Текст книги "Большой дом"
Автор книги: Николь Краусс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)
Я отдал Вайсу дневник. Вдруг это поможет вам в поисках, сказал я. Он подержал дневник на ладони, точно взвешивал. А потом сунул в карман. Я проводил его до двери. Если понадоблюсь, можете на меня рассчитывать, сказал он. Но он не дал мне визитку и не указал иного способа с ним связаться. Мы обменялись рукопожатием, и он повернулся, чтобы уйти. Но тут меня как ударило, и я выкрикнул: это он вас прислал? Кто «он»? – спросил Вайс. Тот, кто подарил Лотте стол. Вы через него меня нашли? Да, ответил Вайс. Я закашлялся, дыхание пресеклось. И он все еще… – прохрипел я, но не смог выдавить последнее слово. Вайс посмотрел на меня внимательно. Потом сунул трость под мышку, достал из нагрудного кармана ручку и отрывной блокнотик в кожаной обложке. Что-то написал, оторвал листок и, сложив пополам, вручил мне. Затем он шагнул за порог и уже на дорожке оглянулся и посмотрел вверх, на окна чердака. Найти его оказалось совсем нетрудно, тихонько сказал он. Как только я понял, где искать.
Зажглись и прошили туман фары темного автомобиля, припаркованного перед соседним домом. До свидания, мистер Бендер, сказал Вайс. Я смотрел, как он идет по дорожке, открывает дверцу, садится на заднее сиденье. Мои пальцы сжимали сложенный листок с именем и адресом человека, которого когда-то любила Лотте. Я взглянул вверх, на влажные черные кроны деревьев, тех, что она видела из окна, сидя за столом. Что считывала она в сплетении веток? Черную решетку, штрихи на фоне неба? Что ей слышалось, что вспоминалось, что виделось? Куда она не брала меня с собой? Или это я отказывался слышать и видеть?
Я положил листок в карман и, тихо закрыв за собой дверь, вернулся в дом. Было зябко, и я снял с вешалки свитер. Уложив в камин несколько полешек, я смял газету и, подсунув ее под дрова, принялся раздувать огонь. Наконец он принялся. Я поставил чайник, налил коту молока и оставил плошку в саду, в пятне света, падавшего из окна кухни. Потом осторожно вынул листок и положил перед собой на стол.
А где-то тот, другой, включил свет. Поставил чайник. Перевернул страницу книги. Или покрутил колесико радио.
Как много мы могли бы сказать друг другу. Мы, соучастники ее молчания. Он, который так и не осмелился его нарушить, и я, который слишком уважал очерченные границы, возведенные стены, расставленные барьеры, который вечно отворачивался и никогда ни о чем не спрашивал. Который каждое утро стоял в сторонке и наблюдал, как она исчезает в холодных, черных глубинах. Который притворялся, что не умеет плавать. Который подписал пакт неведения и задушил все, что жгло его изнутри, чтобы жизнь текла безмятежно, своим чередом. Чтобы потоп не затопил дом, не снес стены. Чтобы избежать вторжения, нападения и гибели от всего, что таилось в молчании, чтобы не тронуть нутро, за пределами которого мы так изящно, так изобретательно построили жизнь.
Я просидел там много часов, время близилось к полуночи. Огонь догорал. Какую же цену мы заплатили за все, что давили, душили в себе в темноте. Наконец я взял со стола сложенный вдвое листок. И без колебаний бросил в камин. Он тут же вспыхнул. Огонь на мгновение очнулся, запел с новой силой – и тут же потух.
Вайс
Загадка: зимней ночью 1944 года в Будапеште брошен камень. Он летит к освещенному окну, за которым отец, сидя за письменным столом, пишет письмо, мать читает, а мальчик мечтает покататься на коньках по скованному льдом Дунаю. Стекло разбивается, мальчик закрывает голову руками, мать вскрикивает. В этот миг их жизнь, знакомая и понятная жизнь, кончается. Куда угодил камень?
В 1949 году, когда я уехал из Венгрии, мне исполнился двадцать один год. Тощий, точно наполовину стертый ластиком, но заводной – просто боялся стоять на месте. Золотое кольцо, которое я снял когда-то с убитого солдата, я выменял на черном рынке на две упаковки сосисок, а две упаковки сосисок – на двадцать пузырьков с лекарством, а двадцать пузырьков с лекарством – на сто пятьдесят пар шелковых чулок, каждая пара – в отдельном пакетике. Я отослал их в контейнере вместе с остальным добром, которое должно было поддержать меня в следующей жизни. Эта жизнь притаилась где-то далеко, в хайфском порту, спряталась под камень, как тень в полдень. В контейнере, помимо прочего, лежали пять шелковых рубашек, скроенных точно по мне – ну просто вторая кожа – и с моей монограммой, вышитой на нагрудном кармане. Я до Хайфы добрался. А контейнер нет. Турок-таможенник под горой Кармель заявил, что в их реестрах такой контейнер не значится. За спиной у меня морские волны бились о берег и мотали вверх-вниз посудины, на которых мы приплыли. Огромной правой ногой турок опирался о камень. Из-под камня начал выползать краешек тени, призрак тени. Неподалеку женщина в сарафане целовала выжженную землю, плакала. Наверно, она нашла свою тень под другим камнем. Я тоже наклонился – под ногами что-то блеснуло. Пол-лиры. Пол-лиры могут стать целой, целая – двумя, две – четырьмя. Через полгода я позвонил в дверь одного человека, прежде мне незнакомого. Он пригласил в гости своего двоюродного брата, а брат – мой приятель – взял с собой меня. Хозяин открыл дверь. И был он в шелковой рубашке. И на нагрудном кармане рубашки значились мои инициалы. Его молодая жена внесла угощение: кофе с халвой. Хозяин потянулся с зажигалкой – дать мне прикурить – и задел мою руку шелковым рукавом. Мы с ним были словно двое, что прижимаются лицами к непроницаемому стеклу по разные стороны окна.
Мой отец – историк, ученый – целыми днями писал за огромным столом со множеством ящиков. Когда я был совсем маленьким, верил, что в этих ящиках он хранит время, две тысячи лет, совсем как Магда, наша домработница, хранит в кладовке муку и сахар. Один, только один ящик запирался на замок, и в день, когда мне исполнилось четыре года, папа подарил мне тоненький медный ключик. Я никак не мог заснуть, полночи ворочался, придумывая, что бы такое хранить в этом ящике. Ответственность была чересчур велика. Я мысленно перебирал все свои детские драгоценности, но они вдруг показались мне совершенно не драгоценными, даже не ценными, ерунда какая-то. Кончилось тем, что я запер пустой ящик. Отцу так и не сказал.
Прежде чем влюбиться в меня, моя жена влюбилась в этот дом. Однажды она привела меня в сад монастыря Сестер Сиона. Мы пили чай на крытой галерее, она повязала волосы красным шарфом и выглядела в профиль, на фоне кипарисов, точно царица из древних времен. Среди всех знакомых мне женщин она единственная не была обручена с прошлым, не возрождала своих покойников каждый божий день. Я вынул из кармана белый платок, положил на край стола и прошептал: сдаюсь. Но у меня был очень сильный акцент, она не поняла. Задаюсь? – переспросила она. По-моему, тебе есть чем гордиться. На обратном пути она остановилась перед большим каменным домом с зелеными ставнями и сказала: вот здесь, под шелковицей, будут когда-нибудь играть наши дети. Шутка, легкий флирт. Но когда я обернулся, чтобы посмотреть на старую шелковицу, меж веток блеснул луч солнца. Знамение? У меня защемило сердце.
Бизнес, который я начал с резной ореховой тумбы, купленной по дешевке на таможне все у того же турка, разрастался. Позже он продал мне еще обеденный стол-книжку с откидными крыльями, фарфоровые каминные часы, фламандские гобелены. У меня обнаружились некоторые таланты, накапливался опыт. Из руин истории я умел извлечь стул, стол, комод. Я заработал имя, репутацию, но не забыл о знамении у шелковицы и однажды вернулся к этому дому, постучал в дверь и предложил жившему там человеку сумму, от которой не отказываются. Он пригласил меня войти. На кухне мы ударили по рукам. Он рассказал, что, когда впервые вошел в этот дом, пол был усыпан скорлупками от фисташек, араб лущил их совсем недавно, прежде чем сбежать вместе с женой и детьми. Наверху он нашел куклу с настоящими волосами, арабская девочка любовно расчесывала их каждый день. Куклу он какое-то время хранил, но потом стеклянные глаза начали смотреть на него каким-то странным взглядом.
Хозяин провел меня по дому, которому суждено было стать нашим с ней домом. Я открывал дверь за дверью в поисках той самой комнаты. Ни одна не подходила. Но потом я ее все-таки нашел.
Я вернулся в родной дом в Будапеште только после войны. Помещение было изгажено, зеркала побиты, на коврах – винные потеки, на стене кто-то нарисовал углем похабную картинку: мужчина сношается с ослицей. Но это был мой дом, мой – вопреки, а то и благодаря всему этому унижению. В разграбленном стенном шкафу, на полу, я нашел три волоса, три маминых волоса.
Я привел жену в дом, который она полюбила еще раньше, чем меня. Дом наш, сказал я. Мы прошли по коридорам. Тут есть где пройтись и даже где заблудиться. Про холод мы, точно сговорившись, не упоминали. У меня одна просьба, произнес я. Какая? – беззаботно откликнулась она. Мне нужна одна комната. Что? – едва слышно спросила она, враз посерьезнев. Мне нужна комната, которая будет только моей, куда ты никогда не войдешь. Она посмотрела за окно. Нас объяла многослойная, ватная тишина.
В детстве мне всегда хотелось оказаться в двух местах одновременно. Прямо бредил этой затеей. И непрерывно об этом говорил. Мама смеялась, но отец, который всегда носил с собой две тысячи лет, как иные люди носят карманные часы, считал мою детскую мечту симптомом наследственного заболевания. Он сидел у моей кровати и, периодически сотрясаясь от надсадного кашля, читал мне вслух стихи Иуды Галеви. Со временем моя фантазия превратилась в глубокую искреннюю веру: пусть я сейчас лежу в постели, но другой «я» идет в это время по пустынной улице чужого, заграничного города, садится на рассвете на корабль, едет на заднем сиденье черной машины.
Моя жена умерла, и я покинул Израиль. Человек умеет быть даже больше чем в двух местах одновременно. Я таскал моих детей из города в город. Они привыкли закрывать глаза в автомобилях и поездах, засыпать в одном городе и просыпаться в другом. Я научил их, что, какой бы ни открывался вид из окна, к какому бы архитектурному стилю ни принадлежали окружающие здания, каким бы цветом ни отливало вечернее небо, дистанция между одним и другим «я» остается незыблемой. Я всегда укладывал их спать вместе, в одной комнате, и научил не пугаться, когда, проснувшись посреди ночи, они не знали, где находятся. Если просыпался Йоав – отзывалась Лия, если просыпалась Лия – отзывался Йоав, и они оба тотчас засыпали вновь, их уже не заботило, в какой части света они находятся. Между ними установилась особая связь, между моей единственной дочерью и моим единственным сыном. Пока они спали, я переставлял мебель. Я научил их доверять только друг другу. Научил, что не важно, где стоит поутру стул или стол и к какой стене придвинута кровать. Главное – перед сном положить чемодан на верхнюю полку стенного шкафа. Я научил их говорить: «Завтра мы уезжаем», – совсем как мой отец, ученый-историк, учил меня, что отсутствие вещей гораздо полезнее, чем их присутствие. Хотя много лет спустя, через полвека после его смерти, я стоял над морем, наблюдая за отливом, и думал: полезнее – да. Но для чего?
Много лет назад, когда я только начинал свое антикварное дело, мне позвонил один старик. Он нуждался в моих услугах и сослался на общего знакомого, который меня порекомендовал. Старик сказал, что сам уже никуда не ездит, в сущности, даже из комнаты не выходит, а дом его стоит на краю пустыни. Я пообещал, что заеду сам, поскольку как раз собрался в те края по делам. Мы сидели, пили кофе. В комнате было окно, а на полу под окном – темное полукруглое пятно, как будто створки не раз оставались открытыми нараспашку во время дождя. Старик увидел, что я смотрю на пятно. Я не всегда вел такую жизнь, произнес он. Живал совсем иначе, в других странах. Встречал разных людей и понял, что у каждого свой способ примириться с реальностью. Одному в доме на краю пустыни хватает дождевого пятна на полу. Для другого примирение кроется именно в противопоставлении дождя пустыне. Я кивнул, допил кофе. Я понял одно: он тоскует по дождю, который идет в далеком городе, где он не был много-много лет.
Мой отец умер пятьдесят лет назад на дороге смерти. Их гнали в Рейх. Теперь я сижу в его комнате в Иерусалиме, городе, который для него жил лишь в воображении. Его стол заперт на складе в Нью-Йорке. Ключ – у моей дочери. Признаюсь, такого поворота событий я не предвидел. Недооценивал ее храбрость и волю. И хитрость. Она вздумала бунтовать против отца. Взгляд колючий, жесткий, прежде я такого не видел. Ей было страшно, но – решено так решено. Я не сразу понял, в чем истинный смысл ее бунта. Для нас обоих. Сам бы не додумался до такого конца – столь уместного, столь созвучного началу. А она подсказала мне выход, хотя ни в ее, ни в мои намерения это не входило.
Дальше все было просто. Я полетел в Нью-Йорк. Из аэропорта взял такси и назвал тот самый адрес, который дал дочери, посылая ее за столом. Консьерж оказался румыном, с ними я умею договариваться. Предложил ему пятьдесят долларов, если он припомнит название компании, из которой прислали грузчиков. Мотает головой. Сто. Нет, он ничего не помнит. За две сотни долларов память к нему резко вернулась, он даже нашел в книге телефонный номер. И я позвонил – прямо из подвала, из его темной каморки, где на трубе висела его верхняя одежда. Меня соединили с менеджером. Как же, помню, сказал он. Дама заказала перевезти стол, я послал двух парней, так у них чуть пупки не развязались. Я спросил адрес фирмы – хочу, мол, вознаграждение прислать за пострадавшие пупки. Менеджер дал свое имя и адрес. Ну и адрес склада, куда его парни отвезли стол. Консьерж вызвал мне такси. Наша жиличка, сказал он, у которой стол забрали, теперь путешествует. Я знаю, отозвался я. Откуда? Она ко мне приезжала. Тут таксист взял с места в карьер, а удивленный консьерж так и остался на тротуаре с разинутым ртом.
Склад стоял возле самой реки, пахло илом. В грязно-сером небе, подпираемые снизу потоками воздуха, висели чайки. В приемной, с тыльной стороны здания, красила ногти молодая женщина. Увидев меня, она завинтила склянку с лаком. Я уселся напротив. Она приглушила радио. У вас тут хранится контейнер, сказал я. Зарегистрирован на имя Лии Вайс. В контейнере всего один предмет, письменный стол. Позвольте мне посидеть за этим столом один час. Плачу тысячу долларов.
Своих детей у моей дочери не будет. Это я давно понял. Она умеет производить только звуки. Музыкой-то она еще в детстве баловаться начала – трам-пам-соль-фа-соль. Кроме звуков ее организм ничего не выдаст. А вот Йоав… Есть в нем что-то, просто он пока не умеет себя применить. Я знаю, для него найдется женщина, возможно, и не одна, и он посеет в них себя в поисках ответа. Союз женщины и загадки. И родится ребенок. Дитя этого союза. Однажды ночью он будет спать в колыбели, а его мать ощутит за окном чье-то присутствие. Сначала подумает, что это колыхнулось в стекле ее собственное отражение: изможденная женщина в пятнах молока на белой ночной рубашке. Но мгновение спустя ей снова что-то померещится, и, внезапно похолодев, она выключит свет и бросится к младенцу. Стеклянная дверь из сада в комнату будет распахнута. На куче крошечных белых одежек мать увидит конверт с именем ребенка, написанным от руки, мелко и аккуратно. Внутри конверта окажется ключ и адрес склада в Нью-Йорке. А в темном ночном саду, стирая следы моей дочери, будет потихоньку распрямляться мокрая трава.
Я открыл дверь. В помещении холодно. Окон нет. На миг я почти поверил, что сейчас увижу отца, что он будет сидеть за письменным столом и водить ручкой по бумаге. Но огромный стол стоял один, безгласный и бездумный. Три или четыре ящика выдвинуты. Пустые. Но тот, который я запер когда-то давным-давно, шестьдесят шесть лет назад, и сейчас заперт. Протянув руку, я провел пальцами по темной крышке. Появилось несколько новых царапин, но других следов от людей, которые долгие годы сидели за этим столом, не осталось… Я столько раз наблюдал за клиентами именно в этот миг. Знакомый миг. Но меня он застал почти врасплох. Наступило разочарование, а потом облегчение – оттого, что теперь эта тоска, тоска по вещи, уйдет навсегда.