355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николь Краусс » Большой дом » Текст книги (страница 6)
Большой дом
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:44

Текст книги "Большой дом"


Автор книги: Николь Краусс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

Омуты и проруби

Мы, по обыкновению, коротали вечер за книгой. Зимой в Англии темнеет в три часа пополудни, поэтому девять вечера организм воспринимает как полночь и, сокрушаясь о тяжелой доле жителя северных широт, стремится на боковую. И тут позвонили в дверь. Мы переглянулись. К нам редко приходили без предупреждения. Лотте положила книгу на колени. Я пошел открывать. На пороге стоял молодой человек с портфелем. Похоже, он только что, буквально мгновение назад, погасил сигарету: возле его губ еще змеились остатки дыма. А может, просто на холоде изо рта шел пар? Поначалу я решил, что это кто-то из моих студентов: все они вечно ходят с таким знающим, сосредоточенным видом, словно пытаются ввезти или вывезти контрабанду, вопрос только откуда и куда? Поодаль был припаркован автомобиль с урчавшим двигателем. Кто-то – даже не скажу, мужчина или женщина – сгорбившись, сидел за рулем.

А Лотте Берг дома? – спросил он, оглянувшись на машину. Юноша говорил с сильным акцентом, но с каким именно, сразу не определишь. Могу я поинтересоваться, кто хочет ее видеть? Мой вопрос заставил молодого человека задуматься – ненадолго, лишь на миг, но я успел заметить, как дрогнули его губы. Меня зовут Даниэль. Что ж, наверно, читатель. Лотте не была широко известна; в сущности, в те дни о ней как о писателе мало кто помнил, какая уж тут известность? Поэтому она всегда очень радовалась, получив письмо с восхищенными отзывами о ее книгах. Но одно дело – письмо, а незнакомец у дверей, да еще в такое время – совсем другое. Час уже поздний, сказал я. Почему вы предварительно не позвонили, не написали? Я тут же пожалел о сказанном, подумав, что Даниэль наверняка обидится, сочтет мои слова нелюбезным отказом. Он перекатывал что-то языком во рту – за одну щеку, потом за другую. Сглотнул. Я обратил внимание, что у него очень большой кадык. И вдруг подумал: вряд ли он читатель. И книг Лотте, наверно, вообще не читал. Я бросил взгляд ниже – к карманам, где в складках кожаной куртки сгущалась темнота. Уж не знаю, что я рассчитывал там увидеть. Разумеется, ничего там и не было. А парень все стоял на пороге, будто не слышал моих слов. Уже поздно, повторил я, и мисс Берг – отчего-то я произнес мисс Берг, словно я ей не муж, а дворецкий, нелепость какая-то! – мисс Берг никого не ждет. Лицо его на миг исказилось, опрокинулось и тут же обрело прежнее выражение, так быстро, что можно было и не заметить. Но я это уловил, а в тот момент, когда лицо опрокинулось, даже угадал под этим мимолетным ликом другое лицо – из тех, что проступают, когда человек находится наедине с самим собой, или нет, скорее, когда спит или лежит без сознания на больничной каталке, и в этом лице я узнал нечто знакомое. Опять же нелепо, ведь я прожил с Лотте столько лет, а Даниэль, насколько я понял, не был с ней даже знаком, но, взглянув в то, внутреннее лицо его, я узнал союзника, чуть ли не двойника, перед Лотте мы с ним оказались на равных, наше положение практически ничем не отличалось. Полный абсурд! Ведь я – как раз тот барьер, что отделяет его от Лотте, именно я не пускаю его к ней. Может, я спроецировал себя на него, на этого юношу, что переминался на пороге, возле зимних скелетиков моих гортензий, и сжимал в руках портфель? Ну, спроецировал, да. А каким еще способом мы постигаем других? Только через себя… Вдобавок подморозило и стоять на крыльце было очень холодно.

Я его впустил. Теперь он, не снимая ботинок, переминался в прихожей, под нашей небольшой коллекцией соломенных шляп. Электрический свет стер все тени, и я рассмотрел его ясно. Артур, кто там? – окликнула Лотте из гостиной. Мы с гостем встретились взглядами. Я спросил, он ответил. Без слов. Договорились мы так: ни при каких обстоятельствах он нас не потревожит, не поставит под угрозу и не растопчет то, что мы выстроили с таким трудом. Да, дорогая, отозвался я. Кто пришел? – спросила Лотте. Я снова посмотрел на Даниэля. Подведет? Не подведет? Нет, похоже, не подведет. Лицо серьезное, и уговор наш он воспринял серьезно, и еще что-то сквозило в его взгляде – я принял это за благодарность. Тут за спиной у меня послышались шаги Лотте. К тебе гость, сказал я.

Понимаете, наша жизнь была размерена, отлажена как часы. Каждое утро мы гуляли в парке Хэмпстед-Хит. В ту сторону – по одной аллее, обратно – по другой. Я сопровождал Лотте к проруби, мы назвали это место прорубью, потому что купалась Лотте в любое время года, даже зимой, не пропускала ни дня. Там у нас три водоема: только для мужчин, только для женщин, а последний для всех. Тут она и купалась, чтобы я мог посидеть на скамейке у воды. Зимой рабочие прорубали отверстие во льду. Они, должно быть, приезжали ночью, в темноте, потому что к нашему приходу прорубь всегда была готова. Лотте снимала пальто, потом свитер, сапоги, брюки – толстые шерстяные брюки, которые очень любила, – и наконец из-под одежд появлялось ее бледное тело, пронизанное голубыми венами. Я знал каждый сантиметр этого тела, но ранним утром, на фоне влажных, черных деревьев оно меня особенно возбуждало. Лотте подходила к кромке воды. И на мгновение совершенно замирала. О чем она думала? Бог весть. До самого конца она оставалась для меня тайной. Иногда на ее тело падал снег. Снег или листья, но чаще всего – капли дождя. Порой мне хотелось крикнуть, нарушить эту неподвижность, вторгнуться в то, что принадлежало в этот момент только ей одной. И вдруг Лотте в мгновение ока исчезала в черной воде. Тихий всплеск, и снова тишина. Как ужасны были эти несколько секунд, как долго они длились! Целую вечность. Словно она уже никогда не вынырнет. Какая тут глубина? – спросил я однажды, но она уверила меня, что не знает. Не единожды я вскакивал со скамьи, готовый – вопреки моей водобоязни – прыгнуть следом. Но тут голова ее, гладкая, словно у тюленя или выдры, вспарывала водную гладь, и она подплывала к лестнице, где я уже ждал с полотенцем в руках.

По вторникам в восемь тридцать утра я садился на поезд и ехал в Оксфорд. В Лондон возвращался только в четверг, к девяти вечера. Когда мы ходили в ресторан с моими коллегами, Лотте снова и снова объясняла, почему она не может жить в Оксфорде. Колокола все время звонят, мешают работать. Вдобавок оксфордские студенты вечно спешат: то врежутся в тебя, едучи на велосипеде, то пихнут или заденут на бегу и даже не заметят, а все потому, что витают в эмпиреях. По крайней мере единожды на каждом таком обеде я слышал, как Лотте рассказывала про девушку, которую сбил автобус на улице Сент-Джайлс. Лотте сама это видела. Вот девушка переходит улицу, а вот – тут Лотте резко повышала голос – она лежит как куль, под колесами автобуса. Это настоящее преступление, продолжала Лотте, они выпускают детей в мир, нашпиговав их головы Платоном и Витгенштейном, но совершенно не прививают им навыков повседневной жизни, не учат избегать элементарных опасностей. Странный текст из уст человека, который целыми днями сидит, уединившись в кабинете, и выдумывает разные, не всегда правдоподобные сюжеты. Но на это ей никто никогда не указывал – из вежливости.

Правда, разумеется, была куда сложнее. Лотте нравилась ее лондонская жизнь, нравилась немыслимая для Оксфорда анонимность, возможность остаться неузнанной, выйдя из метро на Ковент-Гарден или Кингс-Кросс. Нравились прорубь и наш дом в Хайгейте. И полагаю, ей нравилось быть одной, пока я учу длинноволосых юнцов, которые плавно переходили сюда из рафинированных школ Итона и Винчестера. По четвергам она встречала меня на Паддингтонском вокзале, сидела, заглушив мотор, в машине с запотевшими стеклами. В те первые минуты по дороге домой вдоль темных улиц, когда я еще мог воспринимать ее отдельно от себя и потому яснее обычного, я иногда замечал, что она стала за три дня как-то спокойнее, точно пополнила запас терпения – не то для нашей совместной жизни, не то для чего-то еще.

Да, Лотте оставалась для меня загадкой, но я обретал утешение в островках ее души. Я обнаружил их сам, и они служили мне ориентирами, благодаря им я всегда мог найти верный путь даже в наихудших обстоятельствах. В самой ее сердцевине зияла утрата. Лотте была вынуждена покинуть свой дом в Нюрнберге в возрасте семнадцати лет. Целый год она вместе с родителями провела в пересыльном лагере в польском городе Забже, в условиях – как я представляю – адских, но она об этом никогда не рассказывала, как, кстати, о детстве и о своих родителях. Летом 1939 года с помощью молодого еврейского врача, который также находился в лагере, она получила визу для сопровождения группы из восьмидесяти шести детей, которых отправляли морем в Англию. Число восемьдесят шесть всегда меня поражало, во-первых, потому что Лотте излагала эту историю скупо, там было совсем мало деталей, а во-вторых, потому что восемьдесят шесть детей – это очень много. Как она успевала обо всех позаботиться? Как она вообще могла смотреть им в глаза, понимая, что весь известный ей и им мир потерян навсегда? Отплывали из Гдыни, порта на Балтийском море. Предполагалось, что путешествие займет три дня, но вышло пять, потому что как раз во время этого плавания Сталин подписал договор с Гитлером, и кораблю пришлось изменить маршрут, чтобы не попасть в территориальные воды Германии. В Гарвич они прибыли за три дня до начала войны. Детей разобрали в приемные семьи по всей стране. Лотте дождалась, пока последний ребенок сел в поезд. И когда на ее попечении никого больше не осталось, нырнула в свою собственную жизнь.

Нет, я не мог даже представить, какую ношу носила она в самых глубинах души, но постепенно обрел какие-то точки опоры для общения и понимания. Порой она кричала во сне, и я знал: ей снится отец. Когда мои слова или поступки, а чаще – отсутствие своевременных слов и поступков, – причиняли ей боль, она внезапно становилась более дружелюбной, только дружелюбие это было искусственное, отлакированное, дружелюбие попутчиков, один из которых прихватил с собой еду в расчете на долгую дорогу, а другой забыл. Зато через несколько дней она взрывалась из-за какой-нибудь ерунды: то я не вернул на полку железную банку с чаем, то бросил на пол носки. Сила и масштабы ее гнева впечатляли, и единственным возможным выходом было затаиться и хранить молчание, пока не спадет основная волна и Лотте не начнет отступать, прятаться в раковину. В этот момент открывалась щель. Мигом раньше жест перемирия и примирения вызвал бы еще один приступ ярости. Мигом позже она бы уже скрылась под панцирем и закрыла дверь в это странное помещение в нашем доме, где она могла провести много дней и даже недель, не сказав мне ни единого слова. Мне потребовалось много лет, чтобы научиться безошибочно улавливать этот момент, его приближение, и просовывать ногу в щель, спасая нас обоих от наказания безмолвием.

Она со своей печалью боролась, пыталась ее скрыть, разделить на все меньшие и меньшие дольки и рассеять в местах, где, как ей думалось, их никто не найдет. Но я находил, со временем – довольно часто, потому что знал, где смотреть, и пытался собрать дольки в целое. Лотте считала, что не может мне открыться, и мне было от этого больно, но я знал, что ей будет еще больнее, пойми она, что я пробрался в тайники ее жизни, которые для меня вовсе не предназначались. Мне кажется, в глубине души она была противницей открытости. Мечтала о славе, но одновременно не хотела, чтобы ее знали. Это оскорбляло ее чувство свободы. Что до меня… Непростое это дело – любить свою половинку всякой, даже раздражительной, даже трудной. Если, конечно, ты не готов слепо боготворить любимую. А я по натуре – не боготворитель. В основе работы любого ученого лежит поиск алгоритмов. Я тоже искал… Думаете, я выстраивал отношения с женой без эмоций, по науке? В таком случае вы совершенно не понимаете, сколь сильные эмоции обуревают истинных ученых. Чем больше я, ученый, постигаю в этой жизни, тем острее чувствую свой голод и свою слепоту, и в то же время ощущаю, что скоро, совсем скоро голоду и слепоте придет конец. Временами мне кажется, что вот – я уже уцепился за край. Край чего? Не рискну произнести, чтобы не показаться смешным. Но пальцы тут же соскальзывают, и я лечу в яму, еще глубже, чем прежде. И там, в темноте, я нахожу слова, чтобы снова поблагодарить за все, что хранит меня от совершенного знания, от самоуверенности.


К тебе гость, сказал я Лотте, но не обернулся. Я не сводил глаз с Даниэля, поэтому пропустил миг, когда она увидела его впервые. Так до сих пор и гадаю, что же отразилось тогда на ее лице. Шагнув ей навстречу, Даниэль замялся, утратил дар речи. И я увидел в его глазах то, чего раньше там не было. Потом он все-таки представился – как я и ожидал – одним из ее преданных читателей. Лотте предложила ему войти, то есть пройти из прихожей дальше, в дом. Он позволил мне забрать и повесить его куртку, но портфель из рук не выпускал, там наверняка лежала рукопись, которую он хотел показать Лотте. Куртка отвратительно пахла одеколоном, хотя, насколько я мог судить, сам Даниэль, расставшись с курткой, никаких запахов не источал. Лотте повела его в кухню, и по дороге он озирался, разглядывал все подряд: наши картины на стенах, ждущие отправки конверты на бюро… Потом его взгляд упал на его собственное отражение в зеркале, и мне показалось, что он улыбнулся. Едва заметно. Лотте жестом пригласила его к кухонному столу, и он сел, бережно зажав портфель между ног, точно внутри сидел живой зверек. Юноша наблюдал, как Лотте наливает воду в наш видавший виды чайник, а я наблюдал за юношей. Пожалуй, на такой прием он не рассчитывал. Наверно, просто надеялся получить автограф в книжке, а оказался в доме великого писателя! Будет сейчас пить чай из ее чашки! Помню, я подумал: возможно, именно сейчас Лотте и необходим такой визит – как стимул. Она редко говорила о работе в процессе работы, процесс этот всегда проходил слишком мучительно, но по ее настроению я всегда мог определить, как идут дела. Уже несколько недель она казалась вялой и подавленной. Я вежливо извинился и направился к себе – вроде как к лекциям готовиться надо. Оглянувшись через плечо, я вдруг затосковал по нашему так и не зачатому ребенку. Он был бы сейчас как раз таким, как Даниэль, приходил бы с мороза, садился и рассказывал нам кучу новостей.

Я как-то не думал об этом раньше, но теперь сообразил: Даниэль позвонил к нам в дверь в конце ноября 1970 года, в начале зимы, а она умерла двадцать семь лет спустя тоже в начале зимы. Не знаю, искать ли в этом смысл или символ, но люди придают значение таким совпадениям, потому что это предполагает заданность там, где ее на самом деле нет. Тот вечер, когда она потеряла сознание в последний раз, мне сейчас кажется более далеким, чем июньский день 1949 года, когда я увидел ее впервые. Праздновали помолвку Макса Кляйна, моего близкого друга еще со студенческих времен. Праздновали в саду, на открытом воздухе, и как же великолепно, как благородно сверкала хрустальная чаша с пуншем и вазы со свежесрезанными ирисами! Однако, войдя в сад, я тут же уловил какую-то странную ноту, она диссонировала с общей атмосферой и настроением. Источник обнаружился быстро. Маленькая, похожая на воробушка брюнетка с челкой до самых глаз стояла почти у дверей сада. Она не соответствовала ничему, буквально ничему вокруг. Во-первых, было лето, а на ней – лиловое бархатное платье, закрытое под самую шею. Прическа тоже выделялась – ни на что не похожая, разве на опахало или мухобойку, только чуть подправленная, чтобы волосы не лезли в глаза. На руке – массивное серебряное кольцо, по виду слишком тяжелое для тонких пальцев (много позже, когда она сняла кольцо и положила его на тумбочку у моей кровати, я заметил, что оно оставляет на белой коже зеленый ободок). Но самым необычным мне показалось тогда ее лицо, точнее, выражение лица. Сразу вспомнился Элиот, из «Песни любви Альфреда Пруфрока»: Настанет время лицо готовить, чтоб смело встретить другие лица.Песня вспомнилась, потому что Лотте, единственная на этом сборище, не успела подготовить лицо или не подумала, что его вообще надо готовить. Нет, на ее лице не было свидетельств преступления или вины. Просто оно было спокойным, ее не заботило, как она выглядит. Женщина разглядывала мир безо всякой задней мысли. То, что я поначалу принял за исходящий от нее диссонанс, теперь показалось мне самой верной нотой, а вот окружающие на ее фоне диссонировали. Я спросил у Макса, кто она такая. Оказалось – дальняя-предальняя родственница его невесты. Весь вечер она стояла на одном месте с пустым бокалом в руках. В какой-то момент я подошел и предложил его наполнить.

Она жила тогда в съемной комнате недалеко от Рассел-сквер. Другую сторону улицы во время войны разбомбили, и из окна открывался вид на груды кирпичных и деревянных обломков, куда дети прибегали играть – игра называлась «Царь горы», – и голоса их допоздна разносились в темноте. Там и сям торчали остовы домов, в пустых глазницах окон сквозило небо. От одного дома осталась только лестница с резными перилами, в другом можно было рассмотреть обои в цветочек, и цветочки эти постепенно стирались солнцем и дождем. Вывернутое наизнанку нутро чужой жизни – картина грустная, но странно волнующая. Я много раз видел, как Лотте подолгу глядела на руины с торчащими в небо одинокими дымоходами. Впервые попав в ее комнату, я поразился скудости обстановки. К тому времени она прожила в Англии почти десять лет, но мебель, не считая стола, собрала самую непритязательную. Позже я понял, что стены и потолок ее собственной комнаты для нее немногим реальнее, чем несуществующие стены разрушенного дома напротив.

Зато письменный стол был совершенно особенным. Он властвовал в этой простой комнатке, затмевая собой все, точно абсурдный, но грозный монстр. Распластавшись по стене, он занимал ее целиком, загнав остальные жалкие предметы мебели в дальний угол, где они жались друг к другу, под действием какой-то зловещей магнитной силы. Стол был сделан из темного дерева и, казалось, принадлежал средневековому волшебнику. Помимо нормальных ящиков в тумбах, он имел множество ящиков наверху, на крышке, ящики теснились друг на друге, самого разного, совершенно непрактичного размера. И все они были пусты. Я обнаружил это однажды вечером, ожидая Лотте, которая ушла в туалет по длинному коридору. Из-за этой пустоты огромный стол стал в моих глазах уже не столом, а кораблем, призраком корабля, который несется по черному как смоль морю в мертвенной, безлунной ночи, без надежды когда-либо встретить землю. Страшный призрак. Еще я всегда чувствовал в этом столе сильное мужское начало. Временами, чаще всего, когда я заезжал за Лотте, чтобы отправиться куда-то вдвоем, меня настигала своего рода ревность, странная и необъяснимая: моя любимая открывала дверь, а за ее спиной, готовый ее проглотить, высился этот могучий самец.

Однажды я набрался храбрости и спросил, где она его нашла. Лотте ведь была бедна как церковная мышь, так что я даже не предполагал, что она когда-то накопила денег на такой стол. Ее ответ не только не развеял мои страхи, а наоборот, поверг в отчаяние. Это подарок, сказала она. Нарочито небрежно, но уже чувствуя, что губы мои подергиваются – они всегда непроизвольно подергиваются, когда мне трудно контролировать эмоции, – я спросил: от кого подарок? Она смерила меня таким взглядом… Я никогда его не забуду, ведь это было мое первое знакомство со сложными законами, которые следовало соблюдать, живя с Лотте, законы эти мне предстояло постигать долгие годы, и я не уверен, что постиг их до конца. Взгляд-стена. Само собой разумеется, больше я эту тему не поднимал.

Днем она переставляла книги в подвале Британской библиотеки, а по ночам писала. Написанное – странные, порой болезненные рассказы – она оставляла на видном месте, наверно, чтобы я прочитал. Про двух детей, которые лишают жизни третьего, потому что хотят завладеть его туфлями, а когда он уже мертв, выясняется, что обувь им не по размеру, тогда они сдают ее в аренду еще одному ребенку, которому туфли впору, и он их радостно носит. Про маленькую семью, потерявшую всех родственников: они едут на машине по неназванной стране во время войны и, случайно попав в расположение противника, находят пустой дом и поселяются там, не подозревая об ужасных преступлениях его прежнего хозяина.

Писала Лотте, разумеется, по-английски. За все годы, что мы прожили вместе, я слышал от нее немецкие слова лишь пару раз. Даже когда болезнь Альцгеймера стала сильно прогрессировать, и владеть речью ей становилось все труднее, она не обратилась к лепету своего детства, хотя именно так случается со многими. Возможно, будь у нас ребенок, она вернулась бы к родному языку, стала бы его обучать. Но детей у нас не было. С самого начала Лотте дала мне понять, что это невозможно. Я-то предполагал, что дети у меня однажды будут, как у всех, это казалось само собой разумеющимся, хотя отцом я себя никогда не воображал. Несколько раз я заговаривал с Лотте о детях, но она тут же возводила между нами стену, и на демонтаж этой стены у меня уходило много дней. Она ничего не объясняла, не отстаивала свою точку зрения; я был обязан все понимать. Нет, она не требовала и не ждала понимания. Из всех известных мне людей Лотте нуждалась в нем меньше всех, а непонимание ее нисколько не удручало. Это, если вдуматься, редкое свойство, свойство существ более совершенных, чем представители современного человечества. Постепенно я свыкся с моделью жизни без детей и – не утаю – отчасти вздохнул с облегчением. Впрочем, позже, когда годы шли, не оставляя никаких отметин, когда ничто в нашей жизни не росло и не менялось, я иногда сожалел, что не смог переубедить Лотте, не отспорил право слышать топотанье шагов на лестнице, право на непредсказуемость, на продолжение себя, на посланца в будущее.

Но нет. Наша совместная жизнь была посвящена защите обыденности, а вбросить сюда ребенка означало бы полное ее разрушение. Лотте расстраивалась от любых посягательств на наши привычки. И я старался ограждать ее от неожиданностей, поскольку малейшие перемены в планах полностью выводили ее из равновесия. День был потерян, он полностью уходил на восстановление умиротворенных отношений с собой и окружающей действительностью. Больше года я убеждал ее отказаться от комнатенки с видом на развалины и переехать ко мне в Оксфорд. Разумеется, я попросил ее стать моей женой. В колледже я даже перебрался в комнаты большей площади, очень удобные, с каминами в гостиной и спальне и большим окном, выходившим в сад. Наконец наступил день переезда, и я пришел за вещами. Все ее пожитки, кроме стола и прочей жалкой мебели, уместились в нескольких потертых чемоданах, и они уже стояли у двери. Счастливый до головокружения, полный надежд на замечательную супружескую жизнь, уверенный, что вижу этот ужасный стол в последний раз, я поцеловал ее лицо – лицо, которое дарило мне столько радости. Она улыбнулась в ответ. Я заказала фургон с грузчиками, сказала она, они перевезут стол в Оксфорд.

Каким-то чудом – чудом или кошмаром, это с какой стороны посмотреть, – грузчикам удалось одолеть узкие коридоры и лестницы старинного оксфордского дома. Свежий осенний ветерок доносил до меня через открытое окно их кряхтение и отборные ругательства, а я в ужасе ждал в комнате. И вот топот уже у самой двери, она распахивается, и он – на пороге. Темный, почти черный стол стоит у меня на пороге и мстительно ухмыляется.

Я перевез Лотте в Оксфорд и почти сразу понял, что это ошибка. В тот первый день она стояла посреди квартиры со шляпой в руках и, казалось, не знала, куда ступить. Ни выложенный камнем камин, ни старинные, туго набитые стулья были ей ни к чему. Я просыпался среди ночи в опустевшей кровати и находил жену в гостиной, она надевала пальто. Куда, куда же ты собралась? – спрашивал я, а она лишь смотрела на меня удивленно, отдавала пальто, и я вел ее обратно спать. Поглаживал по голове, пока она не засыпала. Так же я гладил ее волосы сорок лет спустя, когда она уже все забыла, а потом откидывался на подушки и лежал с открытыми глазами, глядя в самый темный, глухой угол комнаты, и представлял, что там, точно троянский конь, стоит стол.


Однажды в субботу, вскоре после переезда, мы отправились в Лондон, чтобы пообедать с моей тетушкой. После обеда, уже вдвоем, пошли гулять в парк Хэмпстед-Хит. Осенний день выдался ясным и ярким, повсюду щедро лился свет. Я излагал Лотте свой замысел книги о Кольридже. Мы пересекли Хит и зашли в музей Кенвуд попить чаю, а потом я показал Лотте один из поздних автопортретов Рембрандта, тот самый, который так потряс меня в детстве, когда я впервые попал в Кенвуд. В моем детском сознании он ассоциировался с выражением «разрушенный человек», и это словосочетание укоренилось во мне, завладело мною всецело, превратилось в мое собственное, личное, высокое достояние. Выйдя из Хита, мы сразу свернули направо и через Фицрой-парк направились к Хайгейту. По дороге нам попался выставленный на продажу дом. Обшарпанный, запущенный, со всех сторон обвитый ежевикой. На краю остроконечной крыши, прямо над дверью, щерилась в ужасной гримасе маленькая горгулья. Лотте глядела на нее, сцепляя и расцепляя пальцы, она часто так делала, когда размышляла, словно держала в руках саму мысль и ее оставалось лишь вышелушить и отполировать. Я наблюдал, как она рассматривает дом. Возможно, он ей что-то напомнил, может, даже ее дом в Нюрнберге? Узнав ее лучше, я понял, что на самом деле она избегала всего, что напоминало ей о прошлом. Значит, здесь ее привлекло что-то другое. Или просто сам дом, без всяких ассоциаций? Так или иначе, я сразу понял, что это – ее место. Мы прошли по узкой дорожке, затененной непомерно разросшимися кустами. Нас, поколебавшись, все-таки впустила сурового вида женщина – как оказалось, дочь хозяйки. Сама старуха-хозяйка всю жизнь делала керамику на продажу, но теперь совсем одряхлела и уже не могла гончарить и жить одна. В доме висел душный запах лекарств, на потолке – следы страшной протечки, будто кто-то по неосторожности перебросил сюда русло целой реки. Еще из прихожей я увидел сквозь открытую дверь комнаты седую женщину в инвалидном кресле, она сидела к нам спиной.

После маминой смерти мне досталось небольшое наследство, как раз хватило на покупку дома. Перво-наперво я покрасил комнату на чердаке, под самой крышей: Лотте сама выбрала ее для кабинета. А я, сознаюсь, с облегчением вздохнул, сообразив, что стол отправится на чердак и не будет довлеть над остальной частью дома. Лотте попросила сделать и стены, и пол одинакового сизо-серого цвета. Я покрасил и больше туда не поднимался, пока из-за болезни ей не стало тяжело одолевать крутую лестницу без помощи. Я не ходил на чердак не из-за стола, конечно, а из уважения к ее работе, личному пространству и необходимости быть одной. Без этого она бы не выжила. Она нуждалась в убежище, укрытии, даже от меня. Чтобы позвать Лотте, я подходил к лестнице и окликал ее погромче, а приготовив чай, оставлял чашку на нижней ступеньке.

Спустя примерно год после нашего переезда Лотте продала права на свой первый сборник рассказов, «Разбитые окна», небольшому издательству в Манчестере, которое занималось «экспериментальной прозой». Лотте этот штамп не нравился, но не настолько, чтобы отказаться от публикации. Германия в книге не упоминалась ни разу. Только краткая биографическая справка об авторе на последней странице: родилась в Нюрнберге в 1921 году. Однако ближе к концу сборника был рассказ, связанный с пережитым ею ужасом. Рассказ о ландшафтном архитекторе в неназванной стране, эгоисте, который так предан собственному таланту, что готов сотрудничать с властями, представителями бесчеловечного режима, лишь бы спроектированный им огромный парк все-таки был устроен в центре города. Он расставляет среди редких и тропических растений бронзовые бюсты нацистских вождей при всех регалиях. Называет пальмовую аллею в честь диктатора. Когда тайная полиция по ночам хоронит тела убитых детей в ямах, раскопанных под цветники, клумбы и фундаменты беседок, архитектор закрывает на это глаза. Люди съезжаются со всей страны: любуются огромными цветами, восхищаются редкой красотой места. Рассказ назывался «Дети – ужас садов и парков». Эту чеканную фразу ландшафтный архитектор подкинул явно влюбленной в него молодой журналистке во время интервью за много лет до описываемых событий. Прочитав рассказ, я довольно долго ловил себя на том, что смотрю на собственную жену с некоторым страхом.


В тот вечер, когда Даниэль появился у нас впервые, входная дверь открылась и снова закрылась сильно после полуночи. Еще через четверть часа Лотте поднялась в спальню. Я уже лег. И наблюдал, как она раздевается в темноте. Явление ее нагого тела дважды в день было одним из самых больших удовольствий моей жизни. Она скользнула под одеяло. Я протянулся и положил руку ей на бедро. И ждал, что она что-нибудь скажет, но она просто перекатилась и легла на меня сверху. Все молча, без слов, но в том, как она под конец склонила голову, как дотронулась лбом до моего виска, была особая нежность. Потом мы заснули. Наутро в кухне чуялся запах курева, а в остальном – все как всегда. Я уехал в Оксфорд, и больше мы о Даниэле не говорили.

Но когда я вернулся домой в четверг вечером и хотел повесить пальто, в нос мне ударил сильный запах одеколона. Мгновение спустя запах соединился в моей памяти с образом Даниэля – должно быть, он забыл куртку! И я стал искать ее на вешалке. Но никакой куртки там не оказалось. Может, я бы и об этом позабыл, но после ужина, улегшись на диване с книжкой, я вдруг увидел около подушки металлическую зажигалку. Я подкидывал ее в руке и думал, как спросить об этом Лотте. Но о чем, собственно, спросить? Приходил ли тот юноша снова? Ну, допустим, приходил, и что? Разве она не вправе встречаться с кем захочет? Она с самого начала дала мне понять, что я не смею посягать на ее свободу. Но у меня этого и в мыслях не было! Она мне очень о многом не рассказывала, а я не спрашивал. Однажды после смерти матери, моя сестра – мы с ней в ту пору жестоко ссорились – сказала, что я женат на загадке, и мне это нравится, потому что возбуждает. Она ошибалась, поскольку никогда не понимала самого главного про Лотте, но, в сущности, была не так уж далека от истины. Временами мне казалось, что моя жена устроена наподобие Бермудского треугольника. Да-да! Что туда попало – канет бесследно. Тем не менее я хотел знать, приходил ли этот мальчик снова и что она в нем разглядела, почему приняла так быстро и безоговорочно? Ведь она человек, мягко говоря, необщительный. А этот юноша не успел на порог ступить, как она уже заваривает ему на кухне чай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю