355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Дмитриева » Колос времени [СИ] » Текст книги (страница 19)
Колос времени [СИ]
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:32

Текст книги "Колос времени [СИ]"


Автор книги: Наталья Дмитриева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)

Теперь же настало время великой тайны, завеса которой приоткроется лишь при том условии, что вы поклянетесь спасением своей души и посмертным блаженством, а также жизнью тех, кто для вас близок и дорог – навсегда сохранить тайну в глубине своего сердца. Поклянитесь, что вы никому ее не откроете, даже если вас к этому станут принуждать, и никогда не воспользуетесь ею, чтобы причинить мне вред!

– Клянусь… – пошептала Мартина.

Доктор долго разглядывал ее лицо при слабом свете двух свечных огарков, прикрепленных к деревянной подставке, пристально всматривался в широко раскрытые и блестящие от волнения карие глаза, словно пытаясь проникнуть в самую душу своей слушательницы и прочесть по ней, как по одной из своих книг. Наконец, более или менее удовлетворенный увиденным, он поднялся и прошел от стены к стене, плотнее запахивая широкие полы своей мантии.

Несмотря на теплую погоду, в "библиотеке" было холодно. Огонь в очаге почти потух, только по углям, собранным в кучу вокруг небольшого котелка на треножнике, пробегали редкие оранжевые сполохи. Развешанные под потолком пучки трав издавали тревожащий горьковатый запах с примесью тлена, тени от них расползались по стенам уродливыми кляксами. Стеклянные сосуды на столе слабо поблескивали. Было слышно, как в углу скребется и попискивает одинокая крыса, и ей тоненько вторит ветер в дымоходе. По ногам невидимой змейкой пробегал сквозняк.

Мартина поежилась. Сквозняки в замке были делом привычным, также как и крысы, которых, бывало, травили собаками, но, в общем-то, предпочитали не замечать, пока они не начинали совсем уж нагло шнырять под ногами. Покойный барон Клаус строго наказывал слуг, если они плохо следили за порядком, после его смерти дисциплина в замке ужесточилась, однако пользы от этого стало меньше. Коменданту Хорфу до крыс не было дела, а хозяйка, молодая баронесса де Мерикур, никогда не утруждала себя такими низменными материями. К тому же в последнее время она настолько ушла в себя, что, казалось, вообще перестала замечать что-либо вокруг…

Доктор Порциус остановился напротив девушки, глядя на нее сверху вниз. Мартину охватил страх, и она неосознанным движением вцепилась в скамейку, словно пытаясь подавить в себе желание немедленно убежать отсюда. Лицо доктора оставалось в тени, только коротко стриженная седая борода выдавалась вперед, а под ней на жилистой темной шее дергался острый кадык.

– Мое настоящее имя – Никифор Дассилиат, я – византиец по рождению, появился на свет в городе Фессалоники в одна тысяча сто девяносто девятом году от Рождества Христова. Моя мать скончалась родами. Когда мне исполнилось семь лет, мой отец решил перебраться в столицу, в дом своего бездетного брата Евсевия. То было тревожное время: франки захватили великий город, и империя пришла в упадок. В провинциях бесчинствовали мародеры, с севера делали набеги войска царя Эпирского и болгары. Я был тогда еще очень мал и ничего этого не видел. Отец сказал, что дядя Евсевий богат и имеет собственный дом, а также несколько лавок; он ведет дела с венецианцами, поэтому после захвата Города его не тронули, он даже сумел спасти часть своего состояния. По правде сказать, я почти ничего не помню из того времени; помню лишь огромные ворота, через которые мы проезжали – мне казалось, что они достают до неба – и еще удивительную сладость, разлитую в воздухе. Кажется, была весна, в Константинополе цвели сады…

Рядом с домом, где поселились мы с отцом, стояла небольшая церковь, освященная в честь Святой Марии, но известна она была под именем – церковь Святой Девы Сеятельницы. На службы в ней собирались жители половины квартала. Главным ее украшением служила большая мозаичная икона "Девы с колосьями", которая считалась чудотворной. Мой дядя Евсевий был очень набожным человеком и не пропускал ни одной службы. Он был высокий, сухопарый, никогда не выпрямлял спины и все время глядел в землю, исключая тех минут, когда находился в церкви. Тогда глаза его устремлялись в высь и наполнялись слезами восторга. Дядя велел мне сопровождать его, хотя поначалу мне этого очень не хотелось, но потом я привык и уже находил неизъяснимое блаженство в размеренном и торжественном строе литургии. Все наши родственники считали, что мне прямая дорога в монахи, и я в конце концов стал думать также, но дядя молчал, и меня этого удивляло. Казалось, что у него были на меня какие-то планы, но до поры он не хочет о них говорить.

Было и еще кое-что, что приводило меня в изумление и, признаюсь, довольно-таки возмущало. В церкви Святой Девы прислуживала девушка лет восемнадцати, нищая сирота из колонов по имени Феофано. Поначалу я вовсе не замечал ее, но потом стал обращать внимание, что мой дядя и другие знатные обитатели нашего квартала оказывают ей большое уважение. Они обращались к ней с почтительностью и, начиная разговор, снимали шапки, как перед титулованной особой. Меня, непонятно почему, все это очень задевало – мне казалось, что нищая крестьянка, из милости пригретая церковью, ничем не заслуживает подобного обращения. Ни умом, ни красотой Феофано не выделялась среди прочих женщин; правда, держалась она очень скромно и почти всегда молчала, но я считал – это от непомерной гордости, и возмущался оказываемым ей почетом, которого она, по моему мнению, ничуть не заслуживала.

Когда мне исполнилось тринадцать лет, дядя Евсевий объявил, что отныне раз в три дня мне надлежит оставаться в церкви после вечерней службы – Феофано будет заниматься со мной чтением. Это было очень странно, но дядя говорил об этом, как о чем-то само собой разумеющимся. К тому времени я исправно посещал один из константинопольских гимнасиев, отец занимался со мной латынью и языком франков – во всяком случае, я полагал, что чтение и письмо знаю всяко лучше какой-то полуграмотной крестьянки. Но и сама мысль о том, что меня – меня! – наследника Дассилиатов, находящихся в родстве (пусть и дальнем) с императорской фамилии Дук, будет учить эта… эта… Словом чувства мои не могли послужить мне к чести. Помню, что от ярости и возмущения у меня отнялся язык; придя в себя, я разразился такими воплями и причитаниями, словно речь шла о покушении на мою добродетель. Я прямо высказал все, что думаю о Феофано, а также позволил себе кое-какие намеки в адрес дяди и всех, кто с ней так носится – всего и не вспомнить. Дядя ужасно разозлился, схватил палку и принялся охаживать меня по плечам и спине, крича на весь дом, что покажет мне, как ценить достоинство, завещанное предками. И что обиднее всего – мой отец полностью с дядей согласился и одобрил все его действия. Тем же вечером он, правда, попытался ласково поговорить со мной, что не следует оценивать людей по одним лишь внешним признакам, и что занятия с Феофано принесут мне такую пользу, о которой я и не догадываюсь – но, понятно, переубедить меня он не смог.

Представьте, фрейлейн Мартина, в каком состоянии отправился я отбывать свою печальную повинность!

Мне представлялось, что этот день навсегда будет отмечен черным на ленте моей жизни, я испытывал жгучий стыд – казалось, все, присутствующие в церкви, тычут в меня пальцами и смеются надо мной. Я мечтал о том, чтобы меня сразила холера; чем ближе подступала ненавистная минута, тем большие мучения я испытывал. Мне хотелось все бросить и сбежать; в какой-то момент я начал серьезно рассматривать возможность пробраться на один из кораблей, стоявших в гавани Петриона, и навсегда покинуть Город. От этого отчаянного шага меня удерживали лишь страх перед неверным будущим и рука дяди, лежавшая на моем плече. Так ни на что и не решившись, я вынужден был покориться; но, смирившись внешне, про себя продолжал негодовать.

Наши занятия, если их можно было так назвать, проходили в ризнице: тесном, душном и пыльном помещении, где хранилась церковная утварь и запасы ладана. Его запах, пропитавший все кругом, до сих пор кажется мне запахом небывалой скуки, от которой в ту пору просто сводило зубы. Я и Феофано сидели на низкой скамье под единственным маленьким окном, выходившим на западную сторону и забранным решеткой. Моя учительница давала мне старые мраморные и керамические таблички, хрупкие папирусы, затертый пергамент (такого добра у нее был целый сундук) и просила читать вслух все, что на них написано. В основном это были древние мифы и легенды, да еще и изложенные таким корявым полудетским языком, как будто в самом деле были написаны ребенком. Феофано ничего мне не объясняла – когда я заканчивал один текст, она давала мне другой, и так до бесконечности. Поначалу я надеялся, что как прочту все эти таблички и папирусы, она от меня отстанет, но этого не случилось. Вскоре я обнаружил, что читаю их по второму, а то и по третьему разу. Я попробовал пожаловаться отцу, но тот велел мне терпеть и слушаться наставницу.

В конце концов, это стало невыносимо. Я начал размышлять о том, как отделаться от Феофано. Я открыто грубил ей, иногда даже оскорблял в лицо, говорил с ней высокомерно и заносчиво, подстраивал ей разные мелкие пакости, на которые так горазды мальчишки. Но она как будто ничего не замечала и продолжала мучить меня своими сказками. Более того – ей словно нравилось мое общество, на улице я часто видел, как она идет за мной в некотором отдалении. Я постоянно ловил на себе ее взгляд, внимательный и задумчивый, взгляд, слишком серьезный и чересчур проницательный для двадцатилетней девушки. Но тогда я этого не понимал. И поскольку Феофано никак не отзывалась на мои провокации, я вообразил, что имею дело с блаженной дурочкой, и что дядя Евсевий в силу своей глубокой религиозности почитает ее как приближенную к Богу.

Это открытие еще сильней уязвило мою гордость – я решил, что близкие приносят меня в жертву и, пытаясь таким образом искупить собственные грехи, хотят сделать из меня такого же дурака. Я сделался мрачен и неразговорчив, и, возвращаясь домой после вечерних занятий, исступленно колотил палкой по стенам домов и повторял про себя: "Не желаю становиться дураком! Не желаю! Не желаю!". При отце и дяде я вел себя тихо и благовоспитанно, но моя ненависть к Феофано росла с каждым днем.

Так продолжалось около года. Однажды, сидя в ризнице и скучая больше обычного, я заметил паука, спускающегося на своей паутине с потолка. Не раздумывая, я запустил в него мраморной табличкой, которую держал в руках – отскочив от стены, та упала на пол и треснула. Увидев это, Феофано словно онемела, глаза у нее сделались размером с золотой дукат. Схватив щипцы для снятия нагара со свечей, она с размаху стукнула меня по руке. Я был поражен – не столько тем, что она осмелилась сделать то, что сделала, сколько этой ее реакцией. До тех пор я мог безнаказанно подкладывать ей в сандалии острые камушки, запускать жуков ей за шиворот и в рукава, рвать и пачкать ее одежду, дергать ее за волосы – она все терпела. Но, увидев, что случилось с ее драгоценной табличкой, Феофано завопила так, священные сосуды зазвенели в шкафу, и погналась за мной, размахивая щипцами.

Сначала я испугался и выбежал во двор, но тут же почувствовал жгучую радость оттого, что смог пробить стену ее высокомерия. Видя, как она бесится, я возликовал и в свою очередь кинулся на врага, забрасывая его песком. Мы сцепились, как разъяренные коты, и стали немилосердно тузить друг друга. Я забыл, что передо мной девушка, к тому же моя наставница, я вкладывал в каждый удар всю свою застарелую ненависть, стремясь сделать его как можно чувствительней; но и Феофано не отставала. Щипцы в ее руках превратились в разящий меч Ареса, оставив на моем теле множество следов. Она всегда была молчалива, позволяя даже некоторым считать себя слабоумной, но в момент потасовки ее язык не уступал ее рукам, а брань, которой она меня осыпала, могла сделать честь самой горластой из рыночных торговок.

Отколотив друг друга на славу, мы расцепились и еще какое-то время сидели на земле, с ненавистью глядя друг на друга. Потом Феофано велела мне привести себя в порядок и возвращаться домой. Час был поздний. По счастью, свидетелей драки не оказалось. Я был уверен, что Феофано не упустит случая мне навредить и обязательно нажалуется дяде. Но она смолчала. Промолчал и я – в основном потому, что это происшествие не делало мне чести. По правде сказать, мне было очень стыдно – и оттого, что я подрался с женщиной, и оттого, что эта женщина была плебейкой. Моя гордость и самолюбие были вдвойне уязвлены. Через несколько дней я набрался храбрости и явился в церковь, как ни в чем не бывало. Феофано встретила меня спокойно, как всегда. Табличку она склеила и тут же вручила ее мне для прочтения.

По обоюдному молчаливому согласию мы сделали вид, что забыли о нашей ссоре. С этого дня я полностью покорился своей участи и продолжал занятия с девушкой – без особого желания, но и без прежнего недовольства.

* Близко к вершине – близко к погибели

** Божественная сила


*** Колос

Свечи почти догорели. Вот один язычок рыжего пламени задрожал и вытянулся, угасая, остаток фитиля медленно погрузился в лужицу расплавленного воска, выпустив на прощанье дымный завиток.

Темнота и сырость тут же выползли из углов, окончательно выстудив комнату. В дымоходе гулко ухнуло, после чего оттуда с тихим шорохом посыпалась сажа. Со двора послышался стук – кто-то торопливо пробежал, стуча башмаками по каменным плитам. На сторожевых башнях прошла перекличка. Хриплые голоса еще не успели затихнуть, как на замок обрушился проливной дождь – так резко и неожиданно, словно на небе разом опрокинули огромный чан воды. Все звуки, какие были, немедленно потонули в шелесте водяных струй и неумолчном грохоте, выбиваемом ими по черепичной крыше паласа и деревянным навесам замковых галерей.

Доктор Порциус достал с полки два новых огарка, зажег их от оставшейся свечи и небрежно прилепил рядом.

Мартина поежилась, плотнее закутываясь в шаль. Ноги у нее совсем закоченели, и девушка, тихонько сбросив башмаки, поджала их под себя, незаметно растирая холодные ступни.

– Что же было потом? – еле слышно спросила она.

Доктор бросил на нее короткий взгляд.

– Наши занятия продолжались еще два года, – после небольшой паузы ответил он. Вскоре я выучил наизусть все сказки Феофано и уже мог пересказать их, ни разу не сбившись и не пропуская ни слова, даже если бы меня разбудили среди ночи и попросили это сделать. Тогда моя наставница стала приносить кусочки электрона, терла их шерстяной тряпочкой и давала мне. Я должен был держать их в руках все время, пока шли занятия. При этом Феофано заставляла меня по-разному дышать, а иногда просила закрыть глаза и сделать шаг, как она выражалась – "не сходя с места". Мне все это казалось ужасной глупостью и даже безумством. Однако я исполнял все, что она говорила, хотя это и доставляло мне неприятные ощущения: натертый шерстью электрон сильно кололся и стрелял искрами, и от этого мои руки постоянно немели.

Теперь во время занятий у меня то и дело начинала кружиться голова. Иногда приступы бывали такими сильными, что я совершенно утрачивал чувство реальности – мне казалось, что я брежу. В эти дни, возвращаясь домой, я обнаруживал, что прошло гораздо больше времени, и ночь уже на исходе, тогда как мне казалось, что лишь недавно стемнело.

Мой отец и дядя Евсевий не спрашивали меня о занятиях, но, видимо, Феофано говорила им о моих успехах, хотя я не представлял, в чем они заключались. Во всяком случае, родственники были мною довольны. Я выслушивал их похвалы, скромно опустив глаза, но мне стоило большого труда держать себя в руках – я по-прежнему считал себя несправедливо обиженным, моя гордость восставала против того, чего я не в силах был понять. Стычка с Феофано ничему меня не научила – я испытывал к бедной девушке одно лишь презрение, хотя и научился умело его скрывать…

Резко поднявшись, доктор принялся вышагивать взад-вперед, взволнованно покашливая при этом. Синяя мантия распахнулась, подобно крыльям летучей мыши, ее края все время задевали притихшую Мартину, но девушка не решалась указать на это. Порциус Гиммель остановился возле книжной полки и наугад выдернул том в кожаном переплете, делая вид, что хочет там что-то найти. Его пальцы, перебирающие страницы, дрожали так, что плотный пергамент не выдержал и треснул.

Резкий звук рвущегося листа как будто привел доктора в себя. Он выпрямился, захлопнул книгу и, откашлявшись, продолжил, серьезно глядя на Мартину:

– Человек по природе своей так несовершенен, фрейлейн, что в жизни каждого бывают моменты, которые потом тяжким бременем ложатся на совесть. Воистину счастлив тот, кого миновала сия участь, но опыт показывает, что исключение лишь подтверждает правило. Naturae vis maxima*. Человек не свободен от пороков, но хуже, когда он вдобавок склонен преувеличивать собственную значимость, а потому считает себя праведником, всегда и во всем находя себе оправдание. Нет ничего страшней человеческой глупости, усугубленной непомерно раздутым самомнением, поверьте мне, ничего страшней этого нет…

Вспоминая о прошлом, я испытываю лишь стыд. Я был похож на слепца с завязанными глазами – я не только не видел того, что открывалось передо мной, я не желал этого видеть, сам, своими собственными руками затягивая повязку неведения.

Отец и дядя не говорили со мной о политике, а меня мало интересовали события, происходящие в империи. Знал я, что под рукой Генриха Фландрского ромеям живется неплохо – император радел об интересах православной церкви, по мере сил стараясь примирить греков и латинян, часто – в ущерб интересам последних, что только способствовало его популярности среди людей нашего круга. Но внезапно император умер. На его место франки избрали Пьера Куртенэ, зятя Генриха, от которого никто из ромеев не ждал ничего хорошего. Снова начались смуты, бароны открыто демонстрировали неповиновение императорским указам. Стали поговаривать об отторжении земель и имущества у православных монастырей, об обложении греков десятиной в пользу католической церкви. Франкские бароны разъезжали по Городу, бряцая оружием, в разных концах то и дело вспыхивали стычки между ними и венецианскими купцами, желавшими добыть себе как можно больше льгот и привилегий.

Ничего этого я не замечал, или, вернее – не хотел замечать. Мои собственные надуманные горести поглощали меня целиком.

Однажды во время ежедневной службы в храм Святой Девы ворвались франки и принялись творить бесчинства. Их предводитель, имени которого я так не узнал, вошел в церковь, не сняв оружия; он прервал литургию и велел священнику вести службу по латинскому обычаю, когда тот отказался – осыпал его самыми мерзкими ругательствами и ударил по лицу. Его люди стали срывать алтарные покровы и драгоценные оклады с икон. Им попытались помешать. Завязалась драка. Помню, как отец и дядя вместе с остальными выталкивали франков из церкви, а я ужасно растерялся, не зная, что делать. Мне казалось ужасным кощунством то, что делали обе стороны. Я слышал, как священник плачущим голосом взывал к прихожанам, моля их прекратить бесчинства в доме Божьем, а предводитель франков кричал в ответ, что от таких еретиков, как мы, Бога только тошнит, что в наших храмах нет Бога, а лишь порча и адское зловоние – при этом он корчил рожи и плевался. Франки были вооружены, но молящиеся превосходили их численностью и в конце концов одолели их и вышвырнули вон. Церковное убранство вернули на место, и служба продолжилась.

Я еще не успел придти в себя после случившегося и не хотел оставаться на занятия с Феофано, но дядя настоял. Помню, с какой тоской глядел я вслед ему и отцу, когда они спускались вниз по улице, помню, как сжималось мое сердце в тягостном предчувствии. Феофано пыталась меня успокоить, но и ей как будто было не по себе. В тот вечер мы почти не разговаривали, думая каждый о своем. Казалось, что-то темное витает в душном воздухе оскверненного храма, отравляет его страхом и ненавистью. Но я не понимал, что этот запах разливался по столице уже давно и в тот день только добрался до нас; мне чудилось, что он возник ниоткуда, и про себя я молился, чтобы он поскорей развеялся.

А несколько дней все, кто находился тогда в церкви, включая священника, были по приказу регентши Иоланты взяты под стражу и отправлены в городскую тюрьму. На мое счастье, меня в тот момент не было дома, но отца и дядю арестовали вместе с другими. Преданный слуга нашел способ тайно известить меня, чтобы я не возвращался домой и до поры где-нибудь затаился. Так я и поступил, поселившись у знакомого торговца, хорошо знающего нашу семью.

Поначалу вся эта история представлялась мне ужасной нелепостью; я даже не особенно беспокоился, будучи уверен, что все обвинения, sine dubio, ложно возведенные на нас франкским бароном, будут вскоре сняты. К тому же мой дядя был весьма уважаемым человеком в империи и имел много влиятельных друзей, и я был уверен, что при необходимости у него найдутся заступники. Несколько раз я приходил к воротам тюрьмы, надеясь незаметно проскользнуть внутрь и повидаться с родными; но мне не давала покоя боязнь быть узнанным, поэтому я так и не смог ни на что решиться. Впрочем, говорю вам, фрейлейн, я был уверен, что самым страшным наказанием для арестованных может стать денежное взыскание в пользу франков; я был уверен, что вскоре это дело благополучно завершиться, повторяю, я был так уверен в этом…

Но однажды торговец, у которого я ютился, попросил меня покинуть его дом. На самом деле он попросту велел мне убираться – и, поскольку до сих пор я видел от него совершенно другое обращение, эта странная перемена поразила меня и привела в такое замешательство, что я не стал возражать и тот час же сделал так, как он хотел. Я даже не спросил, чем вызвано было такое отношение, лишь немного позднее мне в голову пришла мысль, что этот человек чего-то ужасно боялся. Я ушел от него, весь кипя от злости, но вскоре гнев мой прошел. Я был растерян, потому что не знал, что мне делать и куда идти; мне было страшно появиться в доме у друзей нашей семьи – я не сомневался, что оттуда попаду прямиком в темницу; и у меня оставалось слишком мало денег, чтобы отдать их в уплату за постой. Я пошел в баню и провел там некоторое время, остаток дня бесцельно бродил по улицам.

Наконец, ноги сами привели меня к нашей церкви. Ее двери были распахнуты настежь, внутри царили тишина и запустение: все иконы были вынесены, покровы из драгоценной парчи сорваны, алтарная преграда разрушена, мраморные плиты пола – и те выворочены. Главное украшение храма, мозаичная икона, валялась, разбитая на куски. Не могу описать вам, моя госпожа, как меня потрясло это зрелище! Мои глаза застилал туман, я готов был разрыдаться, но в этот момент услышал чьи-то шаги, а немного погодя увидел Феофано, входящую следом за мной.

– Слава Господу и Пресвятой Деве! Я уже давно ищу тебя, – сказала она, хватая меня за руку. – Пойдем скорей отсюда, мне есть, что тебе рассказать…

Я пошел с ней. Куда мы направились? Хм… Помню, что возле старого акведука моя наставница, наконец, остановилась и поведала, что вот уже несколько дней она тайно посещает узников в тюрьме, принося им еду. Многих сегодня отпустили на свободу, но моего отца, дядю Евсевия и еще двенадцать человек обвинили в приверженности манихейской ереси, и дело их передали церковному суду.

– Как такое может быть?! – закричал я. – Кто в это поверит? Мой отец и дядя – ревностные христиане. Дядя отказался переменить веру, даже когда речь шла о спасении жизни и состояния! Все, знающие его, это подтвердят!

– Да, но обвинение очень серьезно, – со вздохом ответила Феофано. – Нашлись слабые души, которые под страхом смерти или за золото, показали, что в доме твоего дяди проходили тайные собрания, на которых присутствующие чтили Сатаниала… тьфу-тьфу-тьфу, да сохранит нас Пресвятая Дева от всякого зла!

Услышав это, я почти готов был наброситься на нее с кулаками, и она торопливо продолжила:

– Подожди, Никифор, послушай… Я говорю лишь то, что мне удалось узнать. Но твоим родным и другим тоже грозит страшная опасность. Они чисты перед Богом и неповинны в том, в чем их обвиняют. Ни один не запятнал себя сочувствием еретикам – это также верно, как и то, что я сейчас стою перед тобой…

– Тогда в чем же дело? – спросил я.

Феофано медлила с ответом. Наконец она призналась, что все обвиненные в ереси на самом деле являются хранителями тайного знания, которое передается из поколения в поколенье – знание о великой тайне времени. К несчастью, любое знание обречено вызывать подозрение у невежества – последнее ищет себе оправдание в том, что объявляет первое зловредным и опасным. Так случилось и с моими родственниками: они не могли раскрыть того, что знали, а даже если бы и смогли, то им бы все равно никто не поверил.

Потом я узнал, что при обыске дядиного дома нашлись подозрительные рукописи; то же самое обнаружилось в церкви Святой Девы. Когда Феофано упомянула об этом, перед моими глазами словно молния сверкнула.

– Они нашли твои таблички и папирусы?

Она промолчала, но это молчание было красноречивее любых слов. Тогда, совершенно потеряв голову, я схватил ее за плечи и принялся трясти изо всех сил.

– Это ты во всем виновата! – кричал я ей в лицо. – Это тебя надо отправить на костер! Ты, еретичка! Из-за тебя арестовали отца и дядю! Я ненавижу тебя, ненавижу! Хоть бы ты сдохла, от тебя одни несчастья!

Бедная девушка пыталась что-то сказать, но из-за тряски у нее так стучали зубы, и она несколько раз прикусила язык, а потому не могла вымолвить не слова. Потом я оттолкнул ее и объявил, что немедленно отправляюсь к патриарху, чтобы упасть ему в ноги и вымолить прощение своим родным. Это было безумием, но в тот момент я воистину готов был на что угодно. Я велел Феофано идти со мной и быть моей свидетельницей, я потребовал от нее полной выдачи всех тайн, в противном случае я угрожал ей дыбой и плетьми, и Бог знает чем еще… Она слушала меня, не перебивая, только молча прижимала руки ко рту…

Глаза Порциуса Гиммеля блестели, сведенные брови напряженно подрагивали. Он смолк, тяжело переводя дыхание, а потом прикрыл лицо ладонью, еле слышно шепча:

– Так много уже забылось… Но ее лицо в тот момент я хорошо помню и буду помнить, наверное, до самой смерти. Cicatrix conscientiae pro vulnere est – запомните это, фрейлейн Мартина, и еще – semper minus solvit, qui tardius solvit.** Да, так уж повелось, и я не считаю себя в праве что-то утаивать, хотя и horresco referens…***

Словом, Феофано, выслушав мои требования и угрозы (в которых, надо сказать, было более чувства, нежели смысла), не стала отвечать мне тем же. Вместо этого она, как могла, утешила меня, заявив, что не все еще потеряно и есть надежда на спасение, даже если моего отца и других приговорят к худшему, то есть к костру.

После этого девушка под большим секретом поведала, что франки, разорившие нашу церковь, все же не нашли главного – божественный Колос, хранившийся в тайнике за иконой "Девы с колосьями". Сама Феофано успела вынести его раньше, чем начался погром.

Устремив на меня пристальный взгляд, она сказала так:

– Видит Бог, Никифор, я сделаю все, чтобы спасти невинных, хотя тем самым, возможно, помешаю им обрести мученический венец и себя обреку на вечное проклятье. Если придется, я совершу то… то, чего не должна… даже под страхом смерти… Да простит меня Пресвятая Дева! – и Феофано заплакала.

Потом мы условились, что станем по очереди дежурить у ворот тюрьмы, и к чему бы ни приговорили заключенных, мы будем готовы на все, чтобы помешать совершиться несправедливому наказанию.

– Вам удалось спасти отца и дядю, доктор Порциус? – широко раскрыв глаза, спросила Мартина.

– Они не признали себя виновными в ереси, и суд приговорил их к сожжению на костре, – с тяжелым вздохом ответил тот. – Несколько человек, не выдержавших пыток и оговоривших себя и других, подвергли публичной порке, ослепили, после чего они были сосланы в дальние монастыри на вечное заточение. Но мои родные оказались куда более стойкими, и пытки их не сломили…

Девушка зябко передернула плечами.

– Но ведь они не были еретиками, правда же?

– Конечно, нет. Они называли себя хронитами, слугами Хроноса. Их целью было передавать древнее знание, но все они были истинными христианами, верными сынами церкви.

Мы с Феофано узнали, что приговор приведут в исполнение рано утром в тюремном дворе. Обстановка в Городе была тревожной, опять пришли слухи о наступлении болгар на севере, православное и католическое духовенство затеяло новый спор о десятине, богатые горожане выступали против насаждения франкских обычаев. Публичная казнь представителей знатных греческих семейств могла привести к открытому выступлению против властей, поэтому ее решили провести спешно, в присутствии лишь малого числа свидетелей.

Нам не удалось проникнуть внутрь, и мы смешались с толпой черни, которая, несмотря на ранний час, собралась у тюремных ворот, чтобы поглазеть, как будут жечь еретиков. Сразу после восхода солнца осужденных со связанными руками вывели во двор. Там стояли три столба, вокруг которых был сложен большой костер. Я увидел отца и дядю – на них не было ничего, кроме длинных рубах; дядя Евсевий еле передвигал ноги, и отец подставлял ему плечо; стражники толкали их копьями. Всего во дворе собрались не более пятнадцати человек: семеро осужденных, палач с помощниками, профос, стража и православный священник. Потом к воротам подъехало несколько всадников и изъявило желание попасть внутрь – в одном из них я узнал франкского барона, ворвавшегося тогда в нашу церковь. Я узнал его по гербу – волчьей голове на красном поле; с тех пор этот знак сделался для меня ненавистнее всего… но не о том речь.

Барон прибыл специально, чтобы увидеть "как станут корчиться мерзкие чернокнижники, когда дьявол начнет кусать их за бока" – это были его собственные слова. Из всех присутствующих он выглядел самым довольным: громко смеясь, он подзадоривал стражников хорошенько намять осужденным бока и обещал им за это по пригоршне серебра. Его люди затеяли возню у ворот, отгоняя чернь с дороги. Воспользовавшись этим, я и Феофано проскользнули во двор.

Еще раньше я заметил, что моя наставница прячет под покрывалом продолговатый сверток, похожий на спеленатого младенца – теперь она стала понемногу его разворачивать. Меня отвлекли стражники, попытавшиеся вытолкать нас за ворота; сопротивляясь изо всех сил, я вдруг увидел, как помощник палача схватил моего отца и стал привязывать его к столбу. У того видимо была перебита рука, от боли или слабости он почти терял сознание, но его мучитель не обратил на это внимания и еще сильнее вывернул ему руки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю