355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николь Краусс » Большой дом » Текст книги (страница 8)
Большой дом
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:44

Текст книги "Большой дом"


Автор книги: Николь Краусс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

Года через четыре после того, как в дверь к нам позвонил Даниэль Барски, Лотте встретила меня однажды на Паддингтонском вокзале. Зимним вечером 1974 года. Едва сев в машину, я понял, что она плакала. Встревоженный, я спросил, что случилось. Она довольно долго молчала. Мы молча пересекли шоссе, проехали Сент-Джонс-Вуд и двигались вдоль темного края Риджентс-парка. Фары время от времени освещали призрачную фигуру одинокого бегуна. Помнишь чилийского мальчика, который заходил к нам несколько лет назад? Даниэля Барски? Ну, разумеется. В тот момент я понятия не имел, что она собирается мне сказать. В голове пронеслись сотни идей, но ни одна даже близко не совпала с тем, что я услышал. Примерно пять месяцев назад он был арестован тайной полицией Пиночета. С тех пор семья не получала от него никаких вестей, и у них есть основания полагать, что он убит. Его пытали, а потом убили. Голос Лотте скользнул поверх этих слов, последних кошмарных слов, и они не встали комом в горле, не обрушились в слезы, а голос не сорвался, он скорее расширился, как зрачки в темноте, словно впустил в себя не один, а много кошмаров.

Я спросил у Лотте, откуда это известно, и она сказала, что время от времени переписывалась с Даниэлем, но в какой-то момент письма от него приходить перестали. Сначала она не беспокоилась, так как ее собственные письма добирались до адресата очень долго, Даниэль много путешествовал и договорился с другом, живущим в Сантьяго, что вся корреспонденция приходит на его имя. Она написала снова, и снова не получила ответа. Тогда она встревожилась, тем более что уже представляла себе ситуацию в Чили. На сей раз она написала непосредственно этому другу и спросила, все ли в порядке с Даниэлем. Ответ пришел почти через месяц. Друг сообщил, что Даниэль исчез.

Я пытался утешить Лотте. Пытался, но одновременно понимал, что не умею, не понимаю, как это сделать, а все наши телодвижения сейчас – пустая пантомима, ведь я не знал и никогда не узнаю, что значил для нее этот мальчик. Мне не положено об этом знать. И все же она была рада моим утешениям, возможно, даже нуждалась в них. Допускаю, что более щедрый и благородный человек, возможно, чувствовал бы себя на моем месте по-другому, но моей щедрости и благородства на это не хватало. Напротив, во мне было возмущение, пусть самая капля возмущения, но она кипела и бурлила, когда я обнимал Лотте в машине возле нашего дома. Ну, разве это справедливо? Сначала она возводит между нами стены, а потом просит пожалеть ее из-за того, что за этими стенами происходит! Нет, это несправедливо, это чистой воды эгоизм. Конечно, я ничего не сказал. А что я мог сказать? Я ведь обещал себе, что прощу ей все. И над нами довлела чудовищная трагедия – судьба этого мальчика. Я просто обнимал Лотте.

Как-то днем, когда Лотте дремала на диване, спустя неделю или дней десять после того, как судья привезла ее домой, я поднялся к ней в кабинет. Она не была здесь полтора года. Бумаги на столе лежали точно так, как она оставила их в тот день, когда в последний раз попыталась справиться с подступающим сном разума и – проиграла навсегда. Вот – исписанные ею страницы с загибающимися углами. Ее почерк. У меня сжалось сердце. Я сел за стол, простой деревянный стол, который она использовала с тех пор, как двадцать пять лет назад отдала свой старый стол Даниэлю Барски. Сел и провел руками по крышке. На верхней из стопки лежавших передо мной страниц почти все было вычеркнуто, лишь пара строк или фраз остались целы там и сям. То, что я смог разобрать, оказалось более или менее бессмысленно, но главное – в этих бесконечных вымарываниях текста и дрожащих буквах ясно читалось ее расстройство от невозможности расшифровать исчезающее эхо. Взгляд мой упал на строку почти в самом низу: Потрясенныймужчина стоял под потолком: кто же это, кто это, черт возьми, может быть?И тут, без предупреждения, сильнейшей волной накатили слезы. Эта волна целенаправленно пересекла океан, который в остальном был вполне спокоен, чтобы разбиться о мою голову. Разбилась и утащила меня под воду.

Я встал и прошел к шкафу, где Лотте держала документы и папки. Не знаю, что я искал, но мне представлялось, что рано или поздно я это непременно найду. Вот давние письма от ее редактора, поздравительные открытки от меня, черновики так и не опубликованных рассказов, открытки от людей, которых я знал, и от других, которых я не знал. Я просматривал бумаги битый час, но не обнаружил ничего, имевшее хоть какое-то касательство к ребенку. И ни одного письма от Даниэля Барски. Я спустился вниз, где как раз просыпалась Лотте. И мы отправились на прогулку, мы делали это каждый день с тех пор, как я оставил службу. Мы дошли до Парламентского холма, посмотрели, как ветер полощет бумажных змеев, и повернули к дому – ужинать.

В тот же вечер, когда Лотте заснула, я вылез из кровати, заварил себе чаю с ромашкой, неторопливо полистал газету, а затем, словно мне это только что пришло в голову, отправился на чердак. Я открывал ящик за ящиком, папку за папкой, закончив в одном углу, принимался за другой, и там тоже были ящики, папки, бумаги… Казалось, страницы по собственному почину летают и перемещаются по полу, словно какой-то проказник со скуки устроил тут бумажный листопад. Казалось, конца не будет горам бумаг, которые Лотте умудрилась хранить в этом обманчиво маленьком кабинете. Я начал терять надежду: тут мне ничего не найти. И все время, пока я перебирал рукописи, читал кусочки писем и записки, я не мог отделаться от чувства, что это предательство, что я предаю Лотте самым непростительным в ее понимании образом.

Уже ближе к четырем утра я, наконец, нашел пластиковую папку с двумя документами. Во-первых, пожелтевшая справка из родильного дома в Ист-Энде, датированная 15 июня 1948 года. В графе «Имя и фамилия пациента» кто-то, медсестра или секретарь, напечатал «Лотте Берг». В графе «Адрес» – не известный мне дом около Рассел-сквер, а другая улица, о которой я никогда не слышал и которую я специально искал и нашел впоследствии в Степни, недалеко от больницы. Далее говорилось, что 12 июня в 10.25 утра Лотте родила мальчика и весил он три килограмма двести тридцать граммов. Еще в папке имелся запечатанный конверт. Старый клей рассохся и крошился под пальцами. Внутри оказался маленький локон тонких темных волос. Я взял его, положил на ладонь. И почему-то, по какой-то непонятной ассоциации, вспомнил клок волос или шерсти, который я, совсем мальчишка, нашел когда-то в лесу, он зацепился за нижнюю ветку дерева. Я не знал, что за животное оставило тут шерсть, а воображение рисовало кого-то величественного, вроде лося, но очень изящного: это волшебное, невиданное людьми существо бесшумно двигается по травянистому подлеску и оставляет знак, который суждено найти мне, и только мне. Я попытался стряхнуть картинку, избавиться от воспоминания, которое не посещало меня больше шестидесяти лет, и сконцентрироваться вместо этого на непреложном факте: у меня на ладони лежат волосы ребенка, рожденного моей женой. Но, как я ни старался, я мог думать только о прекрасном животном, которое тихой поступью шагало через лес, оно не умело говорить, но знало все и с великой печалью и болью смотрело на людей, на то, как губят они все вокруг и себе подобных. В какой-то момент я заподозрил, что от усталости у меня начались галлюцинации, но потом подумал: нет, это просто старость. В старости время нас покидает, и мы уже не можем управлять своими воспоминаниями.

Больше в пластиковой папке ничего не было. Спустя мгновение я сунул волосы обратно в конверт, запечатал его клейкой лентой, вернул назад в папку и положил ее обратно – на дно ящика, в котором нашел. Затем я прибрал, как сумел, сложил бумаги, закрыл ящики бюро и выключил свет. Меж тем близился рассвет. Я крадучись спустился вниз по лестнице и зашел в кухню – поставить чайник. В бледном свете мне показалось, что у калитки, под кустом азалии, метнулось какое-то существо. Еж, с радостью подумал я, хотя у меня не было для этого никаких оснований. Куда, кстати, подевались ежи в Англии? Где те милые зверьки, которых я в детстве встречал повсюду, пусть иногда, даже часто – мертвыми на обочине. Что убило всех ежей? Я думал об этом, пока в кипятке набухал чайный пакетик, и сделал мысленную пометку: не забыть рассказать Лотте, что в прежние времена тут повсюду бегали эти чудесные ночные существа с огромными, хоть и подслеповатыми глазищами. Лиса знает много разного, а еж – только одно, зато очень важное, сказал древний грек Архилох. Так что же он знает, этот еж? Спустя какое-то время из спальни донесся голос Лотте. Она звала меня. Я здесь, любимая, ответил я, по-прежнему глядя в сад. Сейчас иду.

Детские обманы

Я познакомилась с Йоавом Вайсом и влюбилась в него осенью 1998 года. Познакомились мы на вечеринке в доме на Абингдон-роуд, в дальнем ее конце, сильно к югу от Оксфорда, где я прежде никогда не бывала. Я влюбилась – и состояние это было для меня внове. Прошло десять лет, но то время до сих пор вспоминается по-особому. Йоав, как и я, учился в Оксфорде, но жил в Лондоне, в районе Белсайз-парк, вместе с сестрой Лией. Она училась в Королевском музыкальном колледже по классу фортепьяно, и я часто слышала, как она играет за стеной. Иногда музыка резко обрывалась и наступала долгая тишина – разве скрипнет отодвигаемый стул или процокают каблуки. Я ждала, что сестра Йоава вот-вот зайдет познакомиться-поздороваться, но тут музыка начиналась снова. Я успела побывать в доме раза три-четыре, прежде чем наконец познакомилась с Лией и поразилась ее сходству с братом, только она выглядела как-то ненадежно, призрачно, кажется – отведешь взгляд на минуту, а ее уже нет.

Большой траченный временем кирпичный дом-викторианец был для них двоих слишком велик, но их отец, известный антиквар, хранил там много мрачно-прекрасной мебели. Раз в несколько месяцев он бывал в Лондоне проездом, и все в доме волшебно преображалось в соответствии с его безупречным вкусом. Некоторые столы, стулья, лампы или диваны подлежали удалению, их упаковывали и куда-то отправляли, но их место тут же занимали другие. Таким образом, комнаты все время изменялись, наполнялись таинственными настроениями, перенесенными из неизвестных зданий и квартир, чьи владельцы умерли, обанкротились или просто решили распрощаться с вещами, среди которых прожили много лет, и предоставили Георгу Вайсу полную свободу распоряжаться ими по своему усмотрению. Иногда потенциальные покупатели приезжали, чтобы лично посмотреть на мебель, и Йоав с Лией спешно убирали грязные носки, открытые книги, журналы с потеками кофе и пустые стаканы, которые копились на всех поверхностях от одного визита уборщицы до другого.

Но большинство клиентов Вайса сюда не наведывались: кто-то безоговорочно доверял безукоризненной репутации антиквара, кто-то просто был слишком богат и мог покупать не глядя, кто-то же приобретал тот или иной предмет мебели не за внешний вид, а за те чувства, которые он вызывал – за память о прошлом. Когда Георг Вайс не летал между Парижем, Веной, Берлином и Нью-Йорком, он жил на улице Ха-Орен в Эйн-Кареме, пригороде Иерусалима. В детстве Йоав с Лией тоже обитали там, в каменном доме, оплетенном вьющимися растениями, где ставни всегда держали закрытыми, чтобы внутрь не проникал испепеляющий свет.

Дом, где я прожила с ними с ноября девяносто восьмого года по май девяносто девятого, находился совсем близко, минут двенадцать пешком, от дома двадцать по Маресфилд-гарденс, где в сентябре тридцать восьмого, вырвавшись из лап гестапо, поселился доктор Зигмунд Фрейд – тут он ровно через год и умер от тройной дозы морфия, которую он сам себе прописал. Часто, выйдя на прогулку, я направлялась именно туда. Почти все имущество из венского дома Фрейда удалось упаковать и переправить в Лондон, где жена и дочь с любовью и тщанием воссоздали кабинет, который он вынужденно оставил на Бергштрассе, 19. В то время я ничего не знала о кабинете Вайса в Иерусалиме и не могла оценить поэтику этих параллелей. Возможно, все изгнанники пытаются возродить пространство, которое потеряли. Они боятся умереть в незнакомом месте. Я многого не знала, и все же зимой девяносто девятого года, неспешно обходя кабинет в доме доктора Фрейда, мягко ступая по истертому восточному ковру и умиротворяясь от одного вида фигурок и статуэток, которые во множестве стояли на всех поверхностях, я дивилась иронии судьбы. Фрейд, проливший столько света на калечащее бремя, которым ложится на наши плечи память, тоже не умел сопротивляться ее мифическому волшебству, то есть ничем не отличался от нас, простых смертных. После его смерти Анна Фрейд сохранила кабинет в точности таким, каким его оставил ее отец, вплоть до очков – они навсегда остались лежать там, куда он, сняв, положил их в последний раз. Со среды по воскресенье, с двенадцати до пяти можно прийти в эту комнату и застать ее точно в таком виде, в каком ее покинул хозяин – тот, кто подарил нам наиболее стойкие, не меркнущие пока представления о сущности человеческой. В листке, который выдает посетителям пожилая дама-экскурсовод, сидящая на стуле у парадной двери, предлагается рассматривать эту экскурсию не только как осмотр реального жилища, но и – учитывая различные экспонаты и коллекции, выставленные в этих комнатах, – как путешествие по жилищу метафорическому, по человеческому разуму.

Я говорю «дом, где я прожила с ними», а не «наш дом», потому что ничего моего там не было, а сама я считалась, самое большее, привилегированным гостем. Хотя провела там семь месяцев. Кроме меня в доме регулярно появлялась уборщица, румынка по имени Богна, которая боролась с хаосом, угрожавшим брату с сестрой, словно буря на горизонте: вот-вот затопит все и вся. А когда случилось то, что случилось, уборщица исчезла – то ли потому что устала бороться с беспорядком, то ли потому что ей перестали платить. А может, она почувствовала, что дело плохо, и захотела, пока не поздно, сойти с корабля. Богна прихрамывала, думаю, у нее была вода на колене, родная дунайская водичка очень слышно плескалась там внутри, когда она топала из комнаты в комнату со шваброй и перьевой метелкой для пыли, вздыхая, точно ей только что напомнили обо всех горестях земных. Коленку она всегда плотно заматывала, а волосы травила добела каким-то собственноручно сваренным зельем из опасных химикатов. От нее пахло луком, нашатырем и сеном. Женщина она была трудолюбивая, но иногда прерывала работу, чтобы рассказать мне о своей дочери, которая жила в Констанце и работала там садовником за мизерную плату. Дочку бросил муж – ушел к другой женщине. Еще она говорила о матери, которая наотрез отказывалась продавать свой крошечный клочок земли, даром что страдала от ревматизма, еле ноги передвигала. Богна содержала их обеих, посылала им каждый месяц деньги и одежду от Оксфордского благотворительного комитета. Ее собственный муж умер пятнадцать лет назад от редкой болезни крови, теперь бы его вылечили – лекарство изобрели. Меня она называла Изабеллой, хотя на самом деле я Изабель, а обращаются ко мне чаще всего – Изи. Но я никогда ее не поправляла. Не знаю, почему она так любила со мной говорить. Может, видела во мне союзника? Или, по крайней мере, внешнего, постороннего для этой семьи человека? Сама-то я так не считала, но Богна понимала больше, чем я.

Как только Богна ушла, дом пришел в упадок. Враз одряхлел и замкнулся в себе, словно протестовал против исчезновения своего единственного защитника. В каждой комнате копились стопки грязных тарелок; пролитые напитки и упавшие куски пищи оставались на полу до скончания века; слой пыли все утолщался, а под мебелью она уже пушилась нежными серыми клубами. В холодильнике поселилась черная плесень, в открытые окна захлестывал дождь, оставляя разводы на занавесках, смывая краску с подоконников и пропитывая их влагой. Было ясно, что они рано или поздно сгниют. Когда в окно залетел воробей и начал, хлопоча крыльями, биться под потолком, я пошутила, что, мол, это призрак Богниной перьевой метелки. Шутку мою встретили угрюмым молчанием, и я поняла, что Богну, которая заботилась об Йоаве и Лие целых четыре года, упоминать больше не следует.

После Лииной поездки в Нью-Йорк, когда между молодыми Вайсами и их отцом повисла эта ужасная тишина, они вообще перестали выходить из дому. Я оказалась единственным человеком, который обязан был доставлять из внешнего мира все, в чем они нуждались. Иногда, отколупывая со сковородки яичный желток, чтобы приготовить какой-никакой завтрак, я думала о Богне и надеялась, что однажды она осуществит свою мечту и поселится в домике на берегу Черного моря. Два месяца спустя, в конце мая, у меня заболела мать, и я почти на месяц уехала домой, в Нью-Йорк. Я часто, раз в пару дней, звонила Йоаву, но внезапно брат с сестрой перестали подходить к телефону. Иногда я набирала номер раз тридцать или сорок подряд, а живот мой от страха сжимало спазмами. Вернувшись в начале июля в Лондон, я застала дом на запоре, с новыми замками. В окнах всегда темно. Сначала я решила, что Йоав с Лией вздумали надо мной подшутить. Но дни шли, а от них не было никаких вестей. В конце концов мне ничего не оставалось, кроме как уехать назад в Нью-Йорк, потому что из Оксфорда меня к тому времени уже выперли. Но – несмотря на обиду и злость – я их искала. А Вайсы как в воду канули. Единственным знаком, что они еще живы, была посылка с моими пожитками – она пришла моим родителям через полгода по почте. Без обратного адреса.

В конечном счете я объяснила себе странную логику их исчезновения, поскольку именно этой логике меня обучали в те краткие семь месяцев, что я с ними жила. Пленники своего отца, они томились в заключении в стенах своей семьи, но никому, кроме отца, принадлежать, в сущности, не могли. Смирившись, я перестала ждать вестей и никак не думала, что увижу их снова. Ведь они бросили меня без оговорок, без оглядки, их не обременили условности, которые нас, всех остальных, мучили бы в такой ситуации. А тут – ни колебаний, ни сожалений, ни угрызений совести. Я стала просто жить дальше и влюблялась не единожды, но никогда не прекращала думать о Йоаве: где он, что с ним сталось?

И вот однажды, в конце августа две тысячи пятого года, спустя шесть лет после их исчезновения, я получила письмо от Лии. Она написала, что в июне девяносто девятого года, спустя неделю после своего семидесятилетия, их отец покончил жизнь самоубийством в доме на улице Ха-Орен. Приходящая прислуга нашла его в кабинете на следующий день. На столе рядом с ним было запечатанное письмо детям, пустой пузырек из-под снотворного и початая бутылка виски, напитка, которого он в жизни не касался – так, всяком случае, помнилось Лие. Подле письма лежал буклет от общества «Хемлок» – инструкция по самоэвтаназии и одновременно подтверждение, что человек ушел из жизни по своей воле. Все предусмотрено, никаких случайностей. В другом конце комнаты на небольшом столике располагалась коллекция часов, которые принадлежали отцу Вайса, арестованному в сорок четвертом году в Будапеште. С тех пор Вайс заводил их собственноручно. Пока он был жив, часы сопровождали его повсюду, и он заводил их по особому расписанию. Когда служанка, нашла его мертвым, все часы стояли,добавила Лия.

Ее письмо было написано мелким аккуратным почерком, который лишь подчеркивал путаность мыслей автора и беспорядочность изложения. Ни особого приветствия, ни преамбулы – словно прошло несколько месяцев, а не шесть лет. После новости об отце она довольно долго рассуждала о картине, которая висела на стене у него в кабинете, том самом, где он покончил с собой.

Она висела там всю мою сознательную жизнь, писала Лия, но все же я помню, что когда-то ее там не было, помню – отец искал ее, как и все предметы в этой комнате, всю эту мебель, стоявшую в кабинете его отца в Будапеште в тот вечер, когда его забрали в гестапо. Другой на его месте счел бы, что вещи потеряны навсегда. Но он все разыскал и выкупил. Это и отличало отца, это и сделало его выдающимся антикваром: он верил, что неодушевленные предметы – в противоположность живым людям – просто так не исчезают.

Из письма я узнала, что гестаповцы забрали из квартиры все самое ценное, а ценностей там имелось много, поскольку предки Вайса по материнской линии были людьми весьма богатыми. Эти вещи оказались среди гор драгоценностей, денег, часов, картин, ковров, столового серебра, фарфора и керамики, мебели, тканей, фотоаппаратов и даже коллекций почтовых марок и были погружены в так называемый «Золотой поезд»: эсэсовцы набили сорок два вагона конфискованным у евреев добром перед тем, как в Венгрию вошли советские войска. Что осталось в доме – разграбили соседи. После войны Вайс возвратился в Будапешт и в сопровождении пары-тройки нанятых головорезов первым делом постучался в двери к этим соседям. Те бледнели-краснели-зеленели, а он, отодвинув их с порога, указал своим парням, что именно надо выносить. Соседскую девчонку, которая за эти годы выросла и переехала, забрав с собой трельяж его матери, Вайс отследил в городских предместьях. Войдя в ее дом посреди ночи, он угостился вином и, оставив бокал на столе, сам вынес трельяж, а ничего не подозревавшая девица мирно спала в соседней комнате. Позже, превратив поиски пропавших вещей в бизнес, Вайс стал нанимать людей на такого рода работу. Но за мебелью своей собственной семьи всегда приезжал сам. Союзники захватили «Золотой поезд» около Верфена в мае сорок пятого года. Большую часть груза разместили на военном складе в Зальцбурге и позже распродали через армейские обменные магазины или на аукционе в Нью-Йорке. Эти предметы Вайс искал дольше всего – годы, порой даже десятки лет. Он перезнакомился со всеми: от высокопоставленных американских военных, отвечавших за отправку грузов, до складских рабочих, которые их перетаскивали. И никто не знает, что и сколько предлагал он им за нужные сведения.

Он поставил себе цель: установить личные контакты со всеми антикварами, которые занимаются европейской мебелью девятнадцатого и двадцатого веков. Под лупой рассматривал каталоги любых аукционов, подружился со всеми реставраторами мебели, знал каждый предмет, всплывший в Лондоне, Париже, Амстердаме. Осенью семьдесят пятого года в Вене, в магазине на Херренгассе обнаружился книжный шкаф характерного дизайна – работы самого Джозефа Хоффмана. Вайс тут же вылетел из Израиля и опознал отцовский шкаф по длинной царапине на правой боковой панели (подобные шкафы ему уже попадались, но – за неимением царапины – были отвергнуты). Вайс отследил судьбу этажерки, где отец хранил крупноформатные книги и словари: сначала она оказалась в Антверпене, в семье банкира, а оттуда попала в антикварный магазин на рю Жакоб в Париже, где довольно долго жила под надзором большой белой сиамской кошки. В дом на улице Ха-Орен регулярно прибывали давно утраченные предметы. В памяти Лии эти моменты отложились как тяжелые, даже мрачные, она – тогда еще маленькая – пугалась и пряталась в кухне: вдруг из ящиков выскочат почерневшие, обугленные лица ее погибших бабушки и дедушки?

О картине Лия написала следующее: Она была такая темная, что только под определенным углом можно было разобрать, что там изображен всадник на лошади. Много лет я была уверена, что это «страж» – кибуцник Александр Зайд. Отцу картина не нравилась. Иногда я думаю, что позволь он себе жить так, как хочется, поселился бы в пустой комнате с кроватью и стулом. Любой другой на его месте не стал бы разыскивать эту картину – ну, сгинула и сгинула. Любой – но не мой отец. Он, а вслед за ним и мы были не вправе распоряжаться своей жизнью. Им руководило чувство долга. Многие годы он разыскивал эту картину, а потом выложил ее тогдашним владельцам немалую сумму. В письме, которое он написал нам перед смертью, говорилось, что картина когда-то висела в кабинете его отца. Кибуцник Зайд в Европе? Я чуть не расхохоталась. Как будто не знала, что кабинет отца в Иерусалиме – точная до миллиметра копня кабинета моего деда в Будапеште! Вплоть до фактуры, тяжелых бархатных гардин, вплоть до карандашей, лежавших на подносе слоновой кости! Сорок лет отец трудился, чтобы воссоздать эту комнату – такой, какой она была до рокового дня в тысяча девятьсот сорок четвертом. Словно, соединив все детали, он мог победить время и изжить чувство вины и утраты. Единственное, чего не хватало в кабинете на Ха-Орен, был дедушкин стол. На его месте зияла пустота. А без стола кабинета нет, так – жалкое подобие. И только я знала тайну, знала, где искать стол. Но я отказалась поделиться с ним этим знанием, и это раскололо нашу семью как раз в том году, когда ты жила с нами, за несколько месяцев до его самоубийства. И смириться с этим отец не мог. Я думала, что убила его своим поступком. Но оказалось, все наоборот. Прочитав его письмо, я поняла, что отец победил. Он наконец нашел способ привязать нас к себе навечно. После его смерти мы вернулись домой, в Иерусалим. И перестали жить. Или, если угодно, живем в одиночном заключении, только в камере-одиночке нас двое.

Дальше в письме шли подробности о других комнатах в доме на Ха-Орен: Когда что-то ветшает, разваливается, мы просто перестаем этим пользоваться. Есть женщина, которая ходит для нас в магазин, приносит все что надо. Она в своей жизни всякое повидала и ничему не удивляется, просто работает и получает деньги. Раньше мы изредка выходили в город, а теперь совсем перестали. У нас есть садик, и Йоав порой туда вылезает, но за калиткой уже много месяцев не был.

В конце концов она добралась до цели своего письма: Так продолжаться не может, или мы действительно прекратим жить. Один из нас совершит что-то ужасное. Такое чувство, будто отец подманивает нас к себе, ближе и ближе, с каждым днем. Сопротивляться все сложнее. Я задумала уехать и долго набиралась храбрости. Но если я уеду, то не вернусь уже никогда. И не скажу Йоаву, где меня искать. Иначе меня засосет назад, а на новый побег уже не хватит сил. Так что он о моих планах ничего не знает. Думаю, ты уже поняла, о чем я хочу попросить тебя, Изи. А если не поняла, говорю прямо: приезжай. Приезжай к нему. Я ничего не знаю о твоей теперешней жизни, но знаю, как сильно ты любила его тогда, шесть лет назад. Знаю, как много вы друг для друга значили. Ты – единственное, что в нем еще живо. На самом деле я всегда ревновала его – не к тебе, а к тем чувствам, которые он к тебе испытывает. Он обрел кого-то, кто заставил его чувствовать. А у меня не получилось.

Под конец она написала, что не сможет оставить брата, если не будет знать наверняка, что я приеду. Если он останется один… нет, об этом она даже думать не хочет. Куда именно она решила податься, Лия не сообщила. Сказала, чтобы я подумала, а она через две недели позвонит.

Меня захлестнула волна самых разных чувств: печали, мучительных сомнений, радости, гнева. Неужели Лия думает, что после стольких лет я брошу все ради Йоава? Зачем она ставит меня в такое положение? А еще я не на шутку испугалась. Я знала: найти и вновь обрести Йоава будет очень больно. Не только из-за его отшельничества. Я боялась того пламени, которое могло вспыхнуть во мне от одного его прикосновения. Даже от мысли о нем во мне загоралась мучительная жажда жизни – мучительная, поскольку она, точно вспышкой, освещала мою внутреннюю пустоту, проявляла то, что я втайне о себе знала: я сдалась, я согласилась на меньшее, я позволила себе жить вполнакала. У меня, как у всех, была работа – и не важно, что она мне не нравилась. У меня даже был бойфренд, мягкий добрый человек, который любил меня, а я в ответ испытывала некое нежное, но двойственное чувство. И все же, едва дочитав письмо, я уже знала: я поеду к Йоаву. Рядом с ним, в его свете все становилось иным – чернильные тени, немытая посуда, мрачные крытые гудроном крыши за окном. Все обретало четкость, начинало дышать. Он пробуждал во мне голод, но хотела я не только его самого, я хотела полной жизни, такой полной, чтобы она вместила все-все, что дано почувствовать человеку. Он пробуждал во мне голод и отвагу. Позже, вспоминая, как легко я покончила с одной жизнью и убежала к другой, к жизни с ним, я поняла, что все эти годы просто ждала этого письма, и если что и выстроила для себя и вокруг себя, то только из картона, чтобы, когда письмо наконец придет, можно было все эти конструкции мгновенно свернуть и выбросить.

Я ждала звонка Лии и ни о чем больше думать не могла. По ночам почти не спала, на работе забывала, что должна делать, теряла документы и получила нагоняй от босса. Впрочем, он вечно вымещал на мне свое раздражение – если не пялился на мои ноги или грудь. Наконец день звонка настал, и я, сказавшись больной, не пошла на работу. Я даже душ не принимала, боясь пропустить звонок. Утро перетекло в день, день – в вечер, а телефон молчал. Я решила, что она передумала и снова исчезла. А может, она не нашла мой номер, хотя он есть в телефонной книге. Но вот, без четверти девять (раннее утро следующих суток в Иерусалиме) раздался звонок. Изи? Голос ее нисколько не изменился, он был такой же бледный, если такое определение применимо к голосу. А еще он немного подрагивал, прерывался, словно она боялась дышать. Да, это я. Он спит наверху, сказала Лия. Он засыпает очень поздно, часа в два-три ночи, пришлось ждать. Мы обе замолчали. Но, пока мы молчали, она проникла мне в сердце, вынула ответ – и выдохнула с облегчением. Когда приедешь, в дверь не звони, он не откроет. И к телефону не подойдет. Я оставлю тебе ключ – прилеплю за звонком, на калитку. Я кивала, прижав трубку к уху, не в силах говорить. Изи, прости, что мы… что брат так и не… Она не договорила. А потом произнесла: это было ужасно… мы ощущали такую вину… и наказали себя за папину смерть на много лет. Бросив тебя, Йоав тоже себя наказывал. Лия, начала я. Мне пора, прошептала она. Береги его.


Где они только не жили! Их мать умерла, когда Йоаву было восемь лет, а Лие семь. Лишившись жены, Вайс словно лишился якоря и, гонимый горем, подхватил детей и стал блуждать с ними из города в город, в одном они задерживались на несколько месяцев, в другом – на несколько лет. Где бы он ни был, он работал. Йоав рассказывал, что имя отца в области антиквариата стало легендарным именно в те годы. Открывать магазин не было нужды: клиенты всегда знали, как найти Вайса. И мебель, которую они мечтали получить вновь, все эти столы и бюро, все кресла и стулья, на которых они уже не чаяли посидеть, вся обстановка их канувшей в небытие или несбывшейся жизни попадала к Георгу Вайсу из его личных источников, благодаря его личным связям и удивительным совпадениям – они составляли секрет его профессии. Когда Йоаву было двенадцать лет, ему часто снился один и тот же сон: отец и они с сестрой живут на поросшем лесом берегу, и каждую ночь прилив выносит на пляж обвитую водорослями мебель: то четыре кровати с шестами для балдахинов, то какие-то диваны. Они перетаскивали их под деревья и расставляли как бы по комнатам, комнаты эти отделялись друг от друга линиями, а линии отец проводил по траве ногой, большим пальцем. Комнат становилось все больше, мебели прибавлялось, и вот она уже заполонила весь лес – как огромный дом, только без крыши и стен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю