Текст книги "Поэзия вагантов"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Когда современный читатель, преодолев трудности собирания текстов вагантской поэзии по старым журналам и сборникам, начинает знакомиться с ними и сопоставлять их, то многое поначалу может показаться ему странным и неожиданным.
Прежде всего, удивителен на первый взгляд кажется сам язык этой поэзии – латынь. Мы с легкостью представляем себе, что на латыни в средние века писались летописи, ученые трактаты, указы, церковные песнопения, но мы с трудом понимаем, зачем нужна была латынь в любовном стихотворении или в плясовой песне, – разве что ради пародии?
Дело в том, что средневековая европейская культура была насквозь двуязычной. Люди столетиями привыкали мыслить на одном языке, а писать на другом. Если нужно было послать кому-то письмо, то человек диктовал его писцу на своем родном французском или немецком языке, писец записывал по-латыни, в таком виде оно следовало с гонцом или попутчиком к получателю, а там новый писец или секретарь переводил неграмотному адресату его содержание обратно с латыни на родной язык. Знание латыни было первым признаком, отделявшим «культурного» человека от «некультурного»; в этом отношении разница между феодалом и мужиком меньше ощущалась, чем разница между феодалом и клириком. Поэтому всякий, кто стремился к культуре, стремился к латыни. О том, что между клириками латынь была живым, разговорным языком, не приходится и напоминать: только на латыни могли общаться в соборной школе или университете студенты, пришедшие кто из Италии, кто из Англии, кто из Польши. Но и между мирянами знакомство с латынью – хотя бы самое поверхностное, показное, – было чем-то вроде патента на изящество. Поэтому когда весной на городских площадях и улицах юноши и девушки пускались водить хороводы (а зимой и в непогоду плясали даже в церквах, где латынь глядела со всех стен, и духовные власти боролись с этим обычаем долго, но тщетно),[270]270
H. Spanke. Der Codex Buranus als Liederbuch. – «Zeitschrift für Musikwissenschaft», 13 (1930–1931); H. Spanke. Tanzmusik in der Kirche des Mittelalters. – «Neuphilologische Mitteilungen», 31 (1930–1931).
[Закрыть] – то это делалось под пение не только французских и немецких песен, но и латинских, – тех самых, которые сочинялись вагантами. А чтобы смысл песен не совсем оставался недоступен для танцующих, к латинским строфам порой приписывались строфы на народном языке на тот же мотив. Именно поэтому в Carmina Burana то и дело за латинской песней следует немецкая песня-подтекстовка с тем же ритмом и теми же нотами.[271]271
O. Schumann. Die deutsche Strophen der Carmina Burana. – «Germanisch-romanische Monatschrift», 14 (1926).
[Закрыть] А в «Действе о страстях господних» одна и та же сцена (беседа Магдалины с разносчиком, плач богоматери у креста) без всякой неловкости проходит перед зрителем дважды: один раз с латинскими стихами, другой раз с немецкими.
Такое одновременное использование в произведении двух языков, одного понятного и другого полупонятного, создавало возможность для самых изысканных художественных эффектов. Самый простой из них – это применение в песне на латинском языке припева на народном языке: мы видели это уже в «Утренней песне» IX в., мы видим это и в оправдательной песне Гилария перед Абеляром или безымянного ваганта перед возлюбленной («Госпожа, ты не права!»):
Tort a vers mel ma dame!
Вальтер Шатильонский и его школа (а отчасти еще до них – Примас Орлеанский) перемешивают латинский и народный язык еще гуще, начиная фразу по-латыни и кончая ее по-французски или наоборот: знаменитое стихотворение «Вот на праздник прихожу…» начинается так:
A la feste sui venuz et ostendam, quare
Singulorum singulos mores explicare…
Из стихов попроще, вошедших в наш сборник, так написана «Веселая песня» («Стоит девчонка…»).
Наконец, вершиной мастерства в этом двуязычии было сочинение стихотворений из чередующихся строк на народном и на латинском языке. Технику эту разработала религиозная поэзия: здесь в каком-нибудь гимне богоматери французские строки вели основную тематическую линию, позволяя слушателям без труда следить за смыслом, а латинские строки вбирали в себя придаточные предложения, орнаментальные эпитеты и прочие украшения. Вагантские поэты быстро оценили все возможности, которые сулила им такая игра внятного и невнятного, но применили этот опыт, разумеется, к материалу совсем иного рода. Вот образец такой двуязычной песни из Буранского сборника (№ 185) в блестящем переводе Л. Гинзбурга, где немецкие строки переведены, а латинские оставлены в неприкосновенности:
Я скромной девушкой была
Virgo dum florebam,
Нежна, приветлива, мила,
Omnibus placebam.
Пошла я как-то на лужок
Flores adunare,
Да захотел меня дружок
Ibi deflorare.
Он взял меня под локоток,
Sed non indecenter,
И прямо в рощу уволок
Valde fraudulenter.
Он платье стал с меня срывать
Valde indecenter,
Мне ручки белые ломать
Multum violenter.
Потом он молвил: «Посмотри
Nemus est remotum!
Все у меня горит внутри!»
Planxi et hoc totum.
«Пойдем под липу поскорей
Non procul a via:
Моя свирель висит на ней,
Tympanum cum lyra».
Пришли мы к дереву тому,
Dixit: sedeamus!
Гляжу: не терпится ему —
Ludum faciamus!
Тут он склонился надо мной
Non absque timore:
«Тебя я сделаю женой
Dulcis еа cum ore!»
Он мне сорочку снять помог,
Corpore detecta,
И стал мне взламывать замок
Cuspide erecta.
Потом схватил колчан и лук —
Bene venebatur,
Но если б промахнулся вдруг, —
Ludus compleatur!
Вслед за языковыми особенностями вагантских песен привлекают внимание их метрические особенности.[272]272
D. Norberg. Introduction à l’étude de la versification latine médiévale. Stockholm, 1958; D. Norberg. La poésie latine rythmique du haut moyen âge. Stockholm, 1954; W. Bear. Latin verse and European song. London, 1955; W. Meyer. Gesammelte Abhandlungen zur mittellateinischen Rythmik, Bd. 1–3. Berlin, 1906, 1936; J. Scheiber. Die Vagantenstrophe der Mittellateinischen Dichtung. Strassburg, 1894.
[Закрыть] И здесь также перед нами раскрывается сложная картина взаимодействия ученой и народной поэтической традиции. Ученая традиция предстает здесь в виде церковных гимнов и секвенций – как могло укладываться в них любое светское содержание, мы уже видели по «Кембриджским песням». Народная традиция предстает здесь в виде песенных и плясовых напевов, подчас живущих в Европе и по сей день, – так, например, «Песня о свидании» Вальтера Шатильонского или анонимная пастораль «В полной силе было лето…», несмотря на то, что в них появляются и Платон, и Гликерия, и прочно ученые реминисценции, строением ближе всего к традиционной форме французской народной песни, которая любит нагромождать однородные строки в начале строфы и разряжать получающееся напряжение в конце строфы. И церковная, и народная музыка располагала чрезвычайным богатством напевов; неудивительно, что метрика вагантов, сложившаяся на перекрестке их влияний, оказывается удивительно гибка и выразительна, откликаясь на любые оттенки содержания стихов. Пусть читатель сравнит описание кульминации борьбы в «Победной песне» —
Дева гнется,
бьется, вьется,
милая, —
Крепче жмется,
не дается
силою…
и описание успокоения в ее конце:
И глаза смежаются,
Губы улыбаются,
В царство беззаботное
Мчат нас дремотные
Волны.
Если песенные стихи вагантов почти бесконечно разнообразны по форме, то речитативные стихи их гораздо тверже держатся нескольких излюбленных образцов. Средневековая латинская поэзия знала две системы стихосложения – «метрическую», унаследованную от античности, и «ритмическую» (или, по современной терминологии, силлабо-тоническую), развившуюся уже на почве средневековой Европы. Главным из метрических размеров был, конечно, гексаметр, – но, в отличие от античных времен, не безрифменный гексаметр, а украшенный рифмою – иногда на конце двух смежных стихов (как в риполльском «Разговоре влюбленных»), а чаще – на конце стиха и на его середине, в цезуре (как в стихах Примаса о Флоре и во многих других стихах нашего сборника). Такие стихи назывались «леонинскими»:
В горьком месяце мае
познал я удел Менелая:
Были в слезах мои взоры
о том, что лишился я Флоры…
Главным из «ритмических» размеров был для вагантов шестистопный хорей с затянутой цезурой в четверостишиях на одну рифму. Этот размер – дальний потомок народного стиха древнеримских песен (так называемого «квадратного стиха»: «Пусть полюбит нелюбивший, пусть любивший любит вновь!»). В средние века он вошел в употребление не сразу: у Примаса Орлеанского он еще не встречается вовсе, зато около 1150 г. этот размер стремительно получает широчайшую популярность и распространяется по всем странам и по всем жанрам:
Бог сказал апостолам: «По миру идите!» —
И по слову этому, где ни поглядите,
Мнихи и священники, проще и маститей,
Мчатся – присоседиться к нашей славной свите.
Здесь происходит даже любопытный «обмен опытом» между светской и религиозной лирикой: религиозная поэзия перенимает эти «вагантские строфы» (термин, прочно закрепившийся в стиховедческой терминологии) для своих «благочестивых стихотворств» (так озаглавлены два больших тома в бесконечной серии публикаций памятников средневековой гимнографии), а вагантская поэзия перенимает самую модную форму религиозных гимнов в шестистишных строфах, разработанную во Франции в том же XII в. и давшую сто лет спустя такую бессмертную классику, как «Богоматерь у креста». Сравним:
Матерь божия стояла
У креста и обмирала,
Видя совершенное,
И в груди ее облилось
Сердце кровью и забилось,
Злым мечом пронзенное…
(Пер. С. С. Аверинцева).
Не скрываясь под покровом,
Явным словом, веским словом
Я скажу, поведаю
Все, чему в одной баклаге
Неслиянные две влаги
Учат нас беседою…
Высшей изысканностью было сочетание метрического и ритмического стиха в одном стихотворении – когда к трем стихам «вагантской строфы» неожиданно пририфмовывалась гексаметрическая строка из какого-нибудь популярного античного автора (в оригинале, конечно, не знавшая никаких рифм). Такие стихи назывались «стихи с цитатами» (versus cum auctoritate) и удавались только лучшим мастерам. Больше всего увлекался ими ученый Вальтер Шатильонский и его ученики; Вальтеровы «Стихи с цитатами о небрежении ученостью» читатель найдет в нашей книге.
Рифма – почти неотъемлемая примета поэзии вагантов. Для средневековья она была недавним открытием: она вошла в употребление в X в., стала непременным украшением всех стихов в XI в., а в XII в. стала уже выходить из моды (по крайней мере, в метрической поэзии): возрождение культа античных классиков вернуло ученых поэтов к метрическим размерам и безрифменному стиху. Но что было модой для ученых знатоков, то не было модой для низовой поэзии: у вагантов рифма осталась жить и в XII и в XIII в., и в гексаметрах, и в ритмических стихах, и в песнях. Поэты изощрялись в том, чтобы нанизывать длиннейшие тирады на одну и ту же рифму («Изгнание из больницы» Примаса Орлеанского) или подбирать редчайшие составные или каламбурные рифмы (Серлон Вильтонский нанизал в одном стихотворении больше сотни таких рифм подряд). У поэтов есть пословица: «В двух стихах четверостишия поэт говорит то, что хочет сказать, третий стих приходит от его таланта, а четвертый от его бездарности». В вагантских строфах с четверными рифмами это особенно заметно, и даже по переводу читатель может почувствовать разницу между виртуозной легкостью, с какой укладывает свои фразы в строфу гениальный Архипиита, и тяжеловесной неуклюжестью, с какой дотягивают свои строфы до конца заурядные виршеписцы.
О стиле вагантских стихотворений можно сказать то же, что и о стиле предвагантских: в нем два слоя образных и фразеологических реминисценций, один – из Библии, другой – из античных поэтов. У стихотворцев полуобразованных преобладают первые, у стихотворцев образованных – вторые; у авторов неопытных эти реминисценции выглядят неловкими заплатами на кое-как сшитой ткани их стихотворного сказа, у авторов опытных они эффектно играют всеми смысловыми ассоциациями их первоисточника, давая понять читателю много больше, чем то, о чем прямо говорит содержание их слов. Именно эта ассоциативная насыщенность стиля вагантской поэзии труднее всего удерживается в переводе и почти совершенно пропадает для современного читателя, который, конечно, не обязан помнить наизусть ни библейские, ни овидиевские тексты так, как помнили их средневековые читатели и слушатели стихов. Некоторые из этих реминисценций (а подчас прямых цитат) мы отмечаем в примечаниях, но, конечно, это – ничтожно малая часть тех читательских впечатлений, на которые рассчитывал поэт.
Правда, есть один случай, в котором этот основной прием вагантских стилистов без труда сохраняет свою действенность и по сей день. Это пародия.[273]273
P. Lehmann. Die Parodie im Mittelalter, 2. Aufl. Stuttgart, 1963.
[Закрыть] Для поэтов, монтировавших свои стихи из набора крепко запоминавшихся со школьной скамьи штампов и полуштампов, самым естественным соблазном было вдвинуть благочестивейший текст в нечестивейший контекст (или наоборот) и полюбоваться тем эффектом, который из этого получится. Без пародических нот не обходится почти ни одна вагантская шутка; а произведения, от начала до конца задуманные как пародия, заполняют в нашем сборнике почти целый раздел, завершаемый величайшим монументом всего средневекового ученого шутовства – «Всепьянейшей литургией». Это лишь одна из многих кабацких и игрецких литургий, дошедших до нас от вагантов, – с такою охотою обращались они вновь и вновь к этому самому повседневно привычному для них материалу, не оставляя без внимания ни одного звена сложного обряда, приискивая новые и новые богохульные переиначивания для каждого слова богослужебного текста.
Впрочем, не надо думать, что вагантами двигал тут только богохульный задор. Повторяем, к пародии их толкала сама специфика средневековой латинской поэтики – поэтики реминисценций. Вагантские поэты с готовностью пародировали не только евангельские и литургические тексты, но и самих себя. В одном и том же Буранском сборнике мы находим и одно из самых изящных и нежных стихотворений всего латинского средневековья, и бурсацки-грубую пародию на него: составителю сборника, очевидно, и то и другое доставляло одинаковое удовольствие. Сравним:
В час, когда закатится
Феб перед Дианою,
И она с лампадою
Явится стеклянною,
Сердце тает,
Расцветает
Дух от силы пения
И смягчает,
Облегчает
Нежное томление,
И багрец передзакатный
Сон низводит благодатный
На людское бдение…
(№ 62)
В час, когда на площади
Нам кабак приглянется,
И лицо у пьяницы
Жаждой разрумянится, —
Деньги тают,
Улетают
С сладкими надеждами,
И кабатчик,
Как закладчик,
Дань берет одеждами,
И кусок на блюде жирный
Возбуждает дух наш пирный
Пить, как пили прежде мы…
(№ 197)
Нежность и грубость, изящное мастерство и тяжеловесная топорность, – между этими двумя крайностями располагается множество оттенков стиля, и все они представлены в поэзии вагантов. Нет ничего ошибочнее, чем представлять себе интонации вагантских стихов все на один манер – например, по образцу развеселой студенческой песни. Их диапазон гораздо шире. Одни и те же, ставшие поговорочными, строки —
Возбраняет орден наш править службу рано…
Ведь у пробудившихся на душе дурманно, —
читатель найдет в нашем сборнике дважды, но один раз они окажутся в соседстве с самыми светлыми из вагантских строк:
Ветры нас противные пусть в пути не встретят!
Злые стрелы бедности пусть нам в грудь не метят!
Каждому разумному луч надежды светит:
Беды минут странника, и судьба приветит, —
а другой раз – с самыми грубыми:
Наш аббат привычен кубки опрокидывать,
Наша аббатиса не отвыкла ног раскидывать;
Нет людей ученее нашего декана —
Семь наук расскажет мигом, особенно спьяна…
Что относится к стилю, то относится и к тематике вагантской поэзии. Представлять ее по образцу буршеских песен нового времени – «вино, женщины и песни» – означает безмерно ограничивать ее кругозор.
Прежде всего, воспевание «вина» и прелестей разгульной жизни занимает в общей совокупности вагантской поэзии гораздо меньше места, чем можно было бы ожидать. В Буранском сборнике раздел «застольных и разгульных песен» отодвинут на самое последнее место и из всех трех разделов он самый небольшой. В нашей книге такие стихи вошли в начальный раздел, но переводить их пришлось почти все, какие были доступны, тогда как для остальных разделов нужно было ограничиться лишь самой малой выборкой из бескрайней массы любовных или сатирических стихов, оставленных вагантами. Вино, кости и попрошайничество – это фон вагантской поэзии, но главное для поэтов и читателей – не фон, а рисунки, выступающие на нем. Любование собственным бытом чуждо им: хотя главным в их жизни была школа, о школе они не пишут решительно ничего; любопытнейшая поэма «О скудости клириков», переведенная здесь, – уникальное исключение, и недаром она сохранилась лишь в одной рукописи, и то недописанной.
Неожиданностью на таком фоне могут показаться стихи вагантов с откликами на политическую современность – призыв к крестовому походу, плач о Ричарде Львиное Сердце, стих о татарском нашествии. Все они написаны серьезно и прочувствованно, без тени вагантской насмешливости. Это – прямое продолжение той традиции стихов, посвящаемых императорам и князьям, которая нам уже знакома по «Кембриджским песням»; только кругозор стихотворцев за сто лет естественно расширился от пределов их герцогства или архиепископства до пределов всей Европы, а бродячая жизнь стихотворцев сделала их естественными разносчиками этой агитационной лирики своего времени по всем концам доступного им мира.
Меньшей неожиданностью должны казаться у вагантов сюжетные стихи и песни – сказки и новеллы в стихах: их мы тоже видели в «Кембриджских песнях», и притом уже в отлично развитом виде. Но здесь нас ждет иное: у вагантов классического времени решительно меняется и тематика и стиль разработки этих песен-баллад. Вместо народных сюжетов перед нами – книжные, ученые: о Трое, о Дидоне, об Аполлонии Тирском; даже бравирующий своей вульгарностью Примас Орлеанский, взявшись за рассказы в стихах, берет их предметом Трою, Орфея перед Плутоном и Одиссея перед Тиресием. Вместо связного повествования с экспозицией и последовательным переходом от этапа к этапу перед нами вольная композиция, выхватывающая и разрабатывающая отдельные, наиболее яркие моменты: история Дидоны превращается в арию (по выразительности мало уступающую «ариям покинутой Дидоны» из многочисленных опер нового времени), свободно сплетающую эпизоды прошлого, настоящего и будущего героини, а история Аполлония Тирского предстает таким нагромождением неразвернутых намеков и необъясненных имен (подаваемых то от первого, то от третьего лица, но все время в едином приподнятом и напряженном эмоциональном тоне), что смысл ее может понять только слушатель, заранее знакомый с сложным сюжетом античного романа. Баллады вагантов обращены не к простонародной, а к просвещенной публике, способной оценить «высокие» сюжеты и изысканную их разработку, – это главная их особенность. К ней мы еще вернемся.
Наконец, не надо забывать и еще одну тему, в нашем сборнике почти не представленную, но вагантам никоим образом не чужую. Это – тема религиозная. Вся средневековая латинская поэзия была религиозной по преимуществу, всякий человек, владевший латинским стихом, упражнял в нем свои силы прежде всего на гимнах в честь святых и праздников и на благочестивых размышлениях о небесном благе и спасении души; и ваганты здесь не представляли исключения. Религиозная поэзия пользовалась спросом всюду, и они ее поставляли. Нам кажется странным, как мог один и тот же человек с одинаковым вдохновением сочинять благочестивые гимны для богослужений и богохульные пародии на эти же гимны для застольных попоек. Но средневековью это не казалось странным. От средневекового гуманизма было еще далеко до ренессансного гуманизма и еще дальше – до романтического гуманизма XIX в.: человеческая личность не представлялась единой и неповторимой индивидуальностью, выражающей это единство и неповторимость в каждом своем проявлении. Что человеческая личность есть совокупность общественных отношений, – этого, конечно, средневековый человек никогда не понимал умом, но всегда чувствовал всем своим существом. Поэтому отношение к богу, отношение к сеньору, отношение к товарищам по общине, цеху или факультету, отношение к отцу, жене и детям, отношение к застольникам и собутыльникам, – все это сосуществовало в нем, сплошь и рядом нимало не мешая друг другу. Упрекать в неискренности ваганта, сочиняющего гимн святому Стефану-первомученику или назидание о том, что все помыслы человеческие должны быть устремлены к царствию небесному, – значит начисто не понимать специфики средневековой духовной культуры.
Религиозная лирика вагантов не включена в эту книгу не только потому, что она наименее интересна для современного читателя, но и потому, что она практически невыделима из той неисчерпаемой массы анонимной религиозной поэзии, которую оставило после себя средневековье: что здесь писал вагант, а что монах-келейник, ни по каким признакам угадать невозможно. Пожалуй, только для примера помещено здесь «Прение человека со смертью» – один из самых популярных сюжетов мирового фольклора, изложенный, к тому же, характерной «вагантской строфой». Зато мы включили сюда памятник, гораздо более интересный, – «Действо о страстях господних» со стихами латинскими и немецкими. Вагантское происхождение этого произведения несомненно – оно было вставлено в Буранский сборник наряду с тремя другими религиозными драмами. Это значит, что к своеобразному и мало у нас известному жанру средневековой литургической драмы ваганты имели особую причастность.
Драматургический жанр дважды рождался в истории европейской культуры, и оба раза – из религиозных обрядов: в первый раз – из древнегреческих процессий в честь Диониса, во второй раз – из средневекового церковного богослужения.[274]274
Е. К. Chambers. The medieval stage, v. 1–2. Oxford, 1903; K. Young. The drama of medieval church, v. 1–2. Oxford, 1933; E. Franceschini. Teatro latino medievale. Milano, 1960.
[Закрыть] Для оживления рождественских и пасхальных служб издавна (с IX–X вв.) стала применяться диалогическая перекличка церковного хора с двух клиросов: «Кого ищете во гробнице, христоревнители?» – «Иисуса Назареянина распятого, о небожители». – «Нет его здесь, ибо воскрес он, как и предсказывал…» и т. д. Для выразительности и наглядности воспеваемые сцены стали иллюстрироваться пантомимами – поклонением волхвов, поклонением пастухов, посещением гроба женами-мироносицами и т. д.; в пантомимы стали вставляться реплики, прямо заимствуемые из евангельских текстов; получающийся драматический текст быстро разрастался, пополнялся новыми и новыми сценами, для которых реплики и арии сочинялись уже вполне самостоятельно; так возникла литургическая драма, первоначально исполнявшаяся в церкви, потом перекинувшаяся на паперть, потом – на городские улицы и площади, постепенно сменившая свой латинский язык на народный, постепенно вобравшая в себя наряду с религиозными эпизодами бытовые и комические, и в конце концов послужившая тем источником, из которого, более уже не прерываясь, вышла вся традиция новоевропейской драматургии. Буранское «Действо о страстях господних» стоит на середине этой эволюции: анонимный автор еще старательно держится евангельского текста, но эпизод с обращением Марии Магдалины уже развернут в очень пространную сцену с веселыми латинскими и немецкими песнями, и в этой сцене уже появляется не предусмотренный никаким евангелием разносчик, расхваливающий девицам свои товары, – тот самый разносчик, который может считаться почетным предком всех бытовых персонажей новоевропейской драмы. Разыгрывалось «Действо», конечно, церковным клиром, миряне были только почтительными зрителями; но для постановки такой значительной вещи желательны были лица с некоторым опытом стихотворства и с некоторым опытом лицедейства; тут-то и оказывались незаменимыми услуги вагантов, понабравшихся этого опыта от своих многовековых попутчиков и конкурентов – жонглеров-скоморохов. Так и это самое, казалось бы, неуместное в настоящем сборнике произведение на самом деле органически входит в круг вагантской поэзии.
Но, конечно, все перечисленное – лишь периферия двух основных тем вагантской поэзии – любовной и сатирической. Они более всего близки современному читателю этой книги; к их рассмотрению мы и переходим.