?.. Поцелуйтесь же, приголубьте друг друга.

– Покорно вас благодарю, Анна Тарасьевна! – сказал Карл Федорович, держа под. носом щепотку табаку, как надо полагать в нерешимости, которой ноздрей прежде понюхать…

– Да что вы, словно как будто что-то у вас неладно?..

– Спросите у вашей дочери.

Анна Тарасьевна взглянула на Александру Ивановну.

– Мать моя, что за оказия! Что случилось, прости господи?

Александра Ивановна закрыла лицо платком и ничего не отвечала.

Анна Тарасьевна взглянула на Карла Федоровича. Он по-прежнему в нерешительности держал щепотку табаку под носом, но теперь уже на лице его можно было прочесть, что нерешительность более относилась к настоящему делу, чем к окончанию важного вопроса о табачной понюшке.

– Да скажите хоть вы, батюшка Карл Федорович, что случилось? Или вы со мной комедию играете? Грех шутить над старостью, прости господи!

– Я ничего не могу вам сказать… Прощайте.

– Да останьтесь, батюшка, помилуйте…

– Прощайте… Вы уж меня больше не увидите… Прощайте, Александра Ивановна… Я уж больше не приду…

– Что! – воскликнула Анна Тарасьевна в недоумении.

– Куда нам, когда… ну да мой больше ничего сказать не станет… Прощайте…

Он ушел.

Несколько секунд Анна Тарасьевна пребыла безмолвною, неподвижною. Она была углублена в крепкую думу, терялась в каких-то догадках и предположениях… Наконец разум ее просветлел; она сделала быстрое движение к Александре Ивановне.

– Так, так, – начала она грозным голосом, – опять накутила, сударушка! уж я предчувствовала! Детище балованное! что мне с тобой делать-то! Аль норовишь ты меня, старуху горемычную, в гроб уложить? Или тебе самой туда хочется?..

– Да, да! – сказала бедная жертва рыдая…

– Погоди, дождешься скоро. Теперь уж нечего продавать; не на что надеяться… уж теперь, не сегодня завтра, придется нам умирать с голоду… вот убей бог, придется! Нашелся добрый человек, хотел было выпутать из беды… Богатый человек, свой завод каретный имеет… Я было и думала – слава тебе господи, житье наше горемычное переменится… Он было уж и о свадьбе замышлял… нечего сказать, добрая душа! Уж чего он для нас не делал. Он и долги-то заплатил, и одежи-то тебе нашил, и коляску-то прислал… вишь, нежна больно… привыкла кататься как сыр в масле… пешком ходить не можешь… Уж чего бы, кажется, лучше! Так нет! опять сорванец тут как тут! Говори, озорница, где ты его нашла… как ты с ним съякшалась опять… Как ты перед женихом-то осрамилася…

Александра Ивановна ничего не отвечала: она знала, что оправдываться перед Анной Тарасьевной значило бы терять по-пустому слова.

– Молчишь, озорница, – продолжала старуха, – видно, сказать-то нечего…

И пошла, и пошла Анна Тарасьевна мучить свою бедную падчерицу. И долго злилась она, и долго змеиный язык ее не уставал в изобретении обид всякого рода. И больно было слушать слова ее Александре Ивановне, и страшно рвалось сердце ее, да нечего было делать – слушала… И горько было ей терпеть унижение от ехидной старухи, да нечего делать – терпела… Есть минуты в жизни, в которые человеку больше ничего не остается, как или броситься в реку с камнем на шее, или позволить делать с собой, что кто захочет. Единственное утешение человеку тогда – слезы!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю