355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Автор Неизвестен » Песни и сказания о Разине и Пугачеве » Текст книги (страница 11)
Песни и сказания о Разине и Пугачеве
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 00:06

Текст книги "Песни и сказания о Разине и Пугачеве"


Автор книги: Автор Неизвестен


Жанры:

   

Народные песни

,
   

Песни


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

После такого рода двух-трех дневных мытарств и беспрестанных предложений, старик Ибрагим заявил народу: «Теперь делать нечего». Вооружив и посадив на коней семнадцать человек и повязав на правые руки синие тряпки – знаки пугачевцев, под руководством (Ибрагима), вооруженного луком и дубиной, обходом белых песков, кругом Мокрого, направились они на Арское поле. Увидев в это время в направлении московской дороги поднятую большую пыль, он сказал: «Ой, джигиты, сойдите с коней, подкрепите ремни от

седел и перевяжите синие тряпки «а левую руку». После этого, распорядясь сесть на коней, сказал: «Эта пыль, очевидно, поднята

войсками генерала Михельсона, идущего от падишаха (царицы) на помощь городу. Идите к нему». Эти джигиты, поскакав галопом, присоединились к отрядам Михельсона. В то самое время пугачевские войска, шныряя по улицам, убивали первого попавшегося русского. В то время, когда мы высматривали через щель лавки (магазина), увидели, как один башкир, догнав поповского сына, колол его пикой около лавки. Поповский сын раздирающе крикнул. Однако пика, оказывается, не задела его. Он влез в расщелину нашей лавки. В эти дни, боясь держать дома, отправили нас в Новую слободу – меня, Мусу и одну из девиц-прислуг. Почему-то мы влезли под какую-то лодку под Новой слободкой. Муса был молод и шаловлив. Когда он под лодкой начал шалить и голосить, то это очень испугало прислугу, – она завопила, что он погубит нас. После этого вечерком мы вернулись домой. Тут и там валялись павшие кони, разбитые седла, пики и шашки. Оказывается, гусары, объезжая все улицы, уничтожали пугачевцев. Все происходило после прибытия Михельсона. Пугачев был разбит и рассеян. Население крепости изголодалось. В течение нескольких дней запрещали открыть городские ворота. Старик Ибрагим все собранное продовольствие относил к крепости и через пушечные бойницы раздавал солдатам. Затем в городе было организовано судебное учреждение, и, приступив к разбору дел пугачевцев, некоторых повесили, некоторых зарубили (избили). Был один беглый солдат, Исмаил по имени, который, оказывается, состоял (командиром батареи. Его повесили между двумя (татарскими) слободами (в настоящее время на Этом месте находится изгородь для конского косяка). Еще одного повесили на берегу озера. Один донской казак, не осведомленный о разгроме Пугачева, явившись в город, спрашивал: «Где наш батюшка?» На вопрос «кто

твой батюшка» – он ответил: «Петр Федорович». Он был человеком с большой бородой. Тут же ему вытянули и отрезали язык.

Затем был разговор в судебном учреждении о бунтовщиках. Говорили, что казанские татары заодно с пугачевцами, всех их нужно истребить. Все члены судебного учреждения согласились с этим. Но>, оказывается, в войсках Михельсона был один генерал из крещеных татар, – 'он не дал своей подписи. Он сказал, что татары своими ружьями (или припасами) помогли нашим войскам. Затем и запертые в городе солдаты заявили: «Если не кормили бьг нас татары, то мы умерли бы; после выхода Пугачева из города нас кормили татары», – после чего казанцы были прославлены как помощники русских войск, сказывал он.52

В этом году прибытия Пугачева в Казань, то есть в 1774-м, Пугачев дотла сжег и разрушил Казань. До прихода Пугачева вокруг крепости было несколько башен («минаретов»), – они им разрушены. Время прихода Пугачева в Казань стариками, в минувшие дни, было употребляемо в качестве исторической даты и эпохи. При определении возраста спрашивали друг друга: «Сколько лет было тебе в пугачевщину?» Одним было десять лет, другим – три года, а некоторые говорили, что он родился в пугачевском году, или: «я еще находился в утробе матери».

31

Мне пришлось побывать в большом вотском селе Завьялове, находящемся на пути между теперешней столицей вотяков (ныне удмуртов. А. Л,) г. Ижевском и камской пристаньте Гальяны. Завьялове расположено на удивительно живописном месте в 17 верстах от Ижевска.

Здесь мне предложили познакомиться с проживающим в Завьялове «Пугаченком», т. е. потомком Пугачева, как упорно об этом говорит молва…

Передо мной предстал пожилой степенный крестьянин с густой седой бородою, высокого роста и крепкого сложения. В завязавшемся оживленном разговоре Ив. Дм. Иванов действительно подтвердил, что его род связывают с именем Пугачева, и показал на висевший на стене большой, почерневший от времени портрет своего прадеда, Андрея Григорьевича Иванова. Под портретом имелась теперь уже стершаяся вотская надпись «Пугач – пи» – «Пугачевой» и фамилия художника, писавшего портрет, О. М. Евграфова. Портрет изображает довольно представительного с окладистой бородой и выразительными глазами мужчину, с низким

15

О Разине, и Пугачеве

лбом и суровым видом. Это и был, по преданию, ближайший потомок Пугачева.

Местное предание говорит, что проезжавший через Завьялове Пугачев, направляясь от Камы к Ижевскому заводу, пробыл в вотском селе Завьялове не более дня, чтобы дать отдых людям и лошадям, уставшим от езды по непроходимому лесу.

Местное население при внезапном приближении Пугачева большей частью разбежалось, убежал и предок Иванова.

Однако его жена осталась дома. Пугачев нашел у ней на дворе много наваренного пива и кумьппки и расположился на ее усадьбе.

Близости Пугачева к гостеприимной хозяйке народная молва приписала укрепившееся за родом Ивановых характерное прозвище «Пугаченки».

32

Прозванье рода Ивановых «Пугаченками» или «Пучонками» объясняется тем, что принявшая Пугачева вотячка только недавно перед этим разрешившаяся сыном, встретила Пу-гачева у себя на дворе летом, став на колени и подняв ребенка кверху. Пугачев обласкал ребенка и выразил большое удовлетворение, что она не убежала от него, в то время как другие крестьяне его перепугались. Пугачевцы говорили: «Не бойся, не тронем, не на крестьян идем, а на Ижевск». Вотячка отдала все наваренное для крестин ребенка пиво и вино. Это еще больше понравилось Пугачеву. «Две бочки– ведер 15 выпили». На прощанье Пугачев оставил ласковой хозяйке кошелек с золотом.

33

И!з рассказа калмьгчки-монахини, А. В. Невзоровой

– Скажи-ка ты мне: сколько тебе отроду лет?

– Много, много, дитятко: кажись^ сотенный годок пошел, – отвечала Августа.

– В Пугачев, что ли, год родилась?

– Ой, нет, дитятко! в Пугачев год я была годов десятку, коли не больше.

– Значит, помнишь Пугачева?

– Как не помнить?! Хоша многого-то и не помню, а все-таки кое-что осталось в памяти. Как теперь смотрю на него, голубчика: такой был мужественный, величавый, настоящий царь…

– Как царь? – перебил я. – Бродяга, как есть бродяга! А вы царем его считаете. Смешно!

– Ах, дитятко! Что ты говоришь! Можно ли его царскую особу так обзывать? – возразила монахиня* – Он был настоящий царь, ис-» товый Петр Федорович! А что он был бежавший, это правда, дитятко, точно что. бежавший,

супротив этого спорить не буду. Да ведь это со всяким может случиться: век пережить – не поле перейти: нынче князь – завтра в грязь…

– Как бежавший? – (опросил я.

– Да так, просто-напросто бежавший, от налога, значит, бежал, и царство не взлюбилось, – отвечала монахиня. – > Между нами будь сказано, – продолжала она, погодя немного, – невмоготу стала жизнь ему в Питере. . Да тъг, кормилец, (не поставь мне в осуждение моя простые, бесхитростные слова, – оговорилась монахиня.

– Говори, говори, матушка!

– Ну, то^то, дитятко! Слушай-ка. Я перескажу тебе, что я в (молодую мою пору слышала от старых людей. Отец моего свекора близок был к Петру Федоровичу; да и дядюшка мой родной его же руку держал. Дядюшку моего и с сыном, двоюродным братцем моим (Кораблевы прозывались) убили на приступе к крепости… Вот и выходит, что мне было от кого слышать.

– У него, – продолжала монахиня, – у Петра Федоровича, между нами будь сказано, вышло несугласье с супружницей его, матушкой царицей Катериной Лексевной. Господь их ведает, из-за чего у них там стало», не наше дело, суди их царь небесный, а нам не подобает разузнавать и допытываться, что как было. Поговаривали только1, что он, батюшка наш, был 'ревнивый, ревнивый такой, а она, матушка наша, супротив него была непокорлива такая. И пробежала, знать, между ними черная кошка.

Супротивниками ему были еще эти Чернышевы, Орловы, Пановы (Панины) и иные прочие енералы, что в Питере при дворце служили. Он видит, что одному ему супротив всех не совладать, взял да и скрылся тайно– из дворца, как святой Алексей божий человек скрылся из палат своего отца царя.

– Да как же все это случилось? – спросил я монахиню. – Царь, и тайно скрылся из дворца! Что-то мудрено, матушка.

– Мудреного ничего нет, дитятко, – 'Сказала

монахиня: всячина бывает на белом свете.

Цари – цари, а и с ними перетурка1 бывает. . Об этом самом деле поговаривали в народе, что случилось это' таким побытом. Он, Петр-то Федорович, хоша природой-то был и нашего царского корня, но* родился в иной земле, там, вишь, и вырос. Значит, были у него там и сродники, и приятели, и, между нами будь сказано, приятельницы. В ту самую пору, как вышло у него с матушкой-то Катериной Лексевной несугласье, вот в эту-то пору, – словно на грех, к нему и приехала из иной земли на кораблях со свитой какая-то иностранная прын-цесса, может и нарочно, чтобы в огонь масла подлить. Он обрадовался и пошел к ней на корабль в гости, да и загулял, батюшка!. А гу-лять-то он, сказывали старики* гулять^то, не об нем будь упомянуто, куда охотник был. Трое суток, говорят, не выходил из ее банкета: все пунши, да танцы, да музыка. Матушке-то Катерине Лексешне, знамю, показалось это за великую досаду. Вот она на четвертый день выходит и шлет к нему посла, чтобы он оставил банкет и шел в – сбою царскую семью, а юн не слушает. Она другого шлет; он и другого не слушает. Она третьего, а юн и третьего не слушает. Напоследок сама матушка Катерина Ле-ксевна идет на корабельную пристань, ню не показалась ему на глаза, а посмотрела только в стеклянные двери, как он там прохлаждается. Посмотрела матушка, покачала головушкой и удалилась во дворец, только промолвила: «Нет, не исправишь!» Адъютанты и приспешники, что были при Петре Федоровиче, и говорят ему: «Пора-де до дому, ваше царское величество, а то долго ли до беды: сама-де царица здесь была и ушла больно-де сердитая. Быть беде».

– Пустяки! – говорит Петр Федорович. – Жена не посмеет ничего супротив (меня сделать. Коли захочу, в (монастырь ее упеку. Только одно слово скажу..»

– Ан и посмела! – заметила монахиня. – Женщина она, а лютая была. Чрез сколько-то времени, – продолжала рассказчица, – в ночную пору царь пошел во дворец по наведаться, что там такое деется, подошел к воротам, а они на запоре. Вот тебе и (не посмеет! Часовой, что у ворот стоял, окликает:

– Кто идет?

– Царь! – говорит Петр Федорович.

– Нет у нас царя! У нас царица! – говорит часовой дерзким манером.

Петр Федорович кинулся было к (нему, хотел, значит, ударить его и вразумить, а он, не будь дурен, уставил в него ружье: «Застрелю! —

кричит. – Уйди лучше!»

Нечего было делать, (любился, побился он околю» ворот и часового и ушел опять на корабельную пристань, сел на корабличек и уехал в иную землю.

Таким-то– {добытом и стал он, батюшка, странствовать иэ царства в царство, из королевства в королевство. То к тому придет царю, то к другому. Все по тайности его принимали, все его попытовали, а помощи ему не давали. Один говорит: «Не могу в чужие дела входить – своих мною». Другой говорит: «Свой дерись-бранись, а Чужой не приставай». С их стороны это был только отвод один, а на самом то деле они крепко побаивались матушки Катерины Лексевны. Ведь она даром что женщина была, а какая разумная, да и воевать-то была горазда, что твоя Ольга премудрая: супротив нее ни один царь не стоял – всех побивала. На что уж пруцкой король Фридрих воин быт, говорят, от всего света, и богатырь: железные подковы разгибал, всех суседних царей побивал, а она, наша матушка, и его побивала. Значит* всех сильнее, войничее была! Сколько она земель отбила от супротивников, сколько городов побрала, сколько дани перебрала, – и не перечтешь! Турского еалтана, говорят, вдосталь забила. Все Черное море своими кораблями покрыла, Очаков, Анапу взяла. И к Царю-граду подступала, да не взяла: время не пришло, дитятко, – по писанию святых отцов, возьмут наши Царьград в последнее время при царе Константине. . Однако много с турского еалтана отсталого взяла и обязала его, век-по-веки, платить нашему гцарю дань. И платит с той поры турский салтан нашему царю дань великую: оттого самого наши цари и богаты. Вот она какая была, наша красавица! Ну, кто ж супротив нее смел итти? Никто, дитятко! Все на нее зубы грызли, а супротивничать не смели. Особенно зол 'был на нее турский салтан. Из досады-то, что она его дошибла, данью обложила, в корень, что называется, разорила, он, говорит, и шепнул Петру Федоровичу, когда тот к нему в Царьград пришел: «Ты, говорит, что по чужим-то огородам шатаешься? У тебя, говорит, свой зеленый сад стоит. Толкнись-ка ты, говорит, к орлам своим брадатым, сиречь к казакам яицким: присогласии, говорит, их к себе и уж через них, говорит, получишь ли, нет ли, что тебе следует. Они, говорит, орлы-воины, кремень-воины; я, говорит, знаю их, по их сродственничке, по Игнат Некрасове; все, говорит, одной породы. Они, говорит, знаю, постоят за отечество. .»

– И впрямь, кормилец, – вмешала рассказчица свое замечание, – какие и воины-то были эти старые казаки, не нынешним чета. Любо-дорого было смотреть на старого казака. Разоденется, бывало, в кармазинный зипун, в широкие шаровары, в ину пору парчевые, на голову нахлобучит высокую баранью шапку с вострым бархатным верхом, за плечи закинет винтовку иль бо турку под серебряной насечкой и с серебряными бляхами, в руки возьмет пику острую, древко, ленточкой перевитое, к боку прицепит кривую саблю турецкую в серебряной оправе идь-бо сайдак (лук) с колчаном, – и (этим старые казаки рудовать умели, – да как сядет во всем убранстве на лошадь, так и раздуется: гора – горой, копна – копной, ну, просто богатырь старинный, примерно, Илья Муромец, иль-бо Добрыня Никитич. А теперь что? Тарань – таранью!

– Слышал, слышал, матушка! – перебил я хвалебную речь монахини старым яицким казакам. – О Петре-то Федоровиче ты мне рассказывай!

– Прости, дитятко, заговорилась немного. Старинку-то*, знаешь, вспомнила, ну и того. . мыслило и разгулялись. На чем, бишь, я остановилась? Дай бог память, – сказала монахиня.

– Турский султан присоветовал ему итти на Яик, – подсказал я.

– Да, да, вспомнила, – сказала монахиня, и потом продолжала:

– И говорит салтан турский Петру Федоровичу: «Не мешкай, ступай к яицким казакам; объявись, говорит, им, кто ты есть, и обещай, говорит, царским своим словом, пожаловать их вашим крестом и бородой. Они, говорит, теперь в загоне, претерпевают от графа Захар Григорьича Чернышева великую измену насчет вашего креста и бороды. А коли ты пожалуешь их крестом да бородой, то, говорит, постоят же они за тебя, никому не дадут тебя в о^иду. Я, говорит, знаю яицких казаков, они, говорит, и ко мне не прочь перейти, есть когда в отечестве станут обижать их насчет креста и бороды, а у меня, сам знаешь, казаки Игнат Некрасова никакой измены насчет креста и бороды не претерпевают. Это, говорит, я говорю тебе из жалости одной: человек-то ты добрый* гонимый; а то, что, говорит, за охота отбивать мне у самого себя доход: не ныне – завтра, знаю, Bice казаки, что ни есть в Российском царстве, будут в «моем обладании, стоит только клич кликнуть. Игнат Некрасов показал дорогу. Ступай, говорит, куда велю; не трать понапрасну время, и так, говорит, не за что, не про что пропало лет десять, как ты без места». – Вот он и пришел на Яик, наш батюшка, – заговорила монахиня.

– Какой батюшка? Пугач-то? – спросил я.

– Какой Пугач, родимый? Не Пугач, а сам Петр Федорович! – сказала монахиня таким тоном простоты и уверенности, что, казалось бы, и возражать не следовало; но я все-таки возразил:

– Ах, матушка, как же и обманули вас! Ведь то был проходимец, простой казак с Дона, Емельян Пугачев.

– Нет, нет, дитятко! – говорила монахиня. – Это выдумали враги его, супротивники, питерские енералы и сенаторы, что сторону Катерины Лексевны держали. Они и Пугач ем-то прозвали его и распустили в миру славу о нем. Юн, видишь ли, воин был, пугал их, так и прозвали его: Пугач, да Пугач! А он был на самом деле Петр Федорович. Есть когда б он был не Петр Федорович, – продолжала монахиня, – то б не то и было, тогда бы и духу нашего не осталось на Яике, даром что Яик-то наш, родной кровью заслуженный.

Я тебе вот что расскажу, дитятко. Как только случилось в ту пору на Яике завороха, сиречь, как только объявился Петр Федорович и наши казаки признали его за государя и уверовали в него, – то недели через три и прискакал на Яик от матушки-царицы гонец, чтобы, знаешь, потушить, замять это дело, чтобы, знаешь, не дать огласки и в Расеи, и в иных землях. А наши казаки, – знамо, не сами собой, а с приказу Петра Федоровича, – наши казаки возьми да и приспокой этого гонца (при этих словах монахиня сделала очень выразительный и вразумительный жест, как приспокоили гонца. .) Видно так надо было, – прибавила она с какой-то не то насмешливой, не то жалостливой ужимкой. – А как узнали в Питере об этом гонце, что приспокоен, то все эти Чернышевы, Орловы и взъелись на наших казаков: *<Их,

говорят, это дело, – никто другой тут не виноват».

Приступили к царице и дают ей такой совет, чтобы всех казаков на Яике, даже до сущего младенца, искоренить, чтобы и звания нашею не было, чтобы и город наш с землей сравнять, камня на камне не оставить. Однако мудрая Катерина Лексевна такому злому совету не вняла: «Никогда, говорит, этого не будет! Ведь они (сиречь, казаки-то наши), ведь они, говорит, не за мужика какого стоят, а за царское имя». Вот и выходит, что то был не Пугач какой, а все-таки он сам, сиречь, анператор Петр Федорович.

– Опять вот что скажу тебе, дитятко, – говорила монахиня. – Как он впервые-то обо-

Значился, в ту пору многие из наших казаков признавали его в лицо. Мой свекор – тогда-то, знамо, он не был свекром, а стал после – родной мой свекор ехал из города, в Танинские хутора, а навстречу ему, на Бельгх-Горках, попалась партия казаков с харунками (знаменами). Наперед всех, в парчевом одеянье, Ехал мужчина, такой мужественный, такой величавый, индо свекор омой испугался, остановился, скинул шапку и поклонился.

– Чей ты? – спросила особа.

– Перстняков! – говорит свекор и опять поклонился.

– Как твоего отца зовут?

– Иваном! – говорит свекор.

– Помню, помню! – говорит особа. – Воротись, говорит, домой и скажи своему отцу, чтобы сию минуту явился ко мне и представил бы жалованный ковш, что я пожаловал ему в Питере, когда наследником был: он знает».

– И поскакал свекор (мой сломя голову назад в юрод и рассказал своему отцу: «Так де и так, – батюшка!» На ту пору отца свекора била лихоманка (лихорадка), однако велел сыну запречь в телегу лошадь, а сам достал из сундука жалованный ковш, оделся по-праздничному и поехал в Белы-Горки, а на Горках поделаны уже были рели, словно для качалок, а на релях качались удавленники, человек с семь: это были из наших же казаков, кто не признавал Петра Федоровича. А юн не давал никому потачки, кто не веровал в него-казак ли, баба ли, барин ли, барыня лишнее единственно, всех, значит, смерти предавал. Отец моего св скора как взглянул на него, так с первого же раза и признал его, нашего батюшку, и поверовал в негр. А признал его потому, что в Питере его видал, когда он был еще наследником. Я не один отец свекора, а и иные многие казаки, что в Питер с царским кусом езжали, признавали его. А он и сам многих признавал. Бывало, достанет из кармана бумагу и читает: «в таком-то году, вот тот-то приезжал; того-то вот тем-то, а того-то вот тем-то дарил». И все выходила правда. Значит, и был он настоящий царь. .

– И с той самой поры пошел трус – мятеж по всему нашему войску! – продолжала монахиня. – Чего, чего, кормилец, не было: и давили, и топили, и расстреливали – ужасти господни!. Ночью, бывало, по улицам не ходи. Бесперечь окликают: «Кто идет?» Скажешь: «Казак!» Спросят: «Чьей стороны?» Ну, и не знаешь, как сказать, не знаешь, <с какой стороны спрашивают. Одно было спасенье: «Калмык!»– скажешь, и лучше. Их чтой-то не трогали. Мы, кормилец, жили в самых куренях, близ самой, выходит, крепости, и я наслышалась страстей-ужастей вдоволь, индо и доднесь мерещится. Бесперечь на приступ ходили, подкопы вели, из пушек, из пищалей без умолку палили индо мать сыра земля стонала, а с крепости смолой, варом обливали! Сколько народу погибло – страсти господни! Я чаю, от зачатка нашего города не бывало такого кровопролития. Моего родного дядю, по матери, и с сыном – Кораб– левы прозывались – на приступе убили. А в поле-то, бывало, съедутся, то же самое. Примерно, сторону царицы держит отец, а сторону царя – сын. Лошади под обоими семьянины. Как съедутся, лошади-то и заржут, – знамо, спознают друг дружку. 11о лошадям и воины-то спознают друг друга. Отец, бывало, кричит сыну: «Эй, сынок! иди и а нашу сторону! Нс то убью!» А сын отцу в ответ: «Эй, батюшка! иди на нашу сторону! Не то убью!» А тут подскачет какой-нибудь полковник, да и гаркнет: «В ноле съезжаться – родней не считаться! Бей!» И хватит, выстрелит кто-нибудь из пищали, либо отец в сына,либо сын в отца! Таковое-то было кровопролитие за грехи наши.

Монахиня замолчали и перекрестилась. Немного погодя, я спросил:

– А знавала ли ты, матушка, Устинью, жену Пугачева?

– Устинью-то Петровну? – отвечала монахиня. – Как не знать? Шаброво дело, всего только через два дома друг от дружки жили.

– Как же этакое дело случилось, что Пугач на ней женился? Сам что ли он захотел, или присоветовал кто?

– Не знаю, как сказать тебе, кормилец, чтоб не солгать на старости лет, – сказала монахиня. – В ту пору мое дело было– детское, а после, как подросла, слышала ка-двое: одни говорили, что Петр Федорович сам захотел, другие говорили, что графы да сенаторы ему присоветовали. .

– Какие графы, сенаторы? – спросил я.

Монахиня улыбнулась и отвечала:

– Да все воины наши – все эти Орловы, Чернышевы и – иные прочие. Ведь у него целая евина была набрана из наших казанов: кто графом Орловым звался, кто Чернышевым, кто другим каким ен ер алом, сенатором, что в Питере при Катерине Лексевне состояли. Ну, с лентами через плечо щеголяли, прости господи, и грех и смех. .

Монахиня опять улыбнулась. Немного погодя, она продолжала:

– Сидит это он, Петр-то Федорович, под окном и смотрит на улицу, а Устинья Петровна на ту пору бежит через улицу, в одной фуфаечке да в кисейной рубашечке, рукава засучены по локти, а руки в красной краске. Она, видишь ли, занималась рукодельем, шерсть красила да кушачки ткала, такая мастерица была. Увидал ее Петр Федорович, – а она была красоты неописанной, – увидал ее и влюбился; спрашивает своих сенаторов:

– Чья эта девица?

– Дочь казака Кузнецова!? – говорят сенаторы.

– Сию же минуту, говорит, ведите меня в дом к казаку Кузнецову.

И пошли в дом к Кузнецовым. Посмотрел Петр Федорович на Устинью Петровну пристально, а она вышла к нему обряжена, как следует, в нарядном сарафане, в жемчужной подвязке, с монистами и жемчугами на шее, в черевичках, золотом расшитых, – как следует девице хорошего отца-матери. Посмотрел на нее Петр Федорович, и пуще прежнего полюбилась она ему: больно уж красотой взяла.

*– Хочу, говорит, на ней жениться.

А секаторы будто бы ему в ответ:

– Нельзя делу этому статься.

– Как так? – спрашивает Петр Федорович.

А сенаторы будто бы ему в ответ:

– Мы, чай, не басурманы: от живой жены жениться закон воспрещает.

– А я вам скажу: закон не воспрещает! – говорит Петр Федорович.

– Как так? – Это уж сенаторы-то будто спрашивают его.

– А вот как! – говорит он. – С женой моей я разошелся давно, больше десяти годов, говорит, живем мы с ней порознь, а закон разрешает после развода жениться через семь лет. Теперича возьмите в толк вот еще что, – говорит Петр Федорович. – Ведь цари-то – не как простые люди, цари не связаны никаким Законом, цари сами закон, – когда захотят, тогда и женятся, на ком хотят, на том и женятся. Кто им смеет указывать?

– Вот такими-то словами будто бы ii урезонил Петр Федорович своих енералов и сенаторов, – сказала монахиня, – и женился на Устинье Петровне. А другие говорили иное, – присовокупила, немного погодя, монахиня. – Другие говорили, будто Петр Федорович не сам собой женился, а графы да сенаторы присоветовали, сбили его с пути истинного. Ему, видишь ли, хотелось иметь ее, сиречь Устинью Петровну, – прости, господи, за слово! – хотелось иметь ее полюбовницею. А сенаторы-то и стали проть него, особенно, говорят, Мишка Толкачев. Правда, надо сказать, Мишка первый ходок был у Петра Федоровича по таким делам. Однако, как коснулось дело до сродственницы – он сродни был Кузнецовым – так запел другое. По его, говорят, совету, сенаторы наши приступили к Петру Федоровичу и говорят: «Бесчестно отецкой дочери быть наложницей. Не подобает и царской особе пребывать в грехе. . А есть когда угодно твоей царской милости, чтоб отецкая дочь была твоей, то, говорят, сочетайся с ней закон-н^гм браком». А он им в ответ: «Нельзя этому делу статься, сами знаете, у меня жена жива». А они ему говорят: «Какая у тебя жена? Та, что ли, что в Питер е-то живет и мудрит? Что она тебе за жена? Не жена она, а супротив-ница!. Что тут много толковать, – говорят сенаторы, – есть когда Устинья. Петровна тебе полюбилась, – женись да и баста! А на ту нечего смотреть: немного она нацарит. Ты только положись на нас. Грудью за тебя постоим, жизни не пожалеем! Всю анперею с тобой пройдем, Москву возьмем, Питер возьмем, и самое ее пленим!»

«Таким-то побытом, – продолжала монахиня, – графы, сенаторы и соблазнили Петра Федоровича, на грех навели и этим самым делом, сиречь женитьбой-то Петра Федоровича на Устинье Петровне, всю кашу испортили. Как узнали в миру про женитьбу Петра Федоровича, так народ-то усумнился и весь отшатнулся от него, а то бы, глядишь, него и было. . Армия, что из Москвы на него шла, вся армия, касатик, хотела преклонить пред ним знамена и покориться ему, как законному своему ампиратору. А как узнали, что он от живой жены женился, так и захлестнуло. «Пугач, а не царь!» – сказали солдаты и командиры ихние и с той поры стали супротив него.

Узнала об этом и Катерина Лексесна и крепко разобиделась, матушка. «Есть когда он так поступил, сказала государыня, – то и я поступлю с ним по-свойски! – Поезжай, – говорит ока князю Голицыну, – поезжай на Яик и беспременно разбей его, греховодника! Живого или мертвого, все единственно, говорит, представь его ко мне; будет, говорит, ему про-куратить и мир мутить; пора, говорит, положить предел его затеям, им же несть конца!»

– И князь Голицын разбил его у Татищевой, как приказывала государыня, – сказала монахиня таким тоном, который ясно выражал сочувствие рассказчицы к неудаче Пугачева. – А дотолева все командиры и енералы потрафляли Петру Федоровичу, мало с ним отражались, а коли и стражались, то неохотно, касатик: знамо, и сами опасались, – дело было закрыто: почем знать, чья бы взяла? Есть когда бы не женитьба, не то бы и было. Так старики говорили. От Татищевой он бежал на Волгу, – продолжала монахиня, – но нигде большой удачи не имел, по той самой причине, что мир-то в нем усумнился, да и казаки паши все почесть от него отшатнулись – самая малость при нем осталась. От Волги он опять бросился было к Яику, да дальше Узеней оттуда, голубчик, не пошел. Сами же казаки, что при нем оставались, привезли его с Узеней в город и сдали командирам, а командиры, знамо дело,

представили его в Питер к государыне. Там, значит, и кончил он д|ни свои в мире и тишине.

Монахиня перекрестилась.

– Как в мире и тишине? – перебил я. – Его, как буяна, душегубца, казнили!

Монахиня улыбнулась.

– Казнить-то казнили, дитятко, – 1 сказала она, – да не его, а другого, подставного какого-то человека, такого, видишь ли, подыскали колодника, кой согласился умереть за него за деньги. Деньги-то, знамо, пошли детям его, этого колодника.

– Как так? Не может быть! – возразил я.

– Так, так, касатик! Ты уж лучше не спорь, всяк тебе то же скажет, – сказала мона-хиня. – А есть когда хочешь знать это до всей тонкости, то поезжай на Свистун и отыщи там кого-нибудь из старожилов из Кузнецова дома: они лучше дело это знают, потому семья их тут замешалась.

– Да, кстати, матушка, скажи-ка: что сталось с Устиньей? – спросил я, когда речь снова зашла о Кузнецовых.

– Устинья Петровна и две сестры Толкачевы, – обе девушки, что во фрейлинах при ней состояли, – взяты в Питер, касатик, – отвечала монахиня. – Царица призывала их к себе, смотрела одеянья на них и похвалила: «прилично де и красиво». Только Устинье Петровне сделала слегка выговор за башмаки, что золотом были вышиты: «Не подобает,

Устинья Петровна, украшать башмаки золотом, сказала царица. – Я вот законная царица, да и то башмаки у меня без золота: золото идет только на украшение святых икон, а на башмаках ему не следует быть». После того фрейлин Толкачевых обдарила государыня и отпустила на Яик, а Устинью Петровну оставила при себе в Питере, а на Яик не отпустила. Там, в Питере-то, значит, Устинья Петровна и жизнь свою кончила.

– Несчастная! – невольно сорвалось у меня с языка. – Пропала ни за что!

– Ах, что ты говоришь, дитятко! – ^возразила монахиня. – Что она за несчастная! Разве что умерла не на своей стороне, а то, что за несчастная? Дай бог всякому такого несчастья. Матушка-царица приспокоила ее в каком-то хорошем монастыре, где Устинья Петровна и прожила во всяком изобилии и удовольствии. И сынка-то ее матушка-царица осчастливила…

.– Какою сына? —спросил я.

– Какою? – в свою очередь, спросила

меня монахиня, видимо озадаченная моим неведением. – Неужто тьгне знаешь? Ведь Устинья Петровна осталась беременна от Петра Федоровича; жимши в Питере, она и родила сына. Вот этого-то самою сына матушка-царица и воспитала, как подобает, за царскою сына; а как дошел он до отроческих-то лет, взяла да и подарила ею какому-то бездетному королю иной земли, чтобы престол его наследовать. Разве это плохо? – заметила монахиня.

– Коли плохо! – сказал я, улыбаясь. – Только правда ли?

– г Еще бы неправда! – сказала монахиня. – Есть когда мир болтал, то и я болтаю. Только как же, (касатик, всему миру-то болтать, – прибавила она. – «Глас народа – глас божий». Еще (вот что не забудь, касатик: есть когда б все это болтовня была, то посуди: отчего Мартемьян Михайлыч не узрил родину, а пропал в Питере, в одночасье, говорят, умер, а може и не умер, може, и в темнице весь век томился. .


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю