355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нгуги Ва Тхионго » Пшеничное зерно. Распятый дьявол » Текст книги (страница 8)
Пшеничное зерно. Распятый дьявол
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:32

Текст книги "Пшеничное зерно. Распятый дьявол"


Автор книги: Нгуги Ва Тхионго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)

– Каранджи! – выпалила Вангари и застыла: что будет дальше? Она думала: он застонет, закричит, кинется на Мумби – ждала чего угодно, но только не этого необъяснимого неестественного равнодушия.

– Каранджи, моего приятеля? – переспросил он тем же бесстрастным, ничего не выражающим тоном. Казалось, он скорее озадачен, чем уязвлен.

– Да. Всякое бывает, – отозвалась Вангари и вновь выжидательно замолчала.

Ребенок у груди Мумби успокоился и заснул. Она осторожно присела на скамью. Подавшись вперед, нежно поддерживала левой ладонью его спинку и голову. Локоть правой руки уткнулся в колени, а пальцем Мумби слегка оттянула книзу губу, обнажив молочно-белые зубы.

Гиконьо не шелохнулся. Он сидел, откинувшись назад, опираясь спиной о столб. Его невидящие глаза то быстро обегали хижину, то застывали в неподвижности. Он думал о том, что, наверное, не было ночи в течение всех шести лет, чтобы Мумби не изменяла ему с кем-нибудь. Но и эта мысль его не тронула. Он не чувствовал боли, точно был под наркозом, и сам не понимал, что с ним, откуда это безразличие и опустошенность.

– Мама, я устал. Путь был неблизкий, мне хочется спать, – только и сказал он. Вангари, совсем сраженная, широко раскрыла глаза. А Мумби лишь теперь заплакала.

Но заснуть он не мог. Лежа на спине с открытыми глазами, он не только слышал, но и всем существом своим ощущал неровное, прерывистое дыхание обеих женщин. Шесть лет он ждал этого дня, шесть лет и семь лагерей, и все время убеждал себя, что смысл жизни в том, чтобы когда-нибудь вернуться к Мумби.

Все остальное не имело значения. Тот лагерь или другой, в горах или в пустыне. Хоть в аду – лишь бы вернуться к той, с кем его разлучили! Мог ли онпредвидеть, что это будет возврат к одиночеству? И эта долина отчужденного молчания, которая разделяет их теперь, – можно ли ее пересечь? Стоило ли тратить столько усилий ради того, чтобы на другом краю долины увидеть неверную жену, которая улеглась в постель к любовнику, едва муж скрылся извиду? Нет, это молчание останется навеки. Прежде в мастерской он объяснялся с матерью без слов. Нужно было заглянуть только ей в глаза, чтобы понять все ее страхи, и терзания, и надежды, которые она связывала с ним. Раньше, в старой деревне, в родной хижине, мать держалась уверенно, с достоинством. Он мог во всем на нее положиться. Когда она уходила на реку, или в лавку, или в поле, ему чего-то не хватало, он ждал ее возвращения. А потом появилась Мумби, и жизнь в старой хижине озарилась новым светом. Мумби клала ему голову на грудь, она жила и дышала с ним рядом и без слов научила его понимать, что такое женщина. В их близости был смысл жизни, ее цель. Богатство и власть сами по себе бесполезны, если они лишены чудотворной, животворящей, солнечной силы любви. А безмолвие, в которое он теперь погрузился, означало смерть. Он лежал в темноте, и множество мыслей жалило его воспаленный мозг. Ну да, может быть, утро вечера Мудренее.

Но и утреннее солнце не принесло облегчения. Было еще совсем рано, когда проснулся ребенок, настойчиво требуя внимания. Мумби раздула огонь в очаге и поднесла младенца к груди. Ребенок не умолкал, его крик был для Гиконьо худшей пыткой. «Трахнуть его оземь – сразу бы умолк», – злобно думал он, боясь пошевелиться. Он не хотел глядеть на Мумби, не хотел видеть ее глаза, нос, рот – а какою радостью было одно воспоминание о ней в лагере! Теперь – Гиконьо содрогнулся – нежные руки Мумби нянчат чужого ублюдка. Ребенок все же затих, жадно припал к материнской груди. А может, малыш не виноват? За что его убивать. Только он всегда будет напоминать Гиконьо о прошлом, о том, что другой мужчина ласкал Мумби, что ее плоть взрастила чужое семя. Не раз и не два – целых шесть лет она изменяла тому, что связывало их. А может, и раньше между ними не было подлинной душевной близости? И возможна ли она вообще между мужчиной и женщиной? Каждый живет ради себя и умирает в одиночку, как Гату. Гиконьо смаковал внезапно осенившую его мысль, хотя удовольствие это было сомнительное. Впрочем, ему она казалась мрачным откровением. Человек одинок вечно, в жизни и смерти, – вот в чем высшая истина.

Он вышел из хижины, насквозь пропахшей дымом, и побрел по улицам нового, без него отстроенного Табаи. Пыль шлейфом вилась за ним. Ему не хватало воздуху. Новая деревня с ровными и безликими улицами казалась еще одним концлагерем. Будет ли этому конец? Куда же теперь? Дорога незаметно привела его в Рунгей. Индийские лавки перебрались в другое место, в хорошие каменные дома. Электрическое освещение, асфальтированные улицы – все как в большом городе. А из водосточной канавы воняет. Год, наверное, не чистили. Наконец он добрел до африканских лавчонок, оставшихся на прежнем месте. Все они были закрыты. Трава и кусты захватили прежнюю базарную площадь, приступив вплотную к стенам заброшенных хибарок. Стены зияли дырами, двери выломаны, стекла разбиты – кругом развалины. У одной из дверей Гиконьо подобрал треснувшую доску. Буквы на ней выцвели, потеряли крючки и хвостики, и Гиконьо с большим трудом сложил из них слово, некогда красовавшееся на вывеске: «Гостиница». Он заглянул внутрь. Куча земли, черепки глиняной посуды осколки блюдец и стаканов. Он постучал по стене, ковырнул ее острым концом доски – штукатурка, отваливаясь огромными кусками, посыпалась вниз. Казалось, и сама стена вот-вот рухнет на него. Гиконьо выскочил на улицу и опрометью кинулся прочь из населенного одними призраками Рунгея. Он остановился, только когда ноги вынесли его в поле. Позже он узнал, что закрыть африканские лавки распорядилось правительство. Это было наказание жителям холмов. Переведя дыхание, он поплелся по тропе, извивающейся между обнесенных живой изгородью клочков земли, – одновременно с постройками новых деревень англичане затеяли передел земельных участков. Гиконьо не видел всех этих перемен. Он шел, испуганно вздрагивая всякий раз, когда задевал за ветку или куст высокой травы. Взобравшись на вершину холма, он остановился и окинул взором новую деревню: тесно сгрудившиеся хижины, жизнь друг у друга на виду. Голубой дымок, поднимавшийся от крыш, таял в ярком сиянии полуденного солнца. Вчера было по-другому. Дым собирался в одно неподвижное, нависшее над деревней облако. Кроваво-красные лучи закатного солнца, наткнувшись на него, желтели, тускнели и пропадали в серой мгле. Но вчера деревня не казалась ему мрачной. А сегодня даже солнце не красит ее. Куда податься? Может, уехать далеко-далеко… Но куда? Шаги по цементу, плач ребенка и этот полный материнского обожания взгляд – от них никуда не уйдешь.

Внезапно Гиконьо вспомнил, что ему следует доложить о своем прибытии деревенскому старосте. Чрезвычайное положение еще не было отменено, и стоило белому чихнуть, как люди сразу пускались в пляс, – что с того, что музыка эта им давно опостылела. Гиконьо легко отыскал дом старосты. Он стоял во дворе полицейского поста, на шоссе, ведущем из Какуру в город.

Гиконьо распахнул дверь – и замер на пороге, увидев строгое лицо. Насмешница судьба, видно, решила доконать его. Он не верил своим глазам.

– Чего стал, проходи! – Это был голос Каранджи. Горько и непостижимо: Каранджа – староста! Это он сидит за столом и важно хмурит брови. – Кому сказал, проходи! – повторил Каранджа излишне громким голосом.

Гиконьо робко приблизился к столу. Противоречивые мысли копошились у него в голове. Он сел на стул и прикусил нижнюю губу, чтобы болью заглушить боль, не расплакаться. Какие-то голоса нашептывали ему, пронзая мозг и сердце: «О, где же милосердие божье? Будет ли конец унижениям?» Каранджа, его старинный приятель, говорил с Гиконьо так, словно впервые видел его, словно Гиконьо – преступник.

– Постой, постой, – тянул Каранджа-староста, снимая с гвоздя отпечатанный список. – Ты, если не ошибаюсь, Гиконьо, сын… э… Варухиу? – Каранджа поставил галочку на бумаге. Гиконьо наблюдал за ним, низко опустив голову, все крепче впиваясь зубами в губу.

– Слушай внимательно. Ты вернулся к нормальной жизни. Народ здесь мирный, уважает закон. Ты понял? Никаких собраний, никакой болтовни про Ганди, про единство и прочую дребедень. Белый человек останется здесь навеки.

Не отдавая себе отчета в том, что делает, Гиконьо вскочил и метнулся к двери. Каранджа выждал, пока он добежит до порога, и гаркнул во всю мочь: «Стой!» Гиконьо замер, будто парализованный криком, выжидательно обернулся.

– Куда это ты?

– Сейчас увидишь! – прошипел Гиконьо в ответ и, выставив руки, кинулся обратно к столу, нацеливаясь на горло Каранджи. И вдруг резко остановился, вскрикнув от неожиданности: на него глядел револьвер.

– Сядь, Гиконьо!

И снова он опустился на стул. Сидел и трясся от бессильной ярости. Неужели это не сон? Он плюнул на пол – только так и мог высказать свое презрение.

– Можешь плевать сколько угодно, – заговорил Каранджа, красуясь. Он ликовал. Откинулся в кресле, револьвер положил перед собой. – Только хочется сказать тебе по-дружески: ты должен понять, что к чему. Видишь вон там сторожевую вышку? Одно мое слово – и тебя снова упекут.

Все произошло так стремительно, что Гиконьо не успел даже разобраться в водовороте ощущений и мыслей, вскипавшем у него в голове. Он понял, что Каранджа, который с ним вместе давал клятву бороться с белыми, теперь разглагольствует о всемогуществе англичан. Тот самый Каранджа, который приходил к нему в мастерскую посудачить, с которым они играли на гитаре, теперь угрожает ему.

И, лишь закрыв за собою дверь и выйдя за ограду, он вспомнил, что Каранджа еще и тот человек, который спал с Мумби. Это его ребенка носила она под сердцем. В воспаленном мозгу Гиконьо имя Каранджи, произнесенное накануне матерью, почему-то не запечатлелось. Целую ночь напролет и весь сегодняшний день он думал о том, что Мумби ему изменила. Но даже сидя перед старостой, он не вспомнил, что Каранджа как-то связан с этой неотступно мучившей его болью. А теперь ему вдруг представилось: Мумби сладострастно стонет, придавленная тяжелым телом Ка-ранджи. И его точно обожгло. Он мучил себя, сознательно вызывая в воображении подробности: скрип кровати, их прерывистое дыхание… О господи! Его не держали ноги. Он еле доплелся до деревца, растущего у обочины, и приник к нему. Он стонал и хрипло бормотал что-то. Страшные картины не отступали, разъедали мозг. Откуда взялись силы: оттолкнувшись от деревца, он помчался бегом к материнской хижине. Женщина, покорно лежавшая под потным телом Ка-ранджи, должна умереть! Он убьет ее, задушит своими руками! Прохожие, едва взглянув на Гиконьо, быстро уступали ему дорогу. Ах, как далеко еще! Он бежал, но воображение обгоняло его. Ему чудилось, что Мумби молит о пощаде, на ее губах уже выступила пена, глаза вылезают из орбит. Но судьба и тут перебежала ему дорогу. Хижина была заперта. Может, они закрылись на засов изнутри? Он навалился всем телом на дверь, завопил:

– Отвори, эй! Отвори, продажная!

Дверь не поддавалась. Он разбежался, нажал плечом – влетел в хижину, рухнул головой на камни очага. На губах его выступила пена. «Боже! О боже!» – слабо простонал он и затих.

VIII

О том, что было с ним в первые несколько дней после лагеря, Гиконьо вспоминал как сквозь сон. И как он ни старался, ему не удавалось связно рассказать Муго, что все-таки тогда произошло. Ему не хватало слов, он в отчаянии воздевал к нему руки.

– Скорее всего, я тогда рассудка лишился. Наверное, ничего нет горше, чем измена друга, близкого человека, которому всегда верил. Когда я очнулся, то увидел, что лежу на кровати, под несколькими одеялами. Вот такая же керосиновая лампа светила еле-еле. И запах в хижине был какой-то больничный. Чуть поодаль стояла Мумби. Мне не видно было ее лица, но я почему-то понял, что она плачет, и сердце защемило от жалости к ней. Нет, нет, не могло этого быть! Та Мумби, которую я помнил, не подпустила бы к себе Каранджу. Она та же, какой я ее оставил, та же! Но тут я увидел ребенка… Значит, то, что казалось мне невероятным, все-таки было, было… У меня застучали зубы, я трясся в ознобе, как при малярии или в горячке. Знаешь, я уже не думал о том, чтобы ее убить. Я принял другое решение: никогда и словом не обмолвлюсь о ребенке. Буду делать вид, что ничего не произошло. И никогда не лягу с Мумби. Мне оставалось одно – работа. Думать только о ней, об остальном забыть. – Гиконьо умолк и поднял глаза на Муго. Но у того лицо оставалось непроницаемым. Ему стало не по себе. Почудилось, что все это уже было с ним, только он не мог припомнить когда.

– И вот я забыл обо всем, кроме работы, – повторил Гиконьо. И снова Муго промолчал. В душе Гиконьо шевельнулось неясное разочарование. Тяжелый груз, давивший на сердце, стал легче, но ощущение новой вины закралось в него. Он открыл душу, весь обнажился перед Муго. Каков же будет приговор? Как грешнику, оробевшему на суровой исповеди у священника-пуританина, ему захотелось поскорей убежать, выплакать свой позор в ночи.

– Мне пора, – буркнул он, вставая, и вышел в темноту. Сердце его билось так громко, что Гиконьо стало страшно. Страшно взглянуть в глаза Муго, страшно услышать шаги по цементу. Мрак навалился на него со всех сторон. Он шел к дому, давно уже ставшему для него чужим. Праведность Муго и греховная неверность Мумби равно уязвляли его мужское достоинство, подтачивали его веру в себя, увеличивали позор – ведь он первым из узников Ялы явился к белым с повинной…

Лишь только Гиконьо ушел, Муго бросился к двери, распахнул ее, закричал: «Вернись!» Постоял, прислушался, не дождавшись ответа, уселся на прежнее место. Мысли перескакивали с одного на другое. Каких слов ждал от него Гиконьо? Зачем он пришел – за утешением? Дважды Муго облизывал губы и откашливался, собираясь заговорить, но так и не нашел что сказать. Гнев, с каким Гиконьо говорил о предательстве Каранджи, его презрение к Мумби заставляли Муго внутренне содрогнуться, точно желудок его разъедала злая отрава. Даже сейчас, вспоминая, он снова непроизвольно вздрогнул. От волнения он не мог усидеть на месте, встал, принялся шагать от очага к двери, от двери к очагу. «Ну, а что, если б я не выдержал и сказал… Все сразу бы кончилось, исчезло, как дым… груз на совести… страх… надежда… Рассказать бы ему все… и кто знает… может быть… А вдруг это уловка, чтобы и меня вызвать на откровенность? – При этой мысли Муго резко остановился и, оглушенный, сел на кровать. – Стал бы он иначе выворачивать душу наизнанку!.. Теперь мне все ясно, все!.. Делал вид, что не смотрит, а сам так и ел меня глазами… Хотел проверить, не страшно ли мне…» Но тут Муго запнулся – вспомнил, какая мука была на лице Гиконьо, как взволнованно и правдиво звучал его голос.

Он вышел из хижины. Может, ночная свежесть успокоит его. Лучше всего, пожалуй, пройтись до Кабуи, заодно можно чаю выпить где-нибудь в лавке.

Мрак лежал вокруг него, но тем ярче вспыхивали в голове обрывки воспоминаний, страшных, волнующих, тягостных. Вчерашняя ночь и строки из Библии: «Да судит нищих народа, да спасет сынов убогого и смирит притеснителя». Эти слова бередили ему душу, жгли память…

Стоял май пятьдесят пятого – третьего года чрезвычайного положения. Муго жил, как прежде. Строгости чрезвычайного положения не коснулись его. По утрам трудился на своем поле. Его земля узкой полоской тянулась вдоль дороги у рунгейского полустанка. За полустанком лежало шоссе, связывающее фермы белых с Найроби, с Момбасой, с морем. Но Муго нигде дальше Рунгея не бывал и не видел не только большого города, но даже фермы белого человека. Да и белых-то он видел раз или два, давно, когда еще был мальчишкой. Они курили, болтали, посмеивались, пока черные перегружали мешки с кукурузой и пиретрумом с грузовиков в железнодорожные вагоны. А потом товарный состав с грохотом отвалил от полустанка. Муго смотрел на все это с безопасного расстояния. И с той поры всегда, думая о белых, даже о Джоне Томпсоне, он представлял себе попыхивающих сигаретами людей вокруг изрыгающего дым паровоза.

В тот майский день он скинул рубаху, концы завязал узлом на поясе. Свисавшие хвостами рукава щекотали икры. Солнце ласкало черный торс, зажигало на плотной коже коричневатые блики. И зеленая поросль кукурузы, картофеля, бобов, гороха тоже тянулась к солнцу. Муго мотыжил землю, руками окучивал каждый росток, вырывал сорняки.

Если он задевал стебель, капли росы на листьях вздрагивали и, разбившись на множество осколков, скатывались вниз. Воздух был свежий и ясный. В тени сочных листьев влажно чернела земля, и все вокруг зеленело. Красота. Но солнце припекало, и к полудню зелень потускнела и земля точно подернулась пеплом. Поля глядели утомленно. Муго улегся в тени дерева мварики, испытывая то блаженство, какое появляется, когда разгибаешь спину в полдень, успев на славу потрудиться с утра. Когда он отдыхал в поле, ему почти всегда чудились голоса. И в тот раз изрек: что-то с тобой сегодня случится. Он закрыл глаза и вправду увидел смутные очертания странного и очень красивого предмета, протянул руки – и почти коснулся его. Сладкий голос увлек его в дальние дали прошлых времен. Когда Моисей стерег стада тестя своего Иофора, он тоже был совсем один. Он погнал овец далеко в пустыню и пришел к горе божьей Хориву. И явился ему из зарослей терновника ангел господень в пламени огненном, и воззвал к нему всевышний: «Моисей, Моисей!» И Муго отозвался: «Вот я, господи!»

Всякий раз, вспоминая тот день, он считал его поворотным в своей судьбе. Неделю спустя был застрелен районный комиссар Робсон, а в его жизнь вторгся Кихика…

Быстрая ходьба не помогла. Муго стоял перед дверью чайной в Кабуи, взбудораженный больше прежнего. Раньше чайная называлась «Мамбо Лео»[9]9
  Название популярного танца.


[Закрыть]
, а теперь хозяин решил ее переименовать – «Ухуру» – Свобода. На вывеске значилось: «Отель, бар и ресторан». У стойки подвыпившая компания нестройно голосила песни. Галдели люди, рассевшиеся за шаткими столиками. Муго нашел свободное место в углу. У него кружилась голова, он стоял, а все происходило как во сне: земля, по которой он шел, и люди вокруг – все было отгорожено от него призрачной завесой. Какой-то миг – и все исчезнет. Внезапно, перекрывая пьяный галдеж, зазвенел чей-то голос. И сразу наступила тишина. Отделившись от толпы у стойки, к Муго ковы-лял на своих костылях Гитхуа. Остановившись перед ним, он застыл по команде «смирно», по-военному отдал честь, сорвал с головы шляпу и завопил:

– Вождь! Приветствую тебя! – Сквозь пожелтевшие от табака зубы он дышал на Муго винным перегаром и раболепно кланялся. – Не забудь про нас, вождь! Не обойди милостью своей. Видишь эти лохмотья? Видишь – блохи грызут тело? Не всегда я был таким, клянусь здоровьем старушки матери. Спроси любого!

Он воздел кверху палец в клятвенном жесте и огляделся, призывая всех присутствующих в свидетели. Посетители повскакали с мест и окружили Гитхуа и Муго. Муго съежился от смущения и в то же время находил какое-то странное удовольствие в этой дурацкой сцене.

– Я водил грузовики. Не было человека от Кисуму до Момбасы, который бы меня не знал, – заносчиво продолжал Гитхуа, горделиво и воинственно стуча кулаком в грудь. – Деньги для меня ничего не значили – тьфу! Я приторговал себе ферму в Керарапоне, рядом с Нгонгой. Дома у меня было полно кур, а какие они несли яйца!.. Эй, официант! Налей-ка нам с вождем. – Муго сказал, что не станет пить. – Эх, чего там! До чрезвычайного положения я мог бы купить весь бар! – В голосе Гитхуа сквозили слезы. Все уже привыкли к его похвальбе, никто не смеялся. Люди слушали его, сочувственно качали головами. Кто-то вздохнул: несчастная Кения! Когда же мы обретем покой?

– Всем нам досталось от чрезвычайного положения! – поддакивали вокруг.

– Бог свидетель! Когда началась война за независимость, я не струсил – пошел сражаться. Эй, Генерал! Генерал! Куда Генерал запропастился?

Все вертели головами, ища Генерала Р. А тот стоял себе у стойки со стаканом в руке, втихомолку забавляясь даровым представлением. Гитхуа все говорил, говорил. О своих подвигах во время войны, о том, как он снабжал патронами Кихику и «лесных братьев». У нас любят послушать хорошего рассказчика. Даже выпивохи забыли о пиве, увлекшись героическими воспоминаниями Гитхуа.

– Но однажды нуля белого человека подала мне рот сюда. Ух-х!

Он выставил вперед искалеченную ногу, и Муго невольно отшатнулся от болтающейся культи. И тут же осудил себя. Подобно остальным, он был сейчас расположен к Гитхуа. Уж этот-то, во всяком случае, гораздо больше, чем сам Муго, заслуживает похвал.

– Правительство забыло про тех, кто сражался за свободу. Кому мы теперь нужны! – Голос Гитхуа слезливо дрогнул, и в нем снова послышались просительные потки.

– Хоть ты, вождь, обо мне не забудь! Помни про обездоленных, про Гитхуа. Эй, официант! Тащи нам по бутылке «Таскера». Вождь заплатит, вождь не откажет несчастному Гитхуа в кружке пива.

Муго порылся в карманах, достал два шиллинга. Он чувствовал, что Генерал Р. не спускает с него глаз, Муго поднялся, протиснулся к двери и вышел на улицу. Но и здесь настиг его голос Гитхуа:

– Спасибо, вождь! Спаси…

Муго пересекал шоссе, направляясь в деревню, когда услышал за спиной торопливые шаги. Человек поравнялся с Муго и зашагал рядом. Это был Генерал Р, Муго мелко задрожал, в голове стало тесно от страшных мыслей.

– Смешной он, верно?

– Кто?

– Гитхуа… Жаль, нам не по пути. Но я зайду к тебе завтра. – И Генерал исчез так же неожиданно, как появился. Муго вновь остался один в темноте. У него словно выросли крылья. Ему казалось, что он может обнять ночь и удержать в ладонях всю землю. Он был у порога откровения, Гиконьо и Гитхуа подвели его к этой грани. «Да… спасет… сынов… убогого…». Это о нем, о Муго. Он уцелел, выжил, чтобы спасать таких, как Гитхуа, как Старуха, всех страждущих. Так предначертано свыше. Решено! Он выступит на празднике Свободы. Он поведет народ за собою, и людская признательность сотрет в его памяти былой позор, страшную правду о гибели Кихики. Немногим это дозволено. Только избранникам божьим отпускались прошлые грехи в предвидении великого служения людям. Так было во времена Иакова и Исава, так было во времена Моисея.

Ночью ему приснилась Рира. Он увидел обнаженных по пояс узников, выстроенных вдоль стены. Среди них были и Гитхуа и Гиконьо. Напротив них стоял Джон Томпсон с пулеметом. Если они не скажут всего, что им известно о Кихике, он расстреляет их. И Гитхуа закричал: «Муго, спаси нас!» Крик подхватили остальные: «Спаси нас, Муго!» Умоляющие голоса взметнулись и прозвучали, как удар грома: «Помоги нам, Муго!» И самое странное, Джон Томпсон присоединился к многоголосию своих жертв и кричал громче всех: «Спаси же нас, Муго!» В том вопле была такая боль, что Муго больше не сомневался. Разве можно их оттолкнуть? «Вот я, господи! Я гряду, гряду в пламени огненном». И плачущие люди вздохнули с облегчением: «Аминь!»

И сказал господь: я увидел страдание народа моего и услышал вопль его от приставников его; я знаю скорби его.

Исход,3;7 (Подчеркнуто красным в Библии Кихики.)

IX

Надо думать, ученые люди еще вернутся к испытаниям, выпавшим на долю Кении, и, анализируя уроки прошлого, объяснят, что же такое случилось в Рире и почему этот лагерь приковал к себе внимание людей во многих странах? Ведь были лагеря и побольше. Вся Кения, от Мандийских островов в Индийском океане до островов Магита на озере Виктория, была усеяна ими.

После ареста его перевели из полицейского участка в Тигони в концлагерь Тхика, куда свозили пленных партизан из Эмбу, Меру и Мвариги. Здесь его продержали шесть месяцев, и он думал уже, что сидеть ему в этом лагере до самого конца, но однажды холодным, пасмурным утром их затолкали в грузовики и отвезли на станцию. А потом поездом до Маньяни. Окна вагонов были затянуты колючей проволокой – выпрыгнуть и не помышляй. В Маньяни их встречали солдаты. На платформе заставили опуститься на корточки и сложить руки на затылке. Солдаты колотили их дубинками, подзадоривая друг друга: бей не жалей, мы не виноваты, что белый привез их сюда. Лагерь Маньяни был поделен на три сектора: «А», «В» и «С». Муго попал в сектор «С», для самых опасных преступников. Сектора в свою очередь делились на зоны, по десять бараков в каждой, по шестьсот заключенных в бараке.

Сначала Муго без передышки допрашивали, а потом вместе с несколькими другими заковали в цепи и перевели в лагерь Рира, в пустынной и необжитой глуши, почти у самого океана. Здесь никогда не шли дожди, ничего не росло – песок да скалы. Сюда попадали те, кто наотрез отказывался сотрудничать с властями до освобождения Кениаты, те, кто не отвечал на вопросы, кого невозможно было заставить работать.

Рира, как вскоре убедился Муго, был пострашнее Маньяни. Заключенных держали на голодном пайке: семь унций муки в день, восемь унций мяса в неделю.

В Рире Муго суждено было встретиться с Джоном Томпсоном.

Успехи Томпсона в лагере Яла были столь блистательны, что его перевели в Риру. Он и здесь навел порядок. В первую голову Томпсон занялся санитарным состоянием лагеря. Раньше, если заключенный подхватывал тиф, никто не мешал ему околевать, теперь больных отправляли в госпиталь… При прежнем начальнике охрана развлекалась, как умела: закапывали человека нагишом в горячий песок и оставляли на сутки. Томпсон все это запретил. Он собирал заключенных, увещевал их, напоминал о доме, о долге перед родными. Они могут вернуться к женам и детям – стоит лишь признаться, что они давали присягу. Томпсон ожидал от своего метода магических результатов, он оправдал себя в других лагерях: самые закоренелые упрямцы сдавались. И когда, по его мнению, заключенные «созрели», Томпсон стал вызывать их поодиночке в свой кабинет. Годы колониальной службы укрепили его в убеждении, что, имея дело с африканцами, следует взять себе за правило поступать неожиданно. Но здесь он столкнулся совсем с другими людьми. Они глядели на него и молчали. Через две недели терпение Томпсона готово было истощиться: рассказывая Марджери о своих делах, он доходил чуть не до истерики – это просто истуканы!

Муго попал к нему на третью неделю.

– Имя?

– Муго.

– Откуда родом?

– Из Табаи.

Томпсон вздохнул с облегчением: этот хоть не молчит. Что ж, хорошее начало. Стоит сознаться одному – другие последуют его примеру. Томпсон знал деревню Табаи, он дважды был в Рунгее районным комиссаром. В последний раз вместо убитого Робсона. Он завел с Муго непринужденную беседу. Какое оно красивое, Табаи, все утопает в зелени, какие там милые и приветливые люди. Потом спросил неожиданно:

– Сколько раз ты присягал своим?

– Ни разу.

Томпсон вскочил на ноги и забегал по комнате. Остановился против Муго, вгляделся в него, лицо показалось ему знакомым. Но все они похожи друг на друга, поди различи – маски какие-то, а не лица.

– Сколько раз ты давал присягу?

– Ни разу.

– Врешь! – заорал Томпсон, покрываясь испариной.

Муго было безразлично, что его ждет. Он находился на той грани отчаяния, когда человек уже не дорожит жизнью. Смерть так смерть. И чем скорее, тем лучше.

В кабинете было еще двое офицеров. Один из них что-то шепнул Томпсону на ухо. Он снова стал разглядывать черное лицо. И тут его осенило. Отослав Муго в барак, он погрузился в чтение его личного дела.

Надежды Томпсона не оправдались. Большинство заключенных по-прежнему молчало. Один лишь Муго хоть кое-как отвечал на вопросы. Впрочем, и он сказал немного. Но Томсон впился в Муго, как клещ. Вызывал ежедневно. У него было предчувствие, что Муго все-таки «расколется» раньше других. Он вымещал на нем досаду за все. Муго пороли на глазах у других заключенных. Иногда в приступе слепой ярости Томпсон выхватывал кнут из рук охранника и остервенело стегал его сам. Если бы Муго закричал, взмолился о пощаде, Томпсон, может быть, и сжалился. Но тот молчал, и Томпсону стало казаться, что весь лагерь смеется над ним, презирает за то, что он не может исторгнуть из Муго даже стона.

Престиж Муго рос среди заключенных. Отчаяние его было столь глубоким, что он не смел стонать. Убеждение в том, что его постигла заслуженная кара, заставляло его безмолвно сносить боль. А им со стороны казалось, что все дело в его неукротимом духе. Товарищи, окрыленные его стойкостью, составили коллективную жалобу на тюремщиков. Они потребовали, чтобы с ними обращались как с политическими заключенными, а не как с уголовниками. Потребовали увеличить паек. Пригрозили голодовкой. И в один прекрасный день все как один отказались от пищи.

Томпсон был на грани исступления. «Раздавить гадину», – скрежетал он по ночам зубами. Он приставил к ослушникам белую охрану. Раздавить гадину!

На третий день голодовки произошла вспышка, смахивающая на настоящий бунт и явившаяся непосредственной причиной нашумевшей гибели одиннадцати. Когда надзиратели несли в барак еду, кто-то швырнул камень и угодил одному из них в голову. Надзиратели побросали бачки и с криком «Убивают!» кинулись врассыпную. Бунт! А узники хохотали, камни сыпались градом.

То, что произошло затем, стало известно всему миру. Бунтовщиков заперли в бараках. Избиения не прекращались ни днем ни ночью. Одиннадцать человек забили насмерть.

Вот о чем вспоминал Муго, когда на следующий день после осенившего его прозрения шагал к дому Гиконьо. В своем чудесном спасении от верной смерти он видел направляющую десницу божью. Нет сомнения, он выжил, чтобы избавить несчастных, таких, как Гитхуа, от нищеты и лишений. Он, единственный сын у матери, рожден на свет во спасение другим. Его будоражили и влекли волнующие перспективы, открывшиеся ему. Он скажет Гиконьо, что согласен представлять жителей Табаи на празднике Свободы. И он возглавит народ свой и поведет его через пустыню к новому Иерусалиму…

Просторный дом со сверкающей на солнце железной крышей был сложен из толстых кедровых бревен. Двор обнесен ровной оградой. За оградой пело радио. Но женский голос, глубокий, густой, почти заглушал певца. Песня была медленная и грустная и казалась неуместной в это яркое утро. Мумби… Муго остановился в смущении. Неужели и в этом доме нет благополучия и мира? На крыльцо вышла Вангари и побрела к недавно выстроенной хижине в дальнем углу двора. Мальчуган – Муго сразу сообразил: это он и был причиной разлада, – скакал по дорожке впереди Вангари. Непонятно отчего при виде этой сцены у Муго больно сжалось сердце.

Мумби приветствовала гостя светлой улыбкой, точно ждала его прихода. Он вспомнил молоденькую девушку, которая однажды посочувствовала его горю, когда у него умерла тетка. Теперь перед ним была красивая женщина с усталым, посуровевшим лицом. «Ее гложет печаль», – подумал Муго. Карие бездонные глаза обволакивали его. Ему стало неловко, даже немного страшно под этим взглядом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю