355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николь Краусс » Большой дом » Текст книги (страница 10)
Большой дом
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:44

Текст книги "Большой дом"


Автор книги: Николь Краусс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

Тогда-то, глядя на его удивительное, странное лицо, я поняла, что дверь и вправду открылась, только не та дверь, о которой мечтал мой отец. В эту дверь я могла войти безбоязненно. И уже знала, что войду. На меня накатила новая волна тошноты, на этот раз – с примесью счастья и облегчения. Одна глава моей жизни закончилась. Теперь начнется другая.

Конечно, случались неловкости и даже моменты, которые ставили наши отношения под угрозу. Когда мы в первый раз спали вместе, произошло странное. Мы лежали на ковре в комнате Йоава на третьем этаже дома на Белсайз-парк. Окна – открыты, небо – почти черное в преддверии грозы, все в природе устрашающе застыло. Йоав снял с меня блузку, прикоснулся к груди. У него удивительно мягкие руки, и я была этим рукам интересна. Потом он стянул с меня брюки. Но туфли оставались на мне. Поэтому, стянув трусы вниз, до самых брюк, он, разумеется, застрял. Последовала, как пишут в русских романах, борьба, по счастью – недолгая. Туфли я сбросила сама и все остальное – следом. Потом он и с себя снял оставшуюся одежду. Мы наконец были наги, никаких преград между нами не осталось. Но вместо того, чтобы продолжить начатое, Йоав переменил тактику. Он вдруг покатился по полу. Да-да, настоящий переворот, на триста шестьдесят градусов, прижав меня к себе. А потом еще. И еще. Мне вообще-то попадались партнеры с сексуальными причудами, и многое довелось попробовать. Но ничего подобного прежде не случалось. Главное же, в этом кувыркании не было ровным счетом ничего сексуального. Ни меня, ни – насколько я могла судить – его это ничуть не возбуждало. Мы вели себя как акробаты на репетиции в цирке. Шею больно, прошептала я. Других просьб не потребовалось. Йоав тут же расцепил руки. Я еще сколько-то времени пролежала на полу – надо отдышаться и решить, хочу ли я продолжения или пора собрать одежду и отбыть восвояси.

Я все еще колебалась и вдруг услышала сдавленный плач. Я села. В чем дело? – спросила я. Ни в чем. Но ты плачешь. Просто кое-что вспомнил. Что? Когда-нибудь расскажу. Расскажи сейчас, попросила я, придвигаясь ближе, но он не произнес ни слова, потому что губы наши тут же встретились, рты сомкнулись в поцелуе, мягком и глубоком. Эта неотложная операция враз ловко вправила все суставы, излечила все недуги, что-то во мне проросло и ожило, затопило жаждой жизни, жаждой, которой я так давно не ведала. Той ночью мы занимались сексом три или даже четыре раза. С тех пор мы редко бывали порознь, только вместе.

Рядом с Йоавом все во мне стремилось встрепенуться, вскочить. Он умел посмотреть на меня с такой обезоруживающей прямотой, что у меня бежали мурашки по всему телу. Как же это удивительно – чувствовать, что впервые в жизни есть человек, который видит тебя, настоящую тебя: не такую, какую хочет увидеть, и даже не такую, какой ты сама хочешь быть. С прежними бойфрендами я все это проходила: маленькие, но непременные ритуалы взаимного узнавания, расспросы о детстве, летнем лагере, школьных романах и унижениях, а еще – забавные детские перлы и семейные драмы. Все это – штрихи к твоему портрету, и ты все время стараешься выглядеть чуть умнее, чуть ярче, чем ты есть на самом деле, хотя в глубине души все про себя прекрасно знаешь. И хотя у меня было всего три или четыре романа, я уже знала, что с каждым разом острота ощущений притупляется и рассказывать эпизоды из детства уже не так интересно, и от близости все меньше ждешь настоящего понимания – видимо, оно недостижимо.

Но с Йоавом все было иначе. Когда я говорила, он приподнимался на локте и смотрел на меня, поглаживая мою руку или ногу, смотрел неотрывно, а иногда перебивал: кто она? Ты о ней раньше не упоминала! Ладно, продолжай. Ну, что дальше-то произошло? Он запоминал каждую деталь и хотел услышать не только основные события, но и все подробности, ни в коем случае не позволял перескакивать или опускать какие-то части истории. Он прицокивал языком и резко мрачнел всякий раз, когда я рассказывала о людской жестокости или предательстве, и гордо усмехался, когда я описывала триумф. Иногда мои рассказы его веселили, и он тихонько, почти нежно смеялся. Он так слушал! Мне казалось, что вся моя жизнь прожита ради того, чтобы о ней узнал именно этот слушатель. И тело мое он разглядывал так же внимательно и удивленно. А ласкал и целовал пресерьезно и посматривал при этом, проверял мою реакцию, так что я не выдерживала и принималась хохотать. Однажды, в шутку, он достал блокнот и после каждого движения кратко записывал и повторял написанное вслух: обвел языком контур уха… пососал мочку… точка с запятой… она задышала чаще… Потом он снова целовал и гладил меня и снова записывал в блокнот: облизал… правый… сосок… а рука тем временем… бродит… по ее… прекра… сной по… пке… точка с запятой… подобие… улыбки… освещает… ее… лицо. Еще один перерыв на ласки. Потом: беру ее… ногу… пальчики… в рот… точка с запятой… от этого у нее… волоски на руках… встают… как шерсть у кошки… а ее… удивительные бедра… сжимаются… так, повторим… точка с запятой… по одному пальчику… теперь она повизгивает… восклицательный знак. Шутка на этом не заканчивалась: однажды я все-таки добралась до библиотеки – и нашла среди стопки моих книг тот самый блокнот, исписанный мелким почерком Йоава.

Его внимание придало мне оформленность, четкость и яркость, затронуло во мне какие-то неведомые струны, и я, во всяком случае поначалу, приняла как должное, что всегда рассказываю ему все без утайки, а он мне – не все. Что есть вещи, связанные с его семьей, которые он со мной обсуждать не может. Прямо он этого не говорил, но находил способ уклониться от ответа.

Я пыталась его изучить. Рассматривала родинки на теле, блестящий розовый шрам над левым соском, похожий на рельсы со шпалами, покореженный ноготь на большом пальце правой руки, целое поле золотистых волосков на копчике, неожиданно тонкие запястья. Вдыхала запах его шеи. Заглядывала в рот – там серебрились пломбы – и в уши, где наверху просвечивали тоненькие капилляры. Я обожала наблюдать, как он говорит – одной половинкой рта, словно другая решительно не соглашается со сказанным и не желает шевелиться. А как вскипала во мне любовь, когда он брал в руку ложку, когда подносил ее ко рту, одновременно читая газету. Обычно все его жесты отличались утонченностью, но ел он неряшливо, прихлебывал и одновременно, прямо над тарелкой, накручивал на палец волосы. Пища в его организме переваривалась быстро, и есть он был вынужден очень часто, иначе болела голова. Из-за этого – а еще из-за невкусной еды, которую после смерти матери им готовила няня или экономка, – Йоав с ранних лет научился готовить для себя сам.

Во сне он излучал тепло, даже жар. Поначалу это меня тревожило, но потом я привыкла и приноровилась греться. Однажды давно я читала, что дети, потерявшие матерей, часто подолгу сидят у батареи. Засыпая возле горячего тела Йоава, я представляла, как к нему жмется целая толпа детей. И я среди них. Но ведь это Йоав потерял мать, а вовсе не я! Бодрствуя, он постоянно ходил взад-вперед или постукивал ногой. Его тело вырабатывало кучу энергии, он лихорадочно пытался от нее избавиться, но тщетно: приток новой энергии всегда перекрывал израсходованную. Рядом с ним мне казалось, что все куда-то к чему-то движется, и после удушья последних месяцев меня это разом и возбуждало и успокаивало. Что до его печали… подспудно я ее ощущала, но еще не знала ни ее природы, ни глубины. Не смотри на меня так, часто говорил он. Как «так»? Будто я лежу в палате для неизлечимо больных. Но я хорошая медсестра. Как это проверить? Вот так!.. Наступала тишина. Еще, стонал он. Еще, пожалуйста, у меня всего один день до смерти… Вчера ты говорил то же самое. Неужели? Значит, у меня еще и амнезия?

Довольно скоро я перестала ночевать в комнате на Литл-Кларендон и практически перебралась в Лондон. Или, проще сказать, сбежала – к Йоаву и его миру, центром которого был дом на Белсайз-парк. С самого начала Йоав, должно быть, ощутил во мне отчаяние, готовность разделить его страстное, напряженное существование, бросить все и отдаться его накалу, единственным отношениям, которые он признавал, где никому кроме нас двоих не было места, точнее, никому кроме нас двоих и его сестры, но она была для него частью его самого.

Мое психическое состояние сразу же начало улучшаться. Улучшаться, да, но до былой уверенности в себе было еще далеко: меня преследовали остаточные страхи – прежде всего страх самой себя и того, что происходило там, внутри, без моего ведома. Все это больше напоминало не исцеление, а сильную анестезию – меня обезболили, отключили от всего. Перемены, однако, были необратимы. Пусть я больше не волновалась, что проведу остаток дней в сумасшедшем доме, и даже стыдилась, вспоминая свое жалкое поведение в худшие моменты депрессии, но необратимость эту я тоже ощущала: что-то во мне изменилось, высохло или даже надорвалось. Я утратила независимость от самой себя или, точнее сказать, мое и без того шаткое представление о себе как о цельной личности упало и рассыпалось на детальки, точно дешевая игрушка. Возможно, поэтому мне было так легко вообразить – не в тот момент, а потом, позже, – что я одна из этих деталек.


Поначалу весь уклад дома на Белсайз-парк казался мне чуждым… смысл его от меня ускользал. Даже самые банальные вещи представлялись экзотикой: шкаф, набитый дорогущими платьями, которые Лия никогда не надевала, хромая Богна, приходившая убирать два раза в неделю, привычка Йоава и Лии бросать на пол у входной двери одежду и сумки. Я изучала предметы и поведение людей, пыталась понять, как тут все устроено. Я чуяла, что всем тут заправляет некий внутренний кодекс правил и процедур, но постигнуть его не могла. Хорошо, хватило ума не задавать вопросов. Ведь я тут просто гостья, вежливая и благодарная. Моей маме удалось привить мне определенные манеры, в частности, на этот случай. Главное – научиться отметать собственные желания, если рядом важный для тебя человек. Забота о ближнем – превыше всего.

Дети капитанов дальнего плавания нутром понимают море, а Йоав с Лией точно так же, нутром, понимали мебель, ее происхождение, возраст, ценность и были особо чувствительны к ее красоте. Не то чтобы они этот дар как-то использовали или проявляли особую заботу об этой мебели. Они просто отмечали ее, как можно отметить красивый пейзаж, и продолжали заниматься своими делами и пользоваться старинной мебелью без лишнего трепета. Я же ловила их реплики и многому училась. Желая во всем походить на них, я считала своим долгом расспрашивать Йоава о различных предметах, которые появлялись или, наоборот, исчезали из дома. Он отвечал безразлично, не поднимая глаз и не отрываясь от своих более важных дел. Однажды я спросила, ощущает ли он, как печальна участь мебели, когда те, кому она служила, рассеялись по миру, превратились в прах и тлен. Людей нет, а лишенная памяти мебель просто стоит, собирая пыль. Но он лишь пожал плечами и ничего не ответил. Я прилежно училась, но никакие знания не могли мне дать изящества, с которым двигались среди старинных вещей Йоав и Лия, не могли наделить меня этой странной смесью тонкости и безразличия.

Я выросла в Нью-Йорке, семья наша была небогата, но настоящей нужды я, конечно, не знала. Тем не менее в детстве у меня часто возникало ощущение ненадежности, временности: на то, что мы имеем, нельзя положиться, вся жизнь может разрушиться в одночасье, словно мы живем в хижине из саманного кирпича, совершенно непригодного для этого климата. Иногда я слышала, как родители обсуждают, не продать ли две картины Моисея Сойера, которые висели у нас в прихожей. Картины были мрачноватые, я даже боялась ходить мимо них в темноте, но еще больше меня пугало, что родители вынуждены расстаться с ними из-за денег. Знай я в ту пору о таких людях, как Георг Вайс, мои детские сны, пожалуй, превратились бы в кошмары, где нашу семейную мебель увозили на тележках в неведомые дали. В действительности мы жили в квартире в белом кирпичном здании на Йорк-авеню, которую родителям помогли приобрести бабушка с дедушкой, но одежду всегда покупали на распродажах или в стоковых магазинах, и меня часто ругали за то, что я забыла выключить свет, ведь электричество очень дорогое. Однажды я случайно услышала, как отец кричал на маму: она слишком часто спускает воду в туалете, и каждый раз – доллар псу под хвост. После этого я взяла себе за правило копить содержимое горшка до конца дня или до критической отметки. Но мама рассердилась и этот почин пресекла. Тогда я научилась терпеть, пока не заболит живот. Если случался неприятный казус, мама сердилась и ругала меня, но я переносила это стоически, зная, что экономлю деньги и спасаю родителей. Кстати, ни тогда, ни потом я не могла понять, почему вода в туалете так дорога, если за окном плещутся воды широкого и темного пролива Ист-Ривер.

Мебель в квартире стояла неплохая, у нас имелось даже несколько старинных предметов – подарок дедушки. Все поверхности такой мебели были закрыты стеклами, которые покоились на приделанных по углам полупрозрачных резиновых кружочках. Стекла, тем не менее, не отменяли запретов: стаканы туда ставить мне не разрешалось, да и играть поблизости не рекомендовалось. Эти ценные вещи вселяли в нас робость. Чего бы мы ни достигли в жизни, соответствовать столь утонченной мебели все равно никогда не сможем, этот антиквариат снизошел до нас, свалился с неба, из иного, более прекрасного мира. И мы вечно боялись нанести ему какой-нибудь ущерб. Посему меня с малых лет учили обходить все эти столики и этажерки стороной, не пользоваться мебелью, а жить на почтительном от нее расстоянии.

Проводя все больше времени на Белсайз-парк, я с ужасом замечала, как небрежно Йоав и Лия обращаются с мебелью, которая проходит через их дом. А ведь именно эта мебель давала их отцу и им самим средства к существованию. Они же клали босые ноги на журнальные столики в стиле бидермайер, сделанные в начале девятнадцатого века! Они ставили туда же стаканы с вином, трогали стекла сервантов не самыми чистыми пальцами, спали на диванах, ели на комодах стиля модерн, а иногда даже ходили по длинным обеденным столам, если это составляло кратчайший путь до нужного места в битком набитом мебелью помещении. Как-то Йоав раздел меня, повернул спиной, наклонил вперед – и я страшно напряглась. Нет, дело было не в позе, она меня нисколько не смущала, но опереться мне пришлось на письменный стол с перламутровой инкрустацией. Впрочем, при всей небрежности, они умудрялись никогда ничего не портить. Даже следа не оставляли. Сначала я приняла это за естественную ловкость людей, для которых такая мебель – среда обитания, но, узнав Йоава с Лией получше, пришла к выводу, что свой несомненный талант они позаимствовали у призраков.


Дом выдавал свои тайны с большей легкостью, чем люди. Вскоре я узнала его хорошо. Всего тут было четыре этажа. Лия жила наверху. Спала в задней комнате, на кровати с пологом, а в проходной комнате под мансардным окном стояло пианино «Стейнвей». Стекла в окне были цветные, и во второй половине дня на клавишах из слоновой кости играли разноцветные блики. Пока я не познакомилась с Лией, я ее боялась – слишком большое место занимала она в жизни Йоава. Он часто упоминал ее в беседе, иногда говорил «сестра», иногда просто – «она», но чаще всего говорил о себе с сестрой вместе, как о едином целом. Когда музыка наверху смолкала, мне казалось, что Лия подсматривает за нами – да-да, наверняка подсматривает! – и волоски у меня на руках вставали дыбом. Но, наконец увидев ее впервые, я даже удивилась. Маленькая, невзрачная, словно все главное происходило у нее не снаружи, а внутри, и именно внутренняя сила скрепляла эту хрупкую оболочку. Второе фортепьяно, кабинетный рояль, она держала на первом этаже. Ноты валялись повсюду. Они заполонили весь дом, вплоть до кухни, туалетов и ванных. Обычно она разучивала каждую вещь одну-две недели: делила на части, все мельче и мельче, и повторяла их механически с отсутствующим взглядом. В эти дни она ходила по дому в старом ситцевом кимоно и редко надевала что-то другое. Она забывала умываться, клавиши пачкались от ее рук, под ногтями копилась грязь. Потом наступал день, когда новое произведение становилось частью ее самой. Выучено! Она начинала бегать по дому, оттирать пятна, скоблить и чистить, потом принимала ванну, мыла голову и играла все наизусть, с начала до конца. Она играла его сто раз – и каждый раз иначе, то очень быстро, то очень медленно, и с каждым разом, пусть всего на шажок, приближалась к какой-то ей одной ведомой истине. Все в ней было деликатно, компактно, грациозно, но стоило ей коснуться клавиш, как внутри нее вскипало что-то неудержимо огромное. Несколько лет спустя, когда я уже получила Лиино письмо и приехала к Йоаву в дом на улице Ха-Орен, я обнаружила ее рояль в просторной сводчатой комнате. Он свисал с потолка вместо люстры, на веревках и шкивах. Смотрелось это ужасно. Рояль чуть покачивался – еле заметно, но постоянно, хотя ветра в тот знойный день не было. Как же она на нем играла? С лестницы, что ли? И как она его туда подняла? Позже, в разговоре, Йоав утверждал, что сестре не помогал – просто вышел однажды из дома, а когда возвратился, рояль висел под потолком. Когда я спросила, зачем ей это понадобилось, он ответил что-то невнятное о чистоте звуковой волны, которая доли секунды распространяется в воздухе, не встречая преград. Но на самом деле, насколько я поняла со слов самой Лии, после самоубийства отца музыкой она больше не занималась. Даже находясь в другом конце дома, я помнила, как висит этот рояль, одиноко и грозно. Я внутренне поеживалась и думала, что, когда он наконец упадет – а он упадет, веревки перетрутся, это только вопрос времени, – дом рухнет вместе с ним.

Спальня Йоава в доме на Белсайз-парк располагалась прямо под спальней Лии. На этих двух этажах было совсем немного мебели, но она стояла там постоянно – не то брат с сестрой ленились все время таскать вещи вверх-вниз, не то их радовало, что есть хоть какое-то пространство, куда их отец вторгаться не станет. На полу у Йоава лежал большой матрац, у стены стоял стеллаж с книгами. Вот и все.

Кухня располагалась еще на один лестничный марш ниже первого этажа, на уровне сада, который виднелся из окна. Туда можно было выйти через маленький коридорчик и заднюю дверь. Открыв эту дверь, мы разрушали сложную конструкцию, воздвигнутую пауками. Впрочем, едва дверь закрывалась, пауки возвращались и воздвигали ее вновь. Богна, прихожанка православной церкви, всегда пеклась о божьих тварях и руки на них не поднимала. Сад одичал, зарос ежевикой. Когда я увидела его впервые, был ноябрь, зелени пришло время умирать. Должно быть, когда-то этот сад был обустроен с умом и заботой, но затем оказался предоставлен сам себе и выживал только благодаря собственной цепкости и упрямству. Победили лишь самые сильные и грубые растения, их стволы раздались вширь, ветви сплелись, перекрыли дорожку. Рододендроны и лавр встали высокой темной стеной, не пропуская солнечный свет. На траве стоял карточный столик. На неровной крышке – оплывший со свечек воск и пепельница с вензелем отеля «Эксельсиор» в Риме, она была заполнена грязной дождевой водой. Весной, как только потеплело, мы снова начали пользоваться пепельницей, посиживая за столиком с бутылкой вина. Хозяев состояние сада ничуть не удручало. У Йоава с Лией был особый вкус и уважение к приватной жизни вещей и природы, они не отказывали им в праве на отдельное от людей существование. Предметы – покинутые, отвергнутые или просто временно оставленные – лежали по всему дому, там, где ими воспользовались в последний раз. Иногда эти натюрморты оставались там и сям много недель, но потом Богна их наконец убирала: если у вещи имелось место, она ее туда возвращала, если нет – выкидывала в мусорный бак. Богна, казалось, понимала привычки Йоава и Лии, даже когда они не соответствовали ее собственным. В сущности, она их просто жалела, хоть и притворялась раздраженной, охала, ахала и усиленно припадала на больную ногу. Так или иначе, она тут работала. И платили ей не младшие Вайсы, а их отец. К его приезду она и убирала, перед ним и держала отчет.


Ну, а я перед его приездом садилась на автобус и уезжала в Оксфорд. Хотя работа Вайса требовала общительности и даже определенного обаяния, сам он был закрытым, точно крепость, окруженная стенами и рвом. Представьте человека, который создает иллюзию близости, проявляет искреннюю заинтересованность, расспрашивает тебя обо всех подробностях твоей жизни, помнит имена твоих детей, если у тебя, конечно, есть дети, помнит даже, что именно ты любишь пить, а после общения ты вдруг понимаешь, что о себе он умудрился ничего не рассказать. Когда дело касалось его семьи, он не терпел присутствия посторонних. Я точно не помню, кто и как довел это до моего сведения – впрямую-то это никогда не говорилось, – но я знала, что, когда приезжает отец, в доме мне быть нельзя. Verboten.После его посещений Йоав казался рассеянным и вялым, а Лия надолго исчезала на верхнем этаже, только пальцы бегали по клавишам. Шло время, мои отношения с Йоавом становились все серьезнее, я все больше чувствовала себя своей в доме на Белсайз-парк, и мне становилось все обиднее, что накануне приезда Вайса я должна выметаться из этого дома как неуместный и даже стыдный гость. Йоав отказывался мне что-либо объяснять и вообще не желал это обсуждать, и обиду мою это только усугубляло. Все эти неписаные правила, которые нельзя нарушать, границы, которые нельзя преступать, были связаны с отцом. Обида подрывала мою и без того зачаточную уверенность в себе; отношения с Йоавом ее слегка укрепили, но и сами эти отношения казались ненадежными – я всегда чувствовала, что какая-то, вполне значительная часть его жизни от меня скрыта и разделить с ним эту жизнь мне никогда не доведется.


К январю я возобновила регулярные походы в библиотеку, теперь – в Британскую. Из дому выбиралась затемно, шла по Хаверсток-хилл до метро и выходила из библиотеки на Юстон-роуд тоже в темноте. Новую тему для диссертации я все еще не придумала. Читала целыми днями бесцельно и вникала не сильно, подспудно боясь повторения паники. Позвонила А. Л. Пламмеру, который, казалось, утратил ко мне всякий интерес, и сообщила ему, в каком направлении пробую копать. Что ж, дерзайте, напутствовал он, и мне почему-то представилось, как он сидит на одной из стопок книг у себя в кабинете, втянув лысую голову в плечи и нахохлившись, как спящий стервятник.

В какие-то дни я честно отправлялась в библиотеку, но, дойдя до метро, не находила в себе сил ступить на длинный эскалатор, спуститься в пещерные глубины, на переполненную платформу, проехать по Северной линии в час пик, и продолжала свой путь: завтракала в магазинчике на углу Хай-стрит, коротала время, листая книжки в «Уотерстоунз» или в букинистическом на Фласк-уок, и наконец в четверть двенадцатого направлялась по Фицджонс-авеню к музею Фрейда. Я часто была там единственным посетителем. Смотрители залов и женщина из музейной лавки всегда были рады меня видеть и тактично выходили из комнат, давая мне возможность разглядывать экспонаты в одиночестве.

Если я не шла в библиотеку, мы с Йоавом, а часто и с Лией, выбирались в кино, на два сеанса подряд, даже если крутили один и тот же фильм. Или гуляли в Хите. А время от времени совершали вылазки в Национальную галерею или Ричмонд-парк, или на спектакль в Алмейду. Но по большей части оставались дома – в доме, который удерживал нас каким-то особым образом. Проще сказать: это был наш мир, и мы были там счастливы. По вечерам смотрели взятые напрокат фильмы или читали, Лия играла, а ближе к полуночи мы открывали бутылку вина, и Йоав читал мне вслух из Бялика, Амихая, Канюка, Альтермана. Я любила слушать, как он произносит слова на иврите, как ярко звучит на своем родном языке. Возможно, благодаря этим моментам я поняла, что мне необязательно так отчаянно стараться его понять. И перестала напрягаться.

За себя я ручаюсь: я была в этом доме счастлива. Однажды утром, когда я одевалась в темноте, Йоав протянул руку и затащил меня обратно под одеяло. Ты, произнес он. Я легла рядом с ним, погладила по щеке. Давай сбежим, сказал он. Куда? Не знаю. Может, в Стамбул? Или в Каракас? А что мы там будем делать? Йоав закрыл глаза и задумался. Откроем киоск, будем продавать сок. Какой? Любой, какой людям понравится. Свежий сок. Папайя, манго, кокос… Я знала, что он шутит, но в глазах его была мольба. В Стамбуле растут кокосы? – спросила я. Мы их импортируем! Я тут же подхватила: ага! В городе начнется повальное увлечение соком. Очередь растянется на всю улицу. Весь город помешается на нашем кокосовом соке, увлеченно говорила я. Да! А ближе к вечеру, продолжал он, когда мы продадим весь кокосовый сок, который захотим продать, мы вернемся домой, липкие и счастливые, и будем любить друг друга много часов подряд, а потом, еще разгоряченные, нарядимся во все белое – ты в белом платье, я в белом костюме – и выйдем на улицу, и будем всю ночь кататься по Босфору на лодке со стеклянным дном. А что можно увидеть на дне Босфора? – спросила я. Самоубийц, поэтов, смытые штормами здания. Я не хочу смотреть на самоубийц. Хорошо, тогда поедем со мной в Брюссель. Почему в Брюссель? Повеление свыше. Чье? El Jefe.Какого еще шефа? Твоего отца? Именно. Шутишь? Ты когда-нибудь слышала, чтобы я шутил? – пробормотал он, стягивая с меня трусы. И исчез под одеялом.

Время от времени отец просил Йоава или Лию помочь ему в работе: то показать клиенту какой-то предмет, то съездить забрать мебель, то поучаствовать от его имени в аукционе. И вот Йоав предложил мне поехать с ним – впервые предложил! – и я сочла это добрым знаком. Что-то между нами изменилось, меня приглашают участвовать в семейных делах! Мы взяли напрокат машину, черный «ситроен-DS» 1974 года, в котором надо сначала повернуть ключ зажигания, а потом довольно долго ждать, пока включится гидравлический насос и приподнимет заднюю часть автомобиля. Переднее сиденье представляло собой единую длинную скамью, и я сидела совсем близко к Йоаву. Автомобиль выскочил на автостраду, и мы принялись болтать – рассуждать обо всех местах, где непременно надо побывать (я стремилась в Японию, а он хотел увидеть северное сияние). Еще мы вспоминали полночных гениев и Иосифа Бродского, единодушно решили, что неудачи в конечном итоге облегчают жизнь, сравнивали венгерский язык с финским и разные кладбища (моим любимым было кладбище Сан-Микеле в Венеции, его – Вайсензее в Берлине), говорили о доме Иехуды Амихая в квартале Йемин-Моше. Йоав рассказал, как мама показывала ему, совсем еще маленькому: вон, видишь, это Амихай! Поэт садился в автобус или шел по улице с пластиковыми корзинками с продуктами. Смотри на него, смотри, повторяла она. С виду – обыкновенный человек, как любой другой, несет домой еду с рынка, но в душе его – все мечты, все печали и радости, вся любовь и жалость и все горькие утраты всех людей, среди которых он идет по этой улице. Он всем этим перестрадает и превратит в слова. И вот уже мы там, в Иерусалиме его детства. Вместе. Он рассказал мне о доме на улице Ха-Орен, где пахло плесневелой бумагой, специями и всегда влажными канистрами с водой, рассказал, как его мать влюбилась в этот дом, когда впервые попала в Эйн-Карем, и как отец, едва начав зарабатывать хоть какие-то деньги, съездил к владельцу, узнал цену, а уже через год, ни словом не обмолвившись жене, купил дом. Однажды он просто позвал ее прогуляться и медленно, кружным путем, как будто случайно, вывел к дому на Ха-Орен, а там вдруг вынул из кармана ключ, открыл калитку, и жена, ради которой был куплен дом, испуганно отшатнулась – ведь нам всегда немного страшно, когда мечта внезапно превращается в действительность.

Оглядываясь назад, я думаю, что счастливее, чем в том «ситроене» рядом с Йоавом, я не была нигде и никогда. Он болтал, сидя за рулем. Очень скоро мы добрались до Фолкстона, въехали на грузовую платформу поезда – и Англия осталась позади. Радио в туннеле не работало, в автомобиле не было ни плеера, ни магнитофона, но мы всю дорогу целовались в тишине под Ла-Маншем, пока не вынырнули на поверхность в Кале. Потом мы проехали места исторических сражений Первой мировой – Ипр и Пашендаль – и устремились на восток, мимо Гента, вдоль канала. Ближе к Брюсселю стало туманно, вороны встречались на полях все реже, а потом и вовсе исчезли. Вскоре мы увидели довольно обшарпанные предместья и тут же заблудились в лабиринте улиц с односторонним движением, бесконечными круговыми разворотами и полным отсутствием дорожных указателей. Те, что имелись, часто указывали не в ту сторону, и в конце концов нам пришлось остановиться и попросить чернокожего таксиста нас сориентировать. Он засмеялся нам вслед, словно знал нечто нам неведомое о том месте, куда мы ехали. Мы покатили на юг мимо роскошных особняков Уккела и скоро вновь оказались на пасторальных сельских дорогах, замечательных зеленых дорогах, где деревья высажены по линейке и стоят по стойке смирно – воплощенное занудство, которое в Европе называют красотой. Мы катили и – редкое дело – говорили о будущем, не впрямую, конечно, поскольку впрямую с Йоавом о наших отношениях говорить было невозможно, но, не называя вещи своими именами, он мог говорить о самом интимном и сокровенном, самом опасном, болезненном, безнадежном. И о надежде. Что до будущего… Не берусь сказать, что именно мы говорили, ничего конкретного, собственно, и не было произнесено, мы обменивались не словами, а чувствами, и тогда, в машине, возникло новое ощущение, словно я много дней и месяцев пробиралась по чавкающей трясине и вдруг под ногами появилась, наконец, твердая почва… нет, не могу, не умею даже теперь, спустя годы, облечь это в слова.

День уже клонился к вечеру, когда мы подъехали к ржавым кованым воротам. Йоав опустил стекло на своей дверце и нажал кнопку звонка. Прошла долгая минута, а может, и больше, он уже собрался позвонить снова, но тут ворота дрогнули и медленно раскрылись. Под колесами «ситроена» захрустел гравий. Кто здесь живет? Я старалась не выказывать удивления, хотя из-за вековых дубов постепенно выплывал целый каменный замок с башенками, крытыми черным сланцем. Но я изображала равнодушие, чтобы Йоав, не дай бог, не пожалел, что взял меня с собой. Тут живет господин Леклерк, ответил он, и ситуация стала вовсе нелепой, потому что я никогда не слышала ни о каком Леклерке и понятия не имела, кто это такой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю