355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нгуги Ва Тхионго » Пшеничное зерно. Распятый дьявол » Текст книги (страница 7)
Пшеничное зерно. Распятый дьявол
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:32

Текст книги "Пшеничное зерно. Распятый дьявол"


Автор книги: Нгуги Ва Тхионго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)

– Но ведь у тебя есть земля! И земля Мбугуа тоже достанется тебе. А Рифт-Вэлли и раньше не принадлежала нашему племени. Разве нет?

– Отцовские десять акров! Да разве о них речь! Вся страна должна принадлежать нам. Неправ был Каин. Да, я сторож брату своему! Неважно, украли землю у кикуйю, у укаби или же у нанди. Главное, что украли! Хороша справедливость! У каждого белого поселенца сотни и сотни акров. А черные батрачат на них, поливают потом кофе, чай, сизаль, пшеницу – да и пот-то весь высох, – а получают жалкие десять шиллингов в месяц!

Кихика размахивал руками, точно ораторствовал перед большой толпой. Вамбуку решила, что настал момент разделаться со злым духом. Она нежно пожала руку Кихики. Тот удивленно поглядел на нее. Но она промолчала, не найдя слов, чтобы открыть ему, что у нее на сердце.

– Не надо больше об этом, – попросила она, поняв, что вновь потерпела поражение. А Кихика с восторженным пылом ответил на ее пожатие. Он был уверен, что обрел родственную душу, способную поддержать и ободрить его. Ему хотелось сказать девушке слова признательности. В ее пожатии заключалась вера в него, в его идеи, готовность следовать за ним.

– Не бросай меня. Скажи, что ты меня не покинешь, – шептала она в отчаянии.

– Никогда! – взволнованно воскликнул Кихика. Он представил себе, как они заживут с Вамбуку в мире и согласии. А когда настанет время, его любящая жена встанет рядом с ним…

Вамбуку пришла в восторг, услыхав ответ Кихики. Теперь злой дух оставит его, и он будет таким, как все.

Рука об руку они вернулись на поляну к танцующим. Их лица были озарены счастьем, только каждый понимал его по-своему…

Этот день не изгладился из памяти Гиконьо. Почти разуверившись, что когда-нибудь вернется из лагеря домой, он ежечасно воскрешал в памяти подробности той сцены в лесу, ставшей для него священной легендой о давным-давно минувшем.

– Я точно родился заново, – рассказывал он Муго негромким голосом, медленно подбирая слова.

Огонь в очаге погас, и лишь тускло посвечивали угли. Керосиновая лампа коптила неровным, мерцающим светом, не позволяющим разглядеть лица собеседника. Стены хижины тонули во мраке.

– Я знал женщин и до нее, но не таких. – Он замолчал, не найдя больше слов, медленно поднял руку, пошарил в воздухе судорожно растопыренной пятерней и снова опустил ее на колени.

– Я был пустое место, ничтожество. А тогда почувствовал себя мужчиной. Мы поженились. Нас скоро разлучили. Но пока мы были вместе, Мумби научила меня во всем видеть смысл. Внезапно я понял, что такое счастье. Каждый день я открывал в Мумби что-то новое. Знаешь, ну как бы это сказать, вот ствол банановой пальмы… один слой коры снимаешь, а под ним другой…

Вангари, мать Гиконьо, радовалась счастью сына. Мумби для нее стала дочерью, они понимали друг друга с полуслова, делились горем и радостью. Вместе работали в поле, вместе ходили на реку за водой, стряпали на одном очаге. Старая женщина привязалась к невестке. Обе поглядывали в сторону мастерской, прислушивались к песне плотника, к вторившему ей свисту рубанка, и радость переполняла их.

Но вскоре они стали замечать, что Гиконьо переменился. Об этом же говорили и соседи. Лицо его стало жестче, в песнях звучал какой-то вызов, открытая жажда мести. Белый человек, прогнавший племя кикуйю с родной земли, берегись!

Каранджа, Кихика и другие мужчины стали часто собираться в мастерской. Они пели песни, печальные и веселые, рассказывали забавные истории, но даже смеялись они теперь как-то иначе. Они реже ходили к поезду, а вместо танцев устраивали в лесу сходки. Мужчины что-то замышляли. По ночам они собирались в укромных местах, подолгу шептались, а расходясь по домам, задиристо смеялись и распевали воинственные песни. В сердца женщин закралась тревога. Не правились им эти песни, они боялись за своих детей. Над деревней нависло томительное ожидание.

И вот настала ночь, когда грянул гром. Джомо Кениата и другие вожаки были арестованы, и губернатор Баринг объявил в стране чрезвычайное положение.

Мумби стояла в дверях хижины, задумчиво глядя на долину. Кустарник на склоне холма разросся, только по вьющемуся над хижинами кудрявому дымку можно было догадаться, что это обжитая земля, а не дикие заросли. Садилось солнце. Легкий ветерок шелестел сухими листьями в плетеной изгороди.

Тогда она и увидела брата. Кариуки шел по полю к их хижине. В груди у Мумби потеплело от нежности к мальчику. Кариуки был ее любимцем. До замужества она просыпалась раньше всех, чтобы приготовить ему чай и проводить в школу; сама стирала и гладила ему одежду. Старший брат, Кихика, был для нее воплощением ума и силы. Она восхищалась им, но и побаивалась его. А всю свою нежность отдавала Кариуки. Они часто отправлялись гулять вдвоем, и Мумби внимательно слушала рассказы мальчика о школе, о приятелях. А когда Кариуки строил рожицы, передразнивая знакомых, Мумби, словно его ровесница, заливалась смехом.

Кариуки подошел ближе, и Мумби встревожилась – таким озабоченным было у него лицо. Свет в глазах погас, и она вся замерла в ожидании дурных вестей.

– Что, Кариуки? Что? Дома несчастье?

– Где Гиконьо? – Он пропустил ее вопрос мимо ушей и упорно отводил глаза.

– Его нет дома. Что случилось? Почему у тебя такой вид?

– Ничего особенного. Отец просит, чтобы вы с Гиконьо пришли.

Он все прятал от нее глаза и старался говорить спокойно и неторопливо, но голос его упал до еле слышного шепота. Мумби увидела, что он плачет.

– О Мумби! Кихика… Кихика ушел в лес к партизанам, – глотая слезы, выпалил Кариуки и бросился сестре на шею. Мумби крепко прижала мальчика к себе. Земля поплыла под ногами. Но это длилось мгновение. Она подняла голову. Внизу все так же мирно дремала долина.

– Что же теперь будет? – вздохнула Мумби.

Выло уже совсем темно, когда Вамбуку и Нжери вышли из хижины Мбугуа. Сначала обе молчали, занятые каждая своими мыслями. Бамбуку не могла забыть, как онемело слушал ее старик. Лишь когда она кончила, он поднял глаза.

– Значит, он сказал, что его место в лесу?

– Да.

– Втемяшилось ему в голову! Словно у меня земли мало. Хватило б и ему, и детям его, и детям его детей…

Мумби, как могла, утешала отца.

– После ареста Джомо все переменилось. Народные вожаки схвачены. Неизвестно даже, куда их увезли. Ты же знаешь, Кихика возглавлял партийную ячейку. Рано или поздно белые пронюхали бы об этом. Он должен был выбрать между тюрьмой и лесом.

– Да поможет ему господь! – воскликнул Мбугуа. Ванджику кивнула, одобряя слова мужа.

В хижине Вамбуку сдерживалась, но теперь дала волю слезам. Вспыхнув, она сказала с горечью:

– Это все злой дух!

– Ты пойдешь к Кихике? – спросила Нжери.

– Ни за что! – Ее отчаянный крик вспорол темноту. – Я плакала, умоляла его остаться, но он вырвался из моих рук и ушел. Он и зашел-то, только чтобы проститься. Ведь клялся, что никогда не бросит… И все же ушел! Он просил ждать…

– Ты любишь его? – спросила Нжери, и в ее голосе послышались осуждение и оттенок превосходства.

– Люблю… Вернее, любила… Никого к себе не подпускала… Ночи напролет о нем думала. Я хотела спасти его. Это он с виду уверенный и сильный, но я-то знаю, что он слабый и беззащитный, как дитя.

– Никогда ты его не любила! Просто спала с ним! – вдруг со злостью закричала Нжери.

Бамбуку опешила.

– Ты что, в душу мне заглянуть можешь?

– Ты и сама-то не знаешь, что у тебя на душе!

– Ревнуешь!

– К тебе?

И они расстались, не сказав больше друг другу ни слова. В стройной и тоненькой Нжери таился железный характер и чувствовалась внутренняя сила. Она презирала женщин за их ветреность и слезливость. Когда на танцах в Киненье возникали драки, Нжери отстаивала честь своего холма наравне с мужчинами. Парни побаивались ее, зная, что Нжери сумеет за себя постоять.

У порога своей хижины девушка остановилась, вглядываясь в темноту, туда, где лежал лес Киненье.

– Он там, – сказала она шепотом, и с ее губ слетели проникновенные слова, обращенные к Кихике. – Мой воин! Она не любит тебя. Не любит… – Нжери шагнула навстречу ночи, вверяя ей признание в вечной преданности любимому. – Я приду к тебе, мой славный воин, приду! – крикнула она и бросилась в дом. Ее била дрожь. Она дала Кихике клятву, которую нельзя взять обратно.

У Гиконьо появилась тайна, и он делился ею только с Мумби. Со стороны казалось, что все идет по-прежнему. Днем он возился в мастерской, по вечерам приходили старые приятели, сотрясали воздух ругательствами и проклятьями, с гордостью говорили о смельчаках, которые уходили в лес, к Кихике, – чуть не каждый день из деревни исчезал то один, то другой. Вангари и Мумби стали замечать, что руки у плотника дрожат, когда он водит по доске рубанком. Вангари догадывалась о причине и тряслась от страха за сына. Но чем тогда объяснить блеск в его глазах и веселый голос? Неужели даже выстрелы пушки и рожок в шесть вечера, загоняющий людей по домам, не задевают его гордости, его мужского достоинства?

Только Мумби знала. Потому что от нее Гиконьо ничего не скрывал, в ее объятиях он черпал силы. Ее нежность и сочувствие спасали его от отчаяния и возвращали к жизни.

Она не хотела отпускать его из деревни и в то же время презирала себя за малодушие.

Англичане хватали мужчин подряд, без разбору и отправляли в концлагеря. Для внешнего мира это были «места превентивного заключения». Опустел перрон и полустанок. Девушки чахли в разлуке, моля бога, чтобы женихи скорее вернулись из леса или из лагеря.

Настал день, когда белый постучал в двери Мумби. Она знала, что этот день придет неизбежно, как смерть, что она перед ним бессильна, и когда уводили мужа, из груди ее вырвался крик, заставивший людей содрогнуться: «Гиконьо, возвращайся!» Это был даже не крик, вопль ужаса. Люди оцепенели от страха и отчаяния. Вечером пронесся слух, что белые «миротворцы» убили сына Старухи, глухонемого Гитого.

Пролилась кровь. Но тогда еще жителям Табаи было невдомек, что не зря, что в этом заложен великий смысл и начало великих дел.

Гиконьо не боялся лагерей. Он был уверен, что все это не надолго, что все вернется – родной дом, любовь Мумби… Джомо выиграет процесс. Ведь защищать его приехали адвокаты даже из страны белого человека и из Индии, страны Ганди. День избавления не за горами. Гиконьо придет домой, свяжет оборванную нить жизни, привычной и безмятежной, и на земле настанет мир и изобилие. Гиконьо хотелось сказать это матери и Мумби, когда солдаты вели его к грузовику. Что бы ни предпринимал белый человек, неотвратимо наступит день, когда вернутся в Табаи мужчины из леса и лагерей и звонкая песня вновь обретенной свободы понесется над землей.

Нить жизни! Прошло шесть лет, прежде чем он вырвался из неволи, но, шагая по пыльной дороге к Табаи, Гиконьо по-прежнему верил, что ему удастся связать ее обрывки. Он надвигал поглубже подобранную на обочине шляпу, чтобы люди не видели, как обкорнали его в лагере. И зря – шляпа была дырявая. С сутулых плеч свисал латаный пиджак. Когда-то он был светлый, но давно вытерся и порыжел. И лицо, шесть лет назад сверкавшее молодостью, потускнело под тонкой сетью морщинок, отчего казалось хмурым и раздраженным.

Неровная, вся в кочках, земля убегала по склону холма. По сторонам едва зазеленели хилые побеги, с трудом оправляясь после засухи, недавно поразившей страну и оставившей след на сумрачных лицах матерей. Но Гиконьо не замечал угрюмой скудости земли и все прибавлял шагу, подстегиваемый думой о Мумби, которая дожидается его дома. В груди его вновь проснулись чувства, казалось, давно вытравленные страданиями и тупой болью разлуки. Опустошенный, разуверившийся в том, что доживет до свободы, он думал лишь о жене и матери – непреходящей, неизменной реальности.

Близок миг, когда он их увидит! Сил прибавилось, он зашагал быстрее, только пыль клубилась позади. Шесть лет он ждал этого дня. Ждал с возраставшим отчаянием. Первые месяцы сердце еще не изныло в разлуке. Тогда заключенные распевали по вечерам воинственные песни, а днем вызывающе смеялись при встрече с белыми, хотя и нарывались на зуботычины. Заключенных с пристрастием допрашивали правительственные агенты из внушающего страх одним названием «специального отдела». Но все держались стойко, оберегая тайны мау-мау. Да и как могло быть иначе! Ведь они поклялись в святилищах племени кикуйю добыть себе свободу! Белый не запугает их пытками. Нужно все вынести, все стерпеть – и лавры победителей увенчают их.

И Гиконьо мечтал, как он получит зеленый венок из трепетных рук Мумби. Он вернется, и они счастливо заживут в новой, свободной Кении.

Несмотря на это благодушие, а может именно из-за него, первое же испытание вышибло Гиконьо из седла. Забившись в угол камеры, он пытался представить себе все последствия того, что стряслось. И не мог. Он спрашивал других: что они думают? Никто не ждал такого дьявольского коварства. Джомо проиграл Капенгурийский процесс[8]8
  В 1952 г. Джомо Кениата был арестован и в 1953 г. осужден по ложному обвинению в руководстве террористической организацией и затем сослан на север Кении.


[Закрыть]
и был осужден. Белый человек решил прикончить отца, оставить детей сиротами.

Сначала они просто отказывались верить. Белый толстый человек, у которого на солнце сквозь кожу просвечивала кровь, велел им собраться во дворе и включить радио. Это была первая весть из внешнего мира. Начальник лагеря, заложив руки в карманы шорт цвета хаки, стоял в сторонке и довольно улыбался, видя, как они поражены.

– Вот что я вам скажу: врут белые! Хотят сломить нас, прибегая ко лжи! – заявил заключенный родом из Ньери. Этот парень, Гату, умел любого подбодрить в трудную минуту. Он всегда шутил, был неистощим на забавные истории, не хочешь – заслушаешься, В уголках его рта вечно дрожала задорная ухмылка, от которой у человека делалось легче на душе. Ему достаточно было просто пройтись по бараку, чтобы вызвать общий смех, так уморительно он копировал походку белых охранников. В побасенках и прибаутках его всегда таился поучительный смысл. Но на этот раз, видно, и он растерялся: голос прозвучал хрипло и не так убежденно. Однако узники Ялы с готовностью поверили в его слова и на насмешливые взгляды белых отвечали взглядами, полными откровенного недоверия, которое они едва маскировали неискренними улыбками и подобострастным смехом.

По ночам, лежа вповалку на тонких подстилках, они шептались, шептались. Днем заключенные избегали разговоров о Джомо, о процессе в Капенгурии. Они не смотрели в глаза друг другу, точно страшась прочесть в них подтверждение своим мыслям. Многие вспоминали суд над Гарри Туку. Его приговорили к ссылке на пустынный остров в Индийском океане. Когда после семи лет изгнания он вернулся, его точно подменили. Он отрекся от партии, которую сам создавал, и стал открыто сотрудничать с поработителями. То, что было вчера, может повториться и сегодня. История знает множество таких примеров…

И внезапно они поверили, поверили все до единого. Они не признались в этом друг другу, но, столпившись во дворе, затянули песню:

 
Гикуйю и Мумби,
Гикуйю и Мумби,
Гикуйю и Мумби,
Я истлел от грусти.
 

День избавления отодвинулся в неопределенную даль…

В окружении вооруженной охраны появился начальник лагеря и крикнул в мегафон, чтобы все расходились по баракам. Они тотчас повиновались. Не было слышно ни шепота, ни смешков, только шарканье подошв.

И вот они остались одни в пустыне, оторванные от мира, от людей. Кто теперь придет им на выручку? Солнце испепелит их тела, прах зароют в горячем песке, и навеки затеряются следы их могил. Гиконьо приходил в отчаяние: Мумби и Вангари даже не узнают, где он похоронен. Он просыпался по ночам в холодном поту. Пробовал молиться, но слова застревали в горле.

И все же узники Ялы хранили верность клятве, упорно молчали на допросах. Ведь с ними был Гату, их добрый дух. Вступив в партию совсем юным, он проявил себя, еще когда строили народные школы в Ньери. Он беззаветно верил партии, с нею связывал все надежды на свободу и на возвращение земли исконным хозяевам. Поэтому-то он и стал одним из партизанских вожаков в округе Ньери. Он ходил по деревням, призывал народ вступать в отряды «лесных братьев». В лагере он рассказывал о политических партиях и освободительном движении в других странах, об Индии, о процессах над Неру и Ганди, об американской войне за независимость, об убийстве Авраама Линкольна – заступника американских негров, о Наполеоне, величайшем воине, которого до смерти боялись англичане, – при одном упоминании его имени они клали в штаны. Истории эти взбадривали слушателей. Им казалось, что Ганди, Наполеон, Линкольн – их союзники в борьбе за свободу Кении. Даже охранники из африканцев прислушивались к рассказам Гату со смешанным чувством тревоги и радости. Они прикрикивали на него – кончай, мол, языком трепать, но в душе страстно желали слушать еще и еще.

О чем бы ни заходила речь, Гату все знал. Люди шли к нему за советом. А какие чудеса он рассказывал о России, стране, которой управляют простые люди, не знавшие раньше грамоты. И вот ведь нет такой силы, которая могла бы одолеть Россию.

Гату ничего не боялся. Возвращаясь в барак, передразнивал англичан и в лицах изображал, что было на допросах. Его запирали в темный карцер, не выпускали на прогулки. Он не видел солнца, ему не с кем было словом перемолвиться. Еду давали один раз в сутки, и он не знал, днем это было или ночью. А когда он возвращался и все кидались к нему с вопросами: «Что? Как? Здорово досталось?», он отвечал: «Плевать! И говорить об этом не стоит».

– Разве это люди? В башке у них темнее ночи. Лучше я расскажу вам историю. Родился я в долине. Кругом трава высокая, зеленая, сочная. Солнышко припекает, и дожди стороной не обходят. И кругом кущи райские. Бывало, лежу на солнышке, жую что-нибудь сладкое и слушаю, как журчит ручей и перекликаются птицы. Никто про эту долину не знал, и бояться мне было некого. Но как-то раз пожаловала ко мне гостья. Кто – нипочем не угадаете! Ни больше ни меньше как сама английская королева. Можете себе представить, как я удивился. И сказала мне тоненьким голоском: «Не мог себе получше место выбрать? И холодно тут, и сыро, и темно, как в тюремной камере». А я лежу-полеживаю, и даже ее намалеванные губки меня не трогают. «Кому как, – отвечаю, – а мне здесь нравится». Она говорит: «Уступи мне свою долину, а я тебе уступлю…» Женщина есть женщина, даром что королева… «У нас, – говорю, – не принято за это платить. Слава богу, и так обходимся…» И еще хотел кое-что прибавить, но не успел. Откуда ни возьмись, налетели солдаты; связали меня по рукам и ногам и вышвырнули из долины. И в такую даль закинули, что вот еле добрел до вас, почтенные джентльмены… Может, зря я не согласился? Знал бы, что столько лет поститься заставят, уступил бы…

И все снова смеялись его словам.

– Покажи, какая она есть.

Гату поднялся и прошелся по бараку, «как королева», к безмерному восторгу зрителей.

Шло время, и Гиконьо стал замечать, что в глазах у Гату поселилась тоска. Иногда он устремлял взор поверх голов слушателей, точно его мысли витали далеко в родных краях, за много миль от колючей проволоки.

Заключенных гоняли на работу в карьеры, в пяти милях от лагеря. Камень шел на постройку новых домов для охраны и новых арестантских бараков. Лагерь разрастался. Прибывали новые партии заключенных. От них узнавали вести с воли.

В карьер тащились по раскаленному песку, из которого одиноко торчали низкорослые колючие кустики. Томила жара. Пот катился ручьями, рубаха прилипала к телу. Бесплодная плоская равнина, широко раскинувшаяся между горами и морем, таяла на горизонте в сероватом мареве. Гиконьо поднимал и опускал кувалду, и постепенно его движения входили в одуряющий, механический ритм. И тогда мысли его улетали в прошлое, когда не было еще ни карьера, ни округа Ялы…

Вскоре после женитьбы он решил сделать Мумби подарок. Не купить, а сделать своими руками. Он долго ломал голову – что, пока не услышал однажды, как они с матерью восхищались работой старых мастероврезчиков. «В наши дни нет настоящих резчиков по дереву, – говорила Вангари. – Оттого и не сыщешь ничего, кроме сбитых гвоздями уродцев». И Гиконьо решил: он сделает скамью и украсит ее резьбой. Не успел.

Он поймал себя на том, что стоит и обдумывает орнамент резьбы. Объявили перерыв, и Гиконьо устало плюхнулся на землю рядом с Гату. Вид у того был утомленный, понурый, и только в прозрачных глазах нет-нет да поблескивала прежняя веселость.

– Что с тобой, приятель? О чем задумался? – спросил Гиконьо, размышляя о своем, об узоре, который он вырежет по дереву.

– О чем мне думать?

– Как о чем? О свободе! – выкрикнул Гиконьо.

– Свобода? А с чем ее едят? – чужим, сдавленным голосом огрызнулся Гату. И узоры к великой досаде Гиконьо вылетели из головы. А Гату не сводил с него своих прозрачных глаз, и Гиконьо, подчиняясь странной силе этого взгляда, вдруг размяк. Он излил Гату душу: говорил о Табаи, о Вангари, о Мумби, хотя по молчаливому лагерному уговору семья и дом были запретными темами. Но Гиконьо не удержался, он поведал Гату о своем всепоглощающем желании увидеть Мумби.

– Ведь я даже не успел с ней проститься, когда меня уводили.

Словно камень сняли с сердца! Правда, ему тут же стало стыдно за собственную слабость. Молчание Гату, никак не отозвавшегося на его излияния, служило немым упреком. Гату отвернулся и, вперив взгляд в колышущуюся даль, заговорил хотя и внятным, но бесцветным и тихим голосом:

– Шил один человек. Он был единственным сыном у родителей. Приглянулась ему девушка. И он ей нравился. Она хотела выйти за него замуж и нарожать ему детей. Но парень все откладывал женитьбу. Сначала надо хижину построить, а потом семьей обзаводиться, думал он. «Давай строить вместе», – все предлагала ему девушка. В конце концов ей надоело ждать и она вышла за другого. А парень все строил и строил хижину и никак не мог кончить. Есть поговорка: «Дом построить – жизни не хватит».

Гату рывком вскочил и зашагал прочь. «Слабый он. Такой же, как все», – буркнул, глядя ему вслед, Гиконьо, и его охватила жалость. Гату всегда держался так уверенно. Казалось, ничто его не согнет. И внезапно жалость к нему сменилась ненавистью, и Гиконьо удивился ее силе. До конца дня он старательно избегал Гату, чувствуя за собою какую-то вину.

А им уже не суждено было встретиться. На другое утро партизанского вожака и первого насмешника нашли болтавшимся в петле. Горестное оцепенение сковало лагерь. Люди боялись произнести его имя. Самоубийство – тяжкий грех, дерзкий вызов богам. Гиконьо был потрясен. «Как я не почувствовал, что дело идет к этому», – терзался он, ибо знал, что и сам, поддавшись приступу малодушия, может кончить так же.

Ночи приходили на смену дням с жестокой регулярностью. И Гиконьо, подобно Гату, по вечерам стал бродить по лагерю. Лагерь был поделен на зоны, отгороженные друг от друга колючей проволокой. Стены лагеря тоже увенчивала колючая проволока. Утром их вели в карьер или на строительство дороги, а вечером снова загоняли за проволоку. Проволока, проволока, проволока. Так было вчера, так будет завтра. Проволока заслоняла свет божий. И там, за ней, тоже не было ни человеческих голосов, ни жизни. «Нет, не может быть, – вяло размышлял Гиконьо, – наверное, я ослеп и оглох». Он совсем перестал есть, но не испытывал ни голода, ни слабости.

Однажды вечером он безучастно глядел на проволоку, и внезапно его охватила дрожь. Ему захотелось кричать, смеяться. Он еле удержался. Медленно, но решительно, точно наблюдая за своими действиями со стороны, он опустил правую руку на проволоку и сжал кулак – ржавые шипы вспороли кожу. Гиконьо ощутил только мягкий укол, но не чувствовал боли. Подняв руку, он с интересом разглядывал сочившуюся кровь и вздрагивал, испытывая странное, веселящее возбуждение.

Ловко перехватив приклад, охранник наблюдал за ним. Но убедившись, что Гиконьо и не помышляет о побеге, окликнул его. Гиконьо услышал голос, показавшийся ему далеким и слабым, и пошел туда, откуда он донесся, все еще опьяненный новизной ощущения. Очутившись перед охранником, он дерзко вскинул на него глаза и протянул раскрытую ладонь. Увидев жуткий блеск в глазах Гиконьо, охранник сказал: «Шел бы спать», повернулся и зашагал прочь, подальше от дикой улыбки бесноватого… Гиконьо побрел в барак. Колючая проволока, и лагерь Яла, и Табаи растворились в бесцветной дымке. Он мучительно старался представить себе лицо Мумби, но безуспешно. Мелькали лишь обрывки видений, бессвязные и непонятные. Может, это смерть? Он опустил руку на грудь – сердце бьется, значит, он жив. Почему же он не может вспомнить ее лицо? Неужели и она канула в дымку? Он стал думать о том дне в лесу и поразился – даже воспоминания больше не волновали его. И все исчезло: томление, страсть, волшебный голос Мумби. И все время Гиконьо точно наблюдал за собой со стороны, за каждым своим жестом, за каждым поворотом мысли. Он как будто раздвоился, безучастно размышляя о своем прошлом, и только слегка удивлялся провалам памяти. «Может это от усталости? – мелькнуло у него в голове. – Встать, разогнуть спину, и я буду прежним». Он поднялся на ноги, и действительно, все как будто стало на свои места. Но стоило ему сделать шаг – и в глазах потемнело. Его охватил ужас, он прислонился к стене, застонал и тяжело повалился на пол, погружаясь в беспросветный мрак.

До него донесся шорох сухих листьев. Кто-то шел по лесной тропинке. Он напряг слух и уловил голос Мумби. Поднял глаза – и увидел ее ослепительную улыбку. Она склонилась над ним и протянула ему руку. В другой руке она держала факел, рассеивавший окружавший его мрак. В мире нестойких теней она казалась олицетворением непорочности. Она внушала ему страх и благоговейный трепет. «Я верю, мой избавитель жив!» – вскричал он, преклонив перед нею колени. Судорога пробежала по телу, ему захотелось умереть и в смерти возродиться вновь. То же чувство испытал он тогда, в лесу. «Она не оттолкнет меня», – успел подумать Гиконьо, погружаясь в глубокий сон.

Первым его ощущением, когда он проснулся наутро, был лютый голод. Ладонь опухла и болела. Он лишь смутно помнил, что произошло накануне, и всем существом своим радовался, что очнулся от бредового кошмара, обволакивавшего его с тех пор, как повесился Гату. Снова он стремился к Мумби. Ум его был ясен, и совесть чиста. Теперь он знал, что ему делать, чтобы встретиться с ней. Слух о том, что задумал Гиконьо, тотчас разлетелся по лагерю. И узники, жавшиеся к стенам бараков, провожали его полными ненависти глазами. А Гиконьо старался думать только о Мумби и не замечать взглядов молчаливой толпы. Лишь бы хватило сил, лишь бы не подкосились ноги! Он шагал к конторе, где велись допросы и делались признания, и шаги гулко бухали в окружавшей его немой тишине. За ним захлопнулась дверь… А узники дернулись в бараки в ожидании часа, когда их снова погонят в карьер…

Гиконьо свернул с дороги на тропинку, а в ушах все стоял раскатистый гул его шагов по цементу тогда, четыре года назад. Да, он сознался, но его продержали еще долгие четыре года, добиваясь, чтобы он назвал других. И все эти годы шаги по цементной дорожке неумолчно звучали в его голове. Неужто всю жизнь они будут преследовать его? Внезапно он понял, что боится встречи с родными. Увы, он возвращается не героем, не победителем. Его не увенчают лаврами. Ну и пусть! Лишь бы Мумби осталась прежней, лишь бы связать оборванную нить.

На деревенской улочке голые дети кидали друг в друга комки засохшей грязи. Пыль заставила Гиконьо зажмурить глаза, запершило в горле. Тыльной стороной ладони он смахнул навернувшиеся слезы и зашелся злым, нервным кашлем. Только малыши и женщины встречались ему. Женщины были незнакомые. Он спрашивал их, как пройти к хижине Вангари. Одни глядели на него с неприкрытой враждебностью, другие лишь равнодушно качали головами. Он сердился и дрожал от нетерпения. Наконец какой-то мальчишка вызвался показать ему дорогу. Он был уже рядом с домом, и злость прошла, уступив место тревоге. Сейчас он увидит ее… Что сказать ей, с чего начать? А вдруг она ушла на реку или в Рунгей, в лавку? Сможет ли он перенести еще хоть час разлуки?

Он почти столкнулся с нею на пороге. Секунду или две она глядела на него молча, потом хрипло вскрикнула и, не сомкнув искривленных в крике губ, отступила на шаг, точно пропуская его в дом. И тут Гиконьо увидел, что за спиной у нее привязан ребенок. Руки, поднятые для объятия, застыли в воздухе и безвольно упали. Судорожно сжалось горло.

– Ты? – первой заговорила Мумби.

– Я. Не ждала? – шепотом отозвался он. Дым от очага защипал глаза, и он шарахнулся назад, к двери. Мумби не сдвинулась с места. Заплакал ребенок, и Мумби посмотрела на малыша взглядом, полным материнской нежности.

– Ты! – повторила она. – Я ждала тебя, но не надеялась, что это будет так скоро.

– Так скоро? – эхом откликнулся Гиконьо, окинув внутренним оком путь длиною в шесть лет. Неужели все это ему не снится? Он не понимал того, что она говорит…

На голоса из хижины вышла Вангари, бросилась к Гиконьо.

– Сынок! – запричитала она, обняв и притянув его к себе. По щекам у нее катились слезы.

Гиконьо словно оцепенел в объятиях матери. Он прекрасно знал: младенец на спине у Мумби не мог быть его ребенком. Значит, пока он был в лагере, Мумби спала с другими мужчинами. Значит, годы томительного ожидания, наивные надежды, шаги по цементу – все напрасно?.. «Убить ее и ее отродье… Покончить с этим унижением!» – пронеслось в голове. Он с отчаянной решимостью высвободился из объятий Вангари, но тут же остановился, словно к земле прирос. Вангари кинула осторожный взгляд в сторону Мумби, но той уже не было: из хижины доносилась колыбельная песня.

– Пойдем, – сказала Вангари. Гиконьо покорно поплелся за матерью в дымную хижину и опустился на скамью. Мумби, стоя, кормила младенца грудью и время от времени украдкой поглядывала на мужа. «Смеется надо мной», – решил Гиконьо.

Его взгляд безучастно скользил по стенам хижины, по Вангари, по Мумби, отыскивая, на чем бы задержаться. Спазм горечи, сдавивший его несколько минут назад, сменился тяжелой, цепенящей вялостью. Жизнь лишилась красок, превратилась в бескрайнюю, плоскую пустыню. Исчезли долины, горы, ручьи, деревья. А онто еще представлял себе жизнь в виде нити, из которой можно плести узоры по своему вкусу!.. Устал он, устал! Где-то в дальнем уголке ума возникли слова. Гиконьо механически пошевелил губами, и они вылетели наружу, прозвучали четко, не выражая никаких чувств, кроме, быть может, равнодушного стороннего любопытства.

– Чей ребенок?

Мумби посмотрела на Гиконьо и тут же отвела взгляд, не вымолвив ни слова. У Вангари душа болела за обоих. Боль сына и страдание дочери – какими словами исцелить их? Она давно думала о том, как трудно придется сыну, когда он узнает, и страстно хотела поддержать, утешить его. Но она должна открыть ему правду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю