355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николь Краусс » Большой дом » Текст книги (страница 7)
Большой дом
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:44

Текст книги "Большой дом"


Автор книги: Николь Краусс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

Мы, ученые, ищем закономерности для того, чтобы увидеть, где они нарушаются, где разлом. И там, у разлома, ставим палатки и ждем.

Лотте читала, сидя в кресле напротив меня. Да, кстати, все хочу спросить, этот Даниэль, он откуда? – произнес я. Она оторвалась от книги, вид ошарашенный. Она всегда так выглядела, когда выныривала из текста. Кто откуда? Даниэль. Молодой человек, который приходил на днях. Мне показалось, он говорит с акцентом, но я не понял с каким. Лотте промолчала. Потом медленно, точно пробуя имя на ощупь – годится или не годится для рассказа? – она повторила: Даниэль. Да, откуда он? – снова спросил я. Из Чили. Из такой дали? – воскликнул я. Потрясающе! Значит, там тоже продают твои книжки! Насколько я поняла, он купил ее здесь, в Лондоне, в книжном магазине «Фойлс». Мы о книге почти не говорили. Он вообще много читает и искал собеседника – поговорить о прочитанном. Я уверен, ты просто скромничаешь. Он наверняка был потрясен, что ты реальна, что он оказался в твоем доме. Он, должно быть, может твои книги наизусть шпарить, абзац за абзацем. Лотте поморщилась, но сдержалась и по-прежнему тихо сказала: ему здесь одиноко, вот и все.

На следующий день зажигалка, которую я оставил на журнальном столике, исчезла. Но в последующие несколько недель я продолжал находить следы Даниэля: окурки в мусорном ведре, длинный темный волос на кружевном изголовье кресла, а несколько раз, когда я звонил Лотте из Оксфорда, мне по ее голосу показалось, что она не одна. Потом однажды, в четверг вечером, убирая что-то к себе в письменный стол, я обнаружил дневник – маленький ежедневник в черном кожаном переплете, помятый и потрепанный. Под обложкой, на внутренней стороне, было его имя, Даниэль Барски. На каждой странице значились дни недели: слева – понедельник, вторник и так до пятницы, а справа суббота и воскресенье, и каждая ячейка была заполнена до краев.

Когда я увидел страницы, исписанные мелким почерком Даниэля, ревность, дотоле тлевшая, обожгла меня с неистовой силой. Я вспомнил, как он шел по коридору за Лотте, как мимолетно улыбнулся себе в зеркало, и мне вдруг показалось, что улыбка была горделивая, даже кичливая. Видали! Одинок он! Одинокий мальчик в кожаной куртке, с серебряной зажигалкой, самодовольной усмешкой и еще кое-чем, что просится наружу из обтягивающих джинсов. Теперь мне стыдно признаться, но тогда в голову мне ничего другого не пришло. Но он почти на тридцать лет моложе! Не то чтобы я подозревал, что Лотте с ним спит – подобная дикая мысль была за пределами законов, которые управляли нашей небольшой вселенной. Допустим, она не поощряет его домогательств, но ведь и за дверь не выставила. Развлекаясь, она приветила его, допустила до себя, позволила некоторую близость, и я видел или полагал, будто вижу, что этот молодой человек в кожаной куртке, который успел и за моим столом посидеть, нагло выставляет меня дураком.

Я понимал: все, что я сейчас наговорю, Лотте встретит с гневом – сама мысль, что я ее в чем-то подозреваю, уличаю, что слежу за ней, покажется Лотте недопустимым посягательством на ее свободу. По какому праву? Как видите, руки у меня были связаны. И все же я чувствовал: за моей спиной что-то происходит, пусть не на уровне событий, но на уровне желаний.

Я начал придумывать план, на первый взгляд безумный, но в тот момент он представлялся мне совершенно осмысленным. Я уеду на четыре дня, оставлю их наедине, для проверки. Удалю себя – тягостное препятствие – с их пути и предоставлю Лотте все возможности изменить мне с этим самодовольным юнцом в кожаной куртке и обтягивающих джинсах. Пусть, пусть сыплет цитатами из Неруды, пусть нашептывает их, приблизив губы к ее лицу, к ее губам. Я пишу все это спустя годы, зная о трагической судьбе мальчика – она будет всегда отбрасывать тень на связанные с ним события. Сейчас мои домыслы кажутся смешными, но в то время они были более чем реальны. Отчаяние и уязвленная гордость толкали меня, вынуждали… а может, я сам хотел вынудить ее сделать то, что – как мне казалось – она жаждет сделать. Я хотел, чтобы она уступила своим желаниям вместо того, чтобы лелеять их втайне, и – будь что будет. Пусть последствия окажутся ужасны, но правда важнее. Хотя на самом деле правда состояла в одном: я искал доказательств, что ей нужен только я. Каких? Не спрашивайте. Но я твердил себе, что, когда вернусь, все будет ясно.

Я сообщил Лотте, что собрался на конференцию во Франкфурт. Она кивнула, и на лице ее ничего не отразилось, хотя позже, лежа в тоскливом гостиничном номере, где настроение мое с каждой минутой ухудшалось от ничегонеделанья и дурных мыслей, я подумал, что все-таки уловил в ее глазах краткую вспышку. Несколько раз год я участвовал в европейских конференциях по английским романтикам. Участники этих кратких встреч, возможно, испытывали ощущения, сходные с чувствами евреев, когда они сходят с самолета в Израиле: вокруг им подобные! Облегчение и ужас. Лотте редко сопровождала меня в этих поездках, предпочитая не прерывать работу, поэтому я всегда отклонял приглашения на конференции, которые проводились на других континентах: в Сиднее, Токио или Йоханнесбурге, где тоже имеются специалисты по Вордсворту и Кольриджу, жаждущие принять у себя друзей и коллег. Да, я отказывался от этих приглашений, потому что они разлучали бы нас с Лотте слишком надолго.

Не помню, почему я выбрал Франкфурт. Возможно, конференция проходила там недавно или, наоборот, только намечалась на будущее, так что любой из моих коллег, столкнувшись с Лотте, подтвердил бы «Франкфурт» не задумываясь. А может, будучи неумелым вруном, я выбрал Франкфурт, потому что город на слуху и в то же время достаточно неинтересен, не внушает подозрений, как Париж или, скажем, Милан, хотя Лотте и подозрительность – вещи несовместимые до абсурда. Так что есть еще один вариант: я выбрал Франкфурт, потому что знал, что Лотте никогда, ни при каких обстоятельствах не вернется в Германию, и таким образом туда она меня сопровождать не захочет.

В день отъезда я встал очень рано, надел костюм, который всегда надевал в дорогу, и выпил кофе, пока Лотте еще спала. Затем я осмотрел наш дом – так, словно вижу его в последний раз: широкие, отполированные временем паркетные доски; кресло с бледно-желтой обивкой, в котором Лотте обычно читает – там на левом подлокотнике потеки от чая; стонущие под весом книг полки с бесконечным, неповторяющимся узором корешков; французские окна, выходящие в сад; покрытые инеем остовы деревьев за стеклом. Каждая картинка пронзала меня как стрела – целясь не в сердце, а под дых, в самое нутро. Потом я запер дверь и сел в загодя заказанное такси.

Франкфурт оказался не лучшим выбором, я пожалел, что лечу именно туда, еще в пути. Полет прошел при сильной турбулентности, а в момент приземления – садились во время грозы – трясло так, что малочисленные пассажиры завернулись в пальто и погрузились в зловещую тишину, а может, тишина только казалась зловещей, поскольку служила фоном для громких стонов индианки в фиолетовом сари, которая прижимала к груди маленького, испуганного ребенка. Пока ждали багаж, небо над аэропортом стало совсем свинцовым. Я доехал на поезде до центрального вокзала, а оттуда прошел пешком к гостинице, где забронировал номер. Гостиница в переулке неподалеку от Театрплац показалась мне мрачной и безликой, только красно-белые полосатые навесы над окнами вестибюля и ресторана слегка оживляли фасад, но и они потемнели от времени и были засижены птицами. Скучающий прыщавый коридорный провел меня в комнату и вручил ключ, притороченный к большому металлическому веслу, что гарантировало непременное возвращение ключа дежурной: не станут же постояльцы таскать с собой такую тяжесть по всему городу. Коридорный включил обогреватель, раздвинул занавески, открыв моему взору вид на бетонное здание на другой стороне улицы, но не уходил, даже полез в мини-бар – проверить, весь ли набор крошечных бутылок и баночек имеется в наличии. Наконец, я сообразил, чего он дожидается. Получив чаевые, он быстро попрощался и исчез.

Как только за ним закрылась дверь, на меня накатило одиночество, глухая тоска, с которой я не сталкивался уже много лет, возможно, со студенческих времен. Чтобы отвлечься, я распаковал чемодан, но вещей там было совсем немного. На дне лежал черный дневник Даниэля. Я вынул его и сел на кровать. До сих пор я только листал его, не пытаясь расшифровать испанские слова, написанные бисерным почерком, но теперь, за неимением иных дел, решил вникнуть. Судя по всему, дневник содержал довольно унылый отчет о его жизни: что съел, что прочитал, с кем познакомился и так далее, никаких размышлений, лишь длинный список событий. Что ж, это банальные подпорки для памяти, столь же неэффективные, как многие другие. Я, естественно, стал искать имя Лотте. И нашел его шесть раз: в тот день, когда он появился впервые, а потом еще пять раз – всегда в дни, когда я уезжал в Оксфорд. Меня прошиб пот, холодный пот, так как обогреватель еще не прогрел комнату. Я приложился к бутылочке «Джонни Уокера». Потом включил телевизор, и под его бормотание довольно скоро заснул. Во сне я видел Лотте: она стояла на четвереньках, а чилиец имел ее сзади. Проснулся я быстро, через полчаса, хотя мне показалось, что времени прошло куда больше. Я умылся, оставил ключ внизу у дежурной, которая пересчитывала тугие пачки немецких марок, и вышел на серую улицу, где как раз начался дождь. В нескольких кварталах от гостиницы я увидел женщину, которая стояла у подъезда жилого дома, прислонившись к дверным звонкам, и всхлипывала. Я хотел было остановиться, спросить, что случилось, возможно, даже пригласить ее выпить со мной. Приближаясь, я замедлил шаг, шел неспешно, даже заметил порванные чулки, но все-таки не остановился, не в моем это было характере, я всю жизнь был совсем другим человеком, нравилось мне это или нет – не важно. Я пошел дальше.

Дни во Франкфурте тянулись мучительно медленно, точно спуск какого-то аппарата в океанские глубины: вокруг все темнее и темнее, все холоднее и холоднее, все безнадежнее… Я проводил время, прогуливаясь взад-вперед по набережным реки Майн. Решил, что раз уж сам город, насколько я мог судить, так сер, уродлив и полон несчастных людей, то мне и смысла нет отходить от берегов, где вооруженные копьями франки ступили когда-то на германскую землю. К тому же во всем городе только деревья на набережной, огромные и прекрасные, меня хоть как-то успокаивали. Стоило мне потерять эти деревья из виду, в голову лезло самое худшее. Лежа в гостиничном номере, слишком взвинченный, чтобы читать, я вглядывался в огромное весло, свисавшее с ключа в двери, а видел Даниэля Барски с голым торсом. Упругим шагом он двигался по кухне или рылся в моем платяном шкафу в поисках чистой рубашки, причем те, что он забраковал, грудой валялись на полу А потом он нырял в постель, под бок к обнаженной Лотте, на ложе, которое мы делили с ней двадцать лет. Не выдерживая этих, подкинутых воображением сцен, я снова гнал себя на мрачные, бесцветные улицы.

На третий день внезапно начался ливень, и я укрылся в ресторане, вернее, в сумрачном кафе, населенном зомби, а может, так падал свет, что все эти люди походили на зомби? Я сидел там, жалел себя над тарелкой залитых маслом спагетти, которые мой желудок принимать категорически отказывался, и вдруг меня осенило. Мне впервые пришло в голову, что я, возможно, неправильно понял Лотте. Не сейчас, а вообще. Я неправильно понимал ее все эти годы, я думал, что ей нужна предсказуемость, упорядоченность, жизнь без сбоев, без неожиданностей. А вдруг на самом деле все наоборот? Вдруг она всегда ждала чего-то, что разрушит весь этот тщательно выстроенный порядок, разобьет его вдребезги? Ждала, чтобы стену спальни пробил поезд, чтобы с неба упал рояль, и чем больше я оберегал ее от неожиданностей, тем больше она задыхалась, тем больше тосковала, пока, наконец, эта дикая тоска не стала совсем невыносимой.

Что ж, вполне возможно. Или, по крайней мере, в этом кафе-чистилище такой сценарий не выглядел совсем дико, он ничем не отличался от любого другого сценария, например, от того, по которому я жил все эти годы, гордясь тем, как хорошо я понимаю свою жену. Внезапно мне захотелось плакать. От горя, нервного истощения и отчаяния. Мне никогда, никогда не добраться до вечно меняющейся сердцевины той женщины, которую люблю, мне не догнать ее, погоня бесполезна. Я сидел за столом, уткнувшись в жирную еду, и ждал слез, даже хотел слез, хотел обрести хоть какое-то облегчение, потому что без слез была только тяжесть, усталость и полный тупик. Двигаться некуда. Но слезы все не шли, и я сидел там час, другой, третий, глядя, как неотступно хлещет в окна дождь, и думал о нашей с Лотте совместной жизни, в которой все строилось на постоянстве, на том, чтобы стул, стоящий у стены, когда мы засыпаем, стоял поутру на том же месте, чтобы изо дня в день повторялись какие-то мелкие действия, чтобы они были предсказуемы, хотя на самом деле все это только иллюзия, так же как твердое вещество – иллюзия, так же как наши тела – иллюзия, нам они только представляются чем-то твердым и цельным, а в действительности они – миллионы и миллионы атомов, одни приходят, другие уходят, оставляют нас навсегда, как будто каждый из нас – огромный вокзал, нет, не вокзал даже, потому что там все-таки есть что-то постоянное, есть каменные стены, рельсы, стеклянная крыша, а все остальное мчится сквозь вокзал; нет, мы куда хуже вокзала, мы – гигантское пустое поле, где каждый день вырастает, а потом демонтируется цирк-шапито, вырастает из ничего, с нуля, а потом до нуля же и разбирается, но цирк этот каждый день другой, новый, поэтому и не дано нам понять самих себя, не говоря уже друг о друге… никакой надежды.

В конце концов подошла моя официантка. Я-то не заметил, что кафе опустело, что официанты протерли столы и накрывают их теперь белыми скатертями – на вечер, когда заведение, по всей видимости, преобразуется во что-то респектабельное. Мы в четыре закроемся, сообщила официантка. Перерыв до шести. Девушка уже сменила свою черно-белую форму на уличную одежду: синюю мини-юбку и желтый свитер. Я извинился, оплатил счет, щедро добавил чаевые и встал. Возможно, официантка, которой было лет двадцать, не больше, заметила, как я при этом поморщился – такая гримаса возникает на лице человека, поднимающего неимоверную тяжесть, – и тут же спросила, далеко ли мне идти. Точно не знаю, ответил я, потому что я вправду не знал, где нахожусь. В сторону Театрплац. Она сказала, что ей туда же и, к моему удивлению, попросила, чтобы я ее подождал, она только сходит за сумкой. У меня нет зонтика, пояснила она и кивнула на мой. Дожидаясь юную спутницу, я был вынужден пересмотреть свое мнение об этом кафе: теперь здесь на каждом столе стояли свечи, официант зажигал их одну за другой, да и официанток тут нанимают симпатичных – это я тоже отметил, когда девушка с улыбкой взяла меня под руку, чтобы поместиться под зонтом.

Мы вышли. Близость неожиданной спутницы немедленно смягчила мое настроение. Прогулка длилась всего десять минут, и главным образом мы обсуждали ее занятия в художественной школе, и еще говорили про ее маму, которую положили в больницу с кистой. Любому встречному мы, наверно, казались отцом и дочерью. Когда мы добрались до Театрплац, я велел ей оставить себе зонтик. Она попыталась отказаться, но я настоял. Я могу задать вам личный вопрос? – спросила она, когда мы прощались. Задавайте. О чем вы думали все время, пока сидели в кафе? У вас было такое грустное лицо. Не успею я подумать, что грустнее не бывает, как оно становилось еще несчастнее. О чем? О вокзалах, ответил я. О вокзалах и цирках. Потом я дотронулся до ее щеки, очень нежно, как мог бы погладить ее отец, тот отец, которого она могла бы иметь, будь мир иным – добрее и справедливее. Погладил и вернулся в отель. Там я упаковал чемодан, расплатился за номер и купил билет на ближайший самолет в Лондон.

Такси подъехало к нашему дому в Хайгейте совсем поздно, в темноте, но все, что я мог разглядеть, радовало меня безмерно – знакомый силуэт крыши на фоне неба, свет фонарей, пробивающийся сквозь листву, желтые огни в окнах, такими желтыми они выглядят, только когда смотришь на дом снаружи, как на той картине Магритта. Прямо там, у порога, я решил, что прощу Лотте все, все что угодно. Лишь бы жизнь наша продолжалась по-старому. Лишь бы мы просыпались, а стул стоял на том же месте, где был вечером. Мне совершенно все равно, что происходит с этим стулом, когда мы спим бок о бок в одной постели, мне не важно, тот же самый это стул или тысяча различных стульев, пусть даже он вообще прекращает свое существование на ночь – главное, чтобы когда я сажусь обуваться, как я делаю каждое утро, он выдержал мой вес. Мне не нужно знать все. Мне нужно знать только одно: что наша общая жизнь продолжится, что все будет по-прежнему. Я заплатил таксисту и дрожащими руками начал искать по карманам ключи.

Я окликнул Лотте. Пауза, потом ее шаги на лестнице. Она была в доме одна. Едва увидев ее лицо, я понял, что мальчик ушел навсегда. Как я это понял, не знаю. Но понял. Мы обменялись какой-то информацией без слов. Потом обнялись. Она спросила, как прошла конференция и почему я приехал домой на день раньше, и я ответил, что конференция прекрасная, ничего интересного, а я скучал по ней. Мы вместе соорудили поздний ужин, и пока ели, я вглядывался в лицо Лотте, вслушивался в ее голос, пытаясь понять, чем закончилась история с Даниэлем Барски, но путь туда мне был закрыт. В последующие дни Лотте была подавлена, задумчива, и я, по обыкновению, оставил ее в покое.

Прошло много месяцев, прежде чем я понял, что она отдала ему свой стол. Я выяснил это случайно – заметил, что обеденный стол, который мы обыкновенно держали в подвале, куда-то делся. Я спросил у Лотте, и она ответила, что пользуется им в качестве письменного. Но у тебя же есть стол! Я его отдала. Отдала? Я ушам своим не поверил. Я отдала его Даниэлю. Он ему так понравился. Вот я и отдала.

Да, Лотте была для меня загадкой, но я, не разгадав ее полностью, как-то научился обходиться тем, что знал. Октябрьским вечером 1938 года в дом, где она, младшая в семье, жила с родителями, пришли эсэсовцы и угнали их в лагерь вместе с другими польскими евреями. Все братья и сестры были сильно старше Лотте, одна сестра училась в Варшаве на юриста, один из братьев редактировал коммунистическую газету в Париже, другой преподавал музыку в Минске. Целый год этого замкнутого, зарешеченного кошмара, где быстро сменялись только картинки в щелях, меж досок товарняков, она цеплялась за своих сильно пожилых родителей, а они за нее.

Ей дали визу для сопровождения детей. Чудо! Разумеется, нельзя отказаться, нельзя не ехать. Но как ехать? Как оставить родителей? Она уехала и, думаю, так себе этого и не простила. Мне кажется, Лотте знала за собой в жизни только эту вину, одну-единственную, но вина была безмерна, необъятна и аукалась в самых невероятных ситуациях. Выныривала там и сям, словно многоглавая гидра. Например, я уверен, что в истории с девушкой, которую сбил автобус в Оксфорде, Лотте всерьез обеспокоила не судьба пострадавшей, а ее собственная реакция на случившееся. Она была свидетелем происшествия, с начала до конца: видела, как девушка соступила с тротуара, слышала визг тормозов, жуткий глухой удар, словно о неживой предмет. А когда вокруг упавшей собралась толпа, Лотте повернулась и продолжила путь. Придя домой, она о несчастном случае не упомянула, но вечером, когда мы сели читать, все рассказала, и я, разумеется, спросил то, что спросил бы на моем месте любой: осталась ли девушка жива? На лице Лотте появилось особое выражение, я видел его прежде не раз, своего рода неподвижность – лучше не объясню, – будто все, что обычно существовало у поверхности, отступило в глубины. Она молчала. Я почувствовал, что она безмерно далеко. Каждый из нас время от времени испытывает такое рядом с самыми близкими и любимыми людьми, словно сложенная китайская игрушка из тончайшей бумаги вдруг раскрывается, расправляется – и человек уже не рядом, между вами пропасть. Потом Лотте пожала плечами и, нарушив напряженную тишину, произнесла: не знаю. Больше она не сказала ни слова, но на следующий день взялась просматривать газету – видимо, искала сообщение о несчастном случае. Но с места происшествия она ушла! Просто ушла, не узнав, что же стало с человеком.

Все годы, что мы прожили вместе, до самой ее смерти, я думал, что все это связано с родителями. И история с автобусом – про родителей, и внезапные ночные пробуждения со слезами – про родителей, и когда она сердилась на меня, срывалась, а потом много дней хранила ледяное молчание, я тоже считал, что все это в некотором роде про родителей. Потеря зияла так явственно, так очевидно, что вроде и не было нужды искать иных причин. Откуда мне было знать, что в черные омуты ее жизни засосало еще и ребенка?

Я бы о нем вообще никогда не узнал, если бы не один странный эпизод, почти под занавес ее жизни. Болезнь Альцгеймера к тому времени уже расцвела пышным цветом. Вначале-то она пыталась ее скрывать. Допустим, напомню я ей о чем-нибудь: как мы много лет назад ходили с ней в приморский ресторан в Борнмуте или как на Корсике во время катанья на катере у нее ветром сдуло шляпку и понесло по волнам к берегам Африки – так мы во всяком случае предполагали потом, лежа в постели, пронизанные солнцем, обнаженные, счастливые. Я ей напоминал, а она говорила «да-да, конечно-конечно», но я по глазам видел, что ничего она не помнит, за ее кивками – пустота, пропасть, черная прорубь, в которой она исчезает каждое утро независимо от сезона и погоды. Потом наступил период, когда она испугалась, осознав, как много теряет каждый день, а возможно, и каждый час, словно медленно, по капле, истекает кровью, и для нее скоро наступит полное беспамятство и забвение. Когда мы выходили на прогулку, она хваталась за мою руку, как будто в любую минуту улица может исчезнуть вместе с деревьями, домами, вместе со всей Англией, и мы покатимся под откос вверх тормашками, не в силах выпрямиться и остановиться. А после и этот период закончился, и памяти, чтобы за нее бояться, у нее больше не было, она больше не помнила, что когда-то было иначе, и с этого момента она двигалась вперед уже в одиночку. Совершенно, безнадежно одна, пустилась она в долгий путь к берегам своего детства. Ее речь, если можно было назвать это речью, распалась, рассыпалась, оставляя горстки крошек там, где некогда стояло прекрасное здание.

В те дни она и начала убегать. Я возвращался из магазина, а входная дверь – нараспашку. И Лотте нет. Когда это произошло впервые, я сел в машину и, вконец обезумев, ездил минут пятнадцать по окрестностям. Она нашлась в полумиле от дома, на Хэмпстед-лейн – сидела на автобусной остановке без верхней одежды, хотя была зима. Увидев меня, она не двинулась с места, не встала. Лотте, сказал я, наклонившись к ней. А может, я сказал: любимая. Куда ты собралась? Навестить друга, сказала она, болтая ногами – то скрещивала их, то распрямляла. Какого друга?

Оставлять ее одну стало невозможно. Уходила она не каждый раз, но после нескольких таких треволнений мне пришлось нанять сиделку, чтобы я мог три раза в неделю отлучаться по делам. Первая сиделка, которую я нашел, оказалась сущим кошмаром. Поначалу-то она произвела впечатление настоящего профессионала, притащила кучу рекомендательных писем, но достаточно скоро выяснилось, что она небрежна, безответственна и интересуют ее только деньги. Однажды днем я вошел в дом и застал ее у двери. Она переминалась с ноги на ногу. Где Лотте? – резко спросил я. Она принялась нервно заламывать пальцы. Что здесь происходит? Я возмущенно отстранил ее с пути и влетел в прихожую, куда мы много лет назад впервые ступили вместе с Лотте, когда дом еще принадлежал лепившей горшки старушке в инвалидном кресле, и на потолке виднелись следы половодья – тут разлилась река, которую я, если честно, до сих пор иногда слышу, проснувшись среди ночи. Но в прихожей было пусто, в гостиной и в кухне тоже. Где моя жена? – спросил я или, возможно, крикнул, хотя по натуре я человек тихий. С ней все в порядке, заверила меня сиделка Александра или Алекса, уже не помню точно, как ее звали. Звонила очень хорошая женщина, судья, кажется. Она сейчас привезет мадам домой. Не понимаю! Я уже точно кричал, вряд ли я мог сдерживаться так долго. Как она могла куда-то уйти, когда вы сидите при ней? В этот момент я при ней не сидела, поправила меня девица. Она смотрела телевизор, передача эта мне не особо нравится, и я решила подождать в другой комнате, пока она закончится. Но после этой передачи она включила еще одну, такую же скучную, поэтому я позвонила подружке, и мы немного поболтали, а потом мадам стала смотреть третью передачу, из самых ужасных, где змеи пожирают беспомощных животных, там у них обычно змеи и аллигаторы, но эта, кажется, была о пираньях. Потом я вошла, проверить, не надо ли ей чего, а ее нет. К счастью, почти сразу позвонили из суда и сказали, что миссис Берг у них и с ней все в полном порядке.

К этому моменту я был уже в таком гневе, что не мог ни кричать, ни говорить. Из суда??? Из какого СУДА? Если бы в эту минуту перед домом не остановился автомобиль, я задушил бы идиотку собственными руками. За рулем сидела женщина, лет под шестьдесят, она вышла и открыла дверцу для Лотте. Бережно, терпеливо она провела Лотте по дорожке, давно расчищенной от зарослей ежевики – с обеих сторон росли лиловые ирисы и гиацинты цвета красного вина – Лотте обожала все оттенки бордового. Ну вот, миссис Берг, вот мы наконец и дома. Она вела Лотте за руку, словно родную мать. Наконец и дома, повторила Лотте и просияла. Привет Артур, сказала она и, отряхнув брюки, прошла мимо меня в дом.

Затем эта женщина, которая действительно оказалась судьей-магистратом, поведала мне следующую историю. Примерно в три часа дня она спустилась в вестибюль суда поговорить с коллегой и на обратном пути увидела Лотте. Она сидела, положив сумочку на колени, и смотрела прямо перед собой, словно ехала в автомобиле и перед нею разворачивались неизвестные пейзажи, или словно она актриса и изображает, будто едет в автомобиле, а на самом деле просто сидит неподвижно и смотрит перед собой. Могу я вам чем-то помочь? – спросила судья, хотя обычно, когда к ней приходили посетители, ее вызывали из кабинета звонком, да и никаких встреч у нее в этот день намечено не было. В общем, как Лотте попала в вестибюль в обход охранника и секретарши, так и осталось тайной. Она медленно повернулась и посмотрела на судью. Я пришла сообщить о преступлении, произнесла она. Хорошо, ответила судья, садясь напротив Лотте. Слушаю. Она, конечно, могла потребовать, чтобы Лотте покинула помещение, но пожалела посетительницу. Какое преступление? Я бросила ребенка, объявила Лотте. Своего ребенка? – уточнила судья, заподозрив, что Лотте, которой на тот момент было семьдесят пять лет, видимо заблудилась и не вполне адекватна. Да, ответила Лотте, это было двадцатого июля сорок восьмого года, через пять недель после того, как он родился. Вы его кому-то отдали? – спросила судья. Его усыновила супружеская пара из Ливерпуля, сказала Лотте. В таком случае тут нет состава преступления, мадам, сказала судья.

Лотте замолчала. Замолчала и смутилась. Смутилась и перепугалась. Резко встала и попросила, чтобы ее отвезли домой. Но куда идти – не знала, где выход – не знала, словно способность ориентироваться канула куда-то вместе со словами. Судья спросила, где она живет, и Лотте дала ей название немецкой улицы. От дверей донесся удар молоточка, и Лотте вздрогнула. В конец концов она разрешила судье залезть в сумочку, чтобы найти ее адрес и номер телефона. Судья позвонила домой, поговорила с сиделкой и, предупредив секретаря, что скоро вернется, повела Лотте к выходу. А Лотте смотрела на нее так, будто увидела впервые.

Неожиданно в голове моей разлился холод – до полного онемения, до нечувствительности, точно лед пробрался вверх по позвоночнику и начал затекать в мозг, защищая его от новости, которую я только что услышал. Однако я нашел в себе силы сердечно поблагодарить судью. Как только она уехала, я уволил сиделку, и она, матерясь, убралась вон. Лотте я нашел в кухне, она жевала печенье.


Сначала я ничего не мог делать. Но разум мой потихоньку начал оттаивать. Я слушал, как Лотте двигается по дому, шумит, шуршит, похрустывает суставами, сглатывает, облизывает пересохшие губы, постанывает иногда. Потом я помог ей раздеться – в последнее время мне приходилось ее раздевать, одевать и мыть – и, глядя на ее стройное тело, которое, как мне казалось, я знаю до каждой родинки, каждой клеточки, я недоумевал. Как же так? Неужели она выносила ребенка, а я об этом не знал? Я вдыхал ее запахи – и прежние, знакомые, и более новые запахи ее старости – и думал: в этом доме проживают два нескрещиваемых вида. Один вид – сухопутный, другой – водный, один цепляется за поверхность, другой скрывается в глубинах, и все же каждую ночь, благодаря какой-то лазейке в законах физики, они спят вместе в одной постели. Я смотрел на Лотте, а она сидела перед зеркалом и расчесывала седые волосы, и я знал, что теперь каждый день, до самого конца, мы станем все больше и больше отдаляться друг от друга.

Кто был отцом ребенка? Кому Лотте отдала младенца? Видела ли она его потом? Оставалась ли между ними хоть какая-то связь? Где он теперь? Я прокручивал эти вопросы в уме снова и снова и не верил, что мне приходится обо всем этом думать. Все равно что спрашивать себя, почему небо зеленое и почему через наш дом течет река. Мы с Лотте никогда не говорили о тех, кого любили прежде, до нашей встречи: я – из уважения к ней, а она – потому что всегда приговаривала прошлое к забвению и безмолвию. Конечно, я знал, что у нее были любовники. Я знал, например, что стол ей подарил один из этих мужчин. Возможно, он был единственным, хотя вряд ли, ведь когда мы познакомились, ей уже исполнилось двадцать восемь лет. Но теперь мне пришло в голову, что ребенка она родила именно от этого человека. Наверняка. Как иначе объяснить ее странную привязанность к столу, ее готовность жить с этим чудищем, не просто сосуществовать бок о бок, но и работать изо дня в день у него на коленях. Да, всему причиной вина и угрызения совести. Мои мысли блуждали, но вскоре – неизбежно – добрались до призрака Даниэля Варски. Если Лотте дала судье верные даты, Даниэль – ровесник ее ребенка. Нет, ее сыном он быть не мог, это совершенно невозможно. Не знаю, как повела бы себя Лотте, появись ее выросший сын в нашем доме, но точно – не так, как она приняла Даниэля. И все же внезапно я понял, чем он ее привлек, все стало на миг ясно, сошлось воедино – а потом снова распалось на тысячу неизвестных. Вопросов было больше, чем ответов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю