355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Фатеева » Поэт и проза: книга о Пастернаке » Текст книги (страница 6)
Поэт и проза: книга о Пастернаке
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:12

Текст книги "Поэт и проза: книга о Пастернаке"


Автор книги: Наталья Фатеева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)

1.1.7. Композиционные метатропы в функциональном пространстве текста и идиотекста

Таким образом, порождение художественного текста – это одновременно и экстериоризация эпизодической и семантической памяти в вербальную и далее в связный текст, и интериоризация словесной памяти, «приведение» ее к семантической. Реально организуют единый текст как связный композиционные МТР, создавая при этом разные преломления ритма, симметрии/асимметрии, пользуясь РПС, КПС, ЗПС и РСПС как материалом.

Композиционные метатропы – это устойчивые зависимости, перекомбинирующие все типы МТР и устанавливающие новые временные связи между следами всех видов памяти в рамках каждого целого текста. Они образуют так называемый «временной контрапункт» как стихотворных, так и прозаических произведений. Согласно Мандельштаму [2, 218], «композиция складывается не в результате накопления частностей, а вследствие того, что одна за другой деталь <…> уходит в свое функциональное пространство и измерение, но каждый раз в строго узаконенный срок и при условии достаточно зрелой и единственной ситуации».

Психологи, изучающие работу творческого сознания, констатируют, что, «созерцая образ, мы имеем в виду не только его, а инактуально сознаем и то, как он строится, и то, в какую форму он сам себя облекает, мы инактуально сознаем размеренность, мелодичность, метафоричность, ритмичность и т. д. речи» [Жинкин 1927, 35]. Композиционные МТР поэтому непосредственно связаны с понятием «монтажа» как средства раскрывать концепцию.

В работе «Поэтика сюжета и жанра» О. М. Фрейденберг [1936, 146] пишет, что различные метафоры могут оформлять одну и ту же мировоззренческую сущность, лишь ее объективация происходит в разной «ритмико-словесной форме». Одна и та же семантика внешне разнообразных метафор, например, «питья», «производительности» (рождения), «смерти», «плача» и т. п., «создает потенциальную возможность для образования будущих лирических жанров, стихотворной поэзии и ритмической прозы, для создания эпоса и эпических родов» [Там же] внутри единой концепции мира. Фрейденберг рассматривает вопрос рождения различных жанров в историческом плане, но оказывается, что развитие конкретного поэтического идиостиля подчиняется тем же законам. Можно сказать, что композиционные МТР создают не только композицию отдельного текста, но и композицию всего идиолекта в его развитии.

Так, метафора «города-девы» и «города-блудницы». которую мы рассматривали в связи со стихотворением «Венеция», получает неожиданное композиционное развитие в прозаическом и стихотворном текстах романа «ДЖ». Вспомним текстовую ситуацию романа, когда Антипов и Лара сидят в комнате дома по Камергерскому переулку при свете свечи, которую видит в оттаявшем «глазке» проезжающий мимо Живаго. При виде этой свечи Живаго начал шептать «про себя начало чего-то смутного, неоформившегося»: Свеча горела на столе. Свеча горела– строки, легшие в основу «Зимней ночи» из «СЮЖ». В комнате же происходило следующее: Он сменил огарок в подсвечнике на новую целую свечу, поставил на подоконник и зажег ее. Пламя захлебнулось стеарином, постреляло во все стороны трескучими звездами и заострилось стрелкой. Комната наполнилась мягким светом[3, 80]. Эту ситуацию можно соотнести с подобной из «Преступления и наказания» Достоевского [5, 341]: Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги.В самом соотнесении этих ситуаций запрограммировано дальнейшее композиционное развитие «ДЖ»: прошлое Лары-блудницы и будущее Антипова-Стрельникова, которое заложено в предикатах «пламени свечи» – постреляло, заострилось стрелкой.Именно здесь «заостряется» словесная память всех последующих «выстрелов» романа, где субъектная многозначность пастернаковского «выстрела» оказывается параллельной пушкинской. Интер– и интрапараллелизм с Федором Достоевским подчеркнут Пастернаком в «Дневнике Живаго»: «Произведения говорят многим: темами, положениями, сюжетами, героями. Но больше всего говорят они присутствием содержащегося в них искусства. Присутствие искусства на страницах „Преступления и наказания“ потрясает больше, чем преступление Раскольникова» [3, 279] [43]43
  Сюжетно-композиционный параллелизм романа «ДЖ» с произведениями Достоевского подчеркнут Пастернаком и в письме к О. М. Фрейденберг от 13 октября 1946 г., где поэт пишет, что в данной работе он хочет «дать исторический образ России за последнее сорокапятилетие». И в то же время, продолжает Пастернак [5, 453], «всеми сторонами своего сюжета, тяжелого, печального и подробно разработанного, как в идеале, у Диккенса или Достоевского, – эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое».
  Параллелизм позднего Пастернака с Ч. Диккенсом в разработке сюжетной схемы романа исследуется в работе [Лавров 1993], при этом А. В. Лавров считает, что интерес поэта к приемам диккенсовского сюжетосложения был стимулирован книгой В. Б. Шкловского «О теории прозы» (1925), где подробно исследуются приемы организации композиции у английского прозаика. Интерес же к творческому опыту Достоевского, на наш взгляд, во многом связан с книгой М. М. Бахтина, в первом издании вышедшей под названием «Проблемы творчества Достоевского» (1929). Но в обоих случаях мы имеем дело с метатекстовым осмыслением композиционного строения прозаического произведения, а значит, и с попыткой построения «метасюжета» в собственном произведении.


[Закрыть]
. Знаменательны в этом отношении и отчество Лары в романе – Лариса Федоровна, и паронимия фамилий Раскольникови Стрельников-Расстрельников.Концептуальная же связь образов Достоевского с «выстрелом» Пушкина обнаруживается в переписке Пастернака, где воображение поэта ставит в один ряд пространство, «где живут и не дождались еще нового Достоевского» и где слышен «выстрел, приканчивающий Пушкина» [5, 130].

При этом у Достоевского Соня (ср. Софию– ‘Премудрость Божью’) читает Раскольникову стихи из Евангелия, посвященные воскресению Лазаря. Именно здесь Иисус говорит: « Я есмь воскресение и жизнь; верующий в меня, если и умрет, оживет. И всякий живущий и верующий в меня не умрет вовек. Веришь ли сему?» Эти слова Христа определяют основную идею романа «ДЖ» и основную оппозицию его «героев – концептов» Живаго/Стрельников. По самой своей евангельской этимологии (ср.: «И, войдя, не нашли тела Господа Иисуса. Когда же недоумевали они о сем, вдруг предстали перед ним два мужа в одеждах блистающих. И когда они были в страхе и наклонили лица свои к земле, сказали им: что вы ищете живаго между мертвыми? Его нет здесь: Он воскрес…»– Лук. 24, 3–6) Живаго и есть воплощение «живой жизни» и веры в «воскресение» в «страшный промежуток», который не были в состоянии преодолеть ни Стрельникову ни ранее Ипполит (ср. в «Идиоте» отрицательный параллелизм «воскресения Лазаря» и «воскресения Христа» в трактовке Ипполита). При этом все же Стрельников у Пастернака в последнем диалоге с Живаго (перед роковым «выстрелом») приближается к Раскольникову, который в итоге поверил в «воскресение Лазаря» и этим смог найти путь к своему «воскресению» (знаменательно, что в первых вариантах романа Раскольников стреляется).

Второй раз «фитилек светильни» «с треском» разгорается, когда Комаровский будет стремиться увезти Лару от Живаго (ч. 14, гл. 1, 2). По мысли И. П. Смирнова [1991, 123], приезд Комаровского в Юрятин описывается так, что текст романа наполняется интеркомпозиционным подобием уже не с Достоевским, а вновь, как и в «Смерти поэта», с «Облаком в штанах» Маяковского: Вот и вечер в ночную жуть ушел от окон; хмурый, декабрый. В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры.Ср. в «ДЖ»: На столе горела касторка в пузырьке с опущенным в нее фитилем – переносная докторская светильня. Комаровский пришел из декабрьской темноты<…>. Было уже поздно. Освобождаемый временами от нагара фитилек светильни с треском разгорался, ярко освещая комнату. Потом все снова погружалось в мрак.<…> А Комаровский все не уходил. Его присутствие томило<…> как угнетала ледяная декабрьская темнота за окном[3, 413, 417]. При этом неожиданное появление Комаровского напоминает и появление «привидения» Рогожина перед Ипполитом [6, 468]. Рогожин, как мы помним, становится в «Идиоте» человеческой инкарнацией темной силы, которая, согласно Ипполиту, затрудняет поверить в воскресение Христа, мотивы же увоза Лары от Живаго Комаровским те же, что у Рогожина в отношении Настасьи Филипповны и Мышкина в «Идиоте».

Последний раз композиция Свеча горела на столечерез глазокв окне появится в сцене смерти Живаго, когда Лара будет вспоминать: Могла ли она думать, что лежавший на столе умерший видел этот глазок проездом с улицы и обратил на свечу внимание? Что с этого, увиденного снаружи пламени, – «Свеча горела на столе, свеча горела» – пошло в его жизни, его предназначение?[3, 492]. Причем гроб с телом Живаго будет находиться в той же московской комнате по Камергерскому переулку, где первый раз живой Живаго увидел «свечу» (см. подробно 3.4.).

Сам образ свечи, огарка, плошкиуже содержится у Пастернака в стихотворении «Пространство» (1927), где он соотнесен не с Петербургом, а с Москвой ( Там город <…> Он каменным чудом облег Рожденья стучащий подарок. В него, как в картонный кремлек, Случайности вставлен огарок),а еще ранее в стихотворении «Пространства туч – декабрьская руда…» обнаруживается тот образ, который прямо ведет к «Мело, мело по всей земле…»: Душа же – плошка с плещущим глазком, Которую лакает ураган(см. также 2.1.2.1).

У Пастернака свеча и процесс плавления с самых ранних произведений также связаны с самим процессом создания поэтического текста (отрывок Как читать мне! Оплыли слова. Ах, откуда сквожу я, В плошках строк разбираю едва. Гонит мною страницу чужую),в стихотворении же «Пространство» процесс «плавления» соединен с «историей», которую город как бы пишет сам: Он с гор разбросал фонари, Чтоб капать, и теплить, и плавить Историю, как стеарин Какой-то свечи без заглавья(«Пространство»), А далее уже сам Пастернак «плавит» свою историю «ДЖ», в стихах и прозе, так как, согласно его иносказательному коду, для художника дыханьем сплава В слово сплочены словаи Слитки рифм, как воск гадальный(«Художник», 1936). Слова «плавятся» [44]44
  Ср. эту идею «плавления» слов как создания новых звуко-семантических комбинаций в «Свояси» (1919) В. Хлебникова: «свободно плавить славянские слова».


[Закрыть]
благодаря своей памяти (РПС, КПС, ЗПС, РСПС), и в ритмах «Зимней ночи» Юрия Живаго вновь появляются «воск» и «стрелы». А весь стихотворный цикл постепенно превращается в Вечную книгу и сказку о Деве, спасенной Георгием («Сказка»). Возникают прозо-стиховые композиционные параллели Лара – Магдалина – Дева, Живаго – Иисус – Георгий(святой Юрий). При этом в структуре романа Живаго и его дар слова также отождествляются со свечой (ср. обращение Лары к Живаго сразу после того, как он написал «Рождественскую звезду» и «Зимнюю ночь»: А ты все горишь и теплишься, свечечка моя яркая[3, 432]).

Со свечойв романе связан и «огромный образ России», которая на глазах у всего мира поднялась вдруг записавшей (свечой искупления за все бездолье и невзгоды человечества[3, 456]. При этом нельзя не учитывать, что образ Москвы и образ России – это поверхностные варианты общего архетипического образа Матери-Земли, олицетворением которой в романе также выступает Лара. Оказывается, что и Москва, и Россия, как ранее в библейской истории Иерусалим, ждут своего жениха Господа-Спасителя, метафорой которого является горящий светильник(см. [Топоров 1981а, 54]). Так память слов и ситуаций подсказывает всякий раз новые композиционные решения.

Хотя композиционные МТР организуют ритм текста как целого, а операциональные МТР направляют конкретные звуко-семантические преобразования, в их основе лежит одна и та же концептуальная структура. Так, у Мандельштама [2, 218] в «Разговоре о Данте» читаем об едином смысловом потоке, именуемом «то композицией – как целое, то в частности своей – метафорой». В нашем случае в предикативной метафоре «души» как «плошки с плещущим глазком» заложены уже потенции композиционного развертывания, далее получившие воплощение в романе «ДЖ». В их основе же лежит функциональное соединение концептов «свечи», «глаза-глазка», «ветра» и «творчества». Ср. выше в «Зеркале» «СМЖ»: Ничем мне очей не задуть,где по КПС предикат «задуть» связан со «свечой», а затем в «Зимней ночи» «СЮЖ»: На свечку дуло из угла… (о круговой связи концептов у Пастернака см. в разделе 2.1.2.1).

В композиционной метатекстовой сфере обнаруживается функциональное сходство между стихом и сюжетом эпического произведения. «Главной функцией, общей для стихаи сюжета,является выделение и акцентировка – в первом случае слов,во втором – событий» [Щеглов 1988, 117]. Так, наиболее сильная позиция рифмы в стихе позволяет обнаружить наиболее сильные, кульминационные ситуации сюжета благодаря взаимодействию всех типов МТР. Рифма обнаруживает повторы, связанные со всеми детерминантами памяти слова; из них взаимодействие звуковой и референтной памяти позволяет выделить «сильные» текстовые ситуации в прозаических текстах одного и того же автора. Соотнесение же стиховой рифмы и «семантической рифмы» дает возможность раскрыть концептуальные МТР, заложенные в структуре этих текстов. Таким образом, рифма приобретает свою изначальную этимологию «ритма», а прозаический «текст реализует сюжетность как свое собственное свойство» [Фарыно 1987, 132]. Явление паронимической аттракции, расширяя сферу действия семантической рифмы и опираясь на ЗПС, позволяет увеличить число сюжетных схождений не только в структуре стихотворной, но и прозаической книги.

Так, имя героини романа «ДЖ» определила рифма. Лариса – «женская половина» Живаго рифмуется с именем самого Пастернака в первой редакции стихотворения «Ларисе Рейснер» (1926): Смешаться всем, что есть во мне БОРИСА, Годами отходящего от сна, С твоей глухой позицией, ЛАРИСА, Так звук РИФМУЕТ наши имена.Но еще более показательными являются следующие строки этого варианта стихотворения: Вмешать тебя в случайности ТВОРЕНЬЯ, ЗАРИФМОВАТЬ с НАчала до КОНца С РАСТЕРяННоСТью ТЕНИ и РАСТЕНЬЯ РАСТущую РАСТЕРяННость ТВОРЦА.В рифмах и звуковых схождениях «зарифмована» фамилия самого ПАСТЕРНАКА(в форме АСТЕРНАК)как Творцаи как Растенья(ср. рифму творенья/ растенья).Мы уже упоминали, что самой фамилией поэта задан уже концептуальный МТР «поэт-растение», который в конце творческого пути позволит ему реализовать сравнение Я разбивал стихи, как сад, заложенное в ситуативном МТР «сада».

«Лирическое „я“ Пастернака есть тот, идущий из земли стебель живого тростника, по которому струится сок и, струясь, рождает звук. Звук Пастернака – это звук животворных соков всех растений» [Цветаева 1986, 452]. Этот «сок-звук» поэт постепенно и тянет (соединяя в этом предикате паронимы «петь» и «пить») из земли, дающей жизнь, рифмуясь со своей «женской половиной»: И я б хотел, чтоб после смерти, Как мы замкнемся и уйдем, Тесней, чем сердце и предсердье, Зарифмовали нас вдвоем. Чтоб мы согласья сочетаньем Застлали слух кому-нибудь Всем тем, что сами пьем и тянем И будем ртами трав тянуть(«ВР»).

Далее эти строфы получат неожиданное композиционное продолжение в сцене смерти Живаго, когда его оплакивала Лара, а его гроб окружали цветы: … одни цветы были заменой недостающего пения и отсутствующего обряда. Они не просто цвели и благоухали, но как бы хором, может быть, ускоряя это тление, источали свой запах, и оделяя всех душистой силой, как бы что-то совершали. Царство растений так легко себе представить ближайшим соседом царства смерти. Здесь, в зелени земли, между деревьями кладбищ, среди вышедших из гряд цветочных всходов сосредоточены, может быть, тайны превращения и загадки жизни, над которыми мы бьемся. Вышедшего из гроба Иисуса Мария не узнала в первую минуту и приняла за идущего по погосту садовника[3, 486]. Эта сцена «ДЖ» ситуативно воспроизводит библейскую, когда Мария Магдалина «стояла у гроба и плакала», а Иисус «восстал из гроба» (Ин. 20. 11–16). И интертекстуальные параллели порождают здесь такие композиционные схождения, которые в общей стихо-прозаической структуре романа нейтрализуют границу между Иисусом/Живаго и Марией/Ларой и создают единую «приросшую песнь» Бориса Пастернака, обнаруживаемую в «Магдалине I» и соединяющую мужское и женское начало мира (см. также 3.4).

В свете всего выше сказанного не случайно роман «Доктор Живаго» Пастернака открывается «Вечной памятью». Именно поэт, согласно древним традициям, является хранителем обожествленной памяти и противостоит забвению. «Память, – пишет В. Н. Топоров [1994, 31], – греки называли – άυάνατς πηγη „источник бессмертия“. Следовательно, память и забвение относятся друг к другу, как жизнь, бессмертие – к смерти (ср. Мнемосина: Лета).И поэт несет в себе для людей не только память, но и жизнь, бессмертие. <…> Память, носителем которой является поэт, воплощена в созданных им поэтических текстах, связанных с событиями, имевшими место при акте творения. При этом сама последовательность событий (при общей циклической схеме времени) отражается во временной структуре повествования». Именно по такому принципу строится композиция романа, которая завершается циклом стихов, созданных Живаго по ходу основного повествования.

Все эти тесные и особым образом организованные функционально-композиционные пересечения и «скрещения» позволяют аналогизировать и проецировать друг на друга понятия «единства и тесноты стихового ряда» [Тынянов 1965, 66–67] и «единства и тесноты композиционного ряда». В то же время, изучая «жестко детерминированный сюжетный ряд» романа Пастернака «ДЖ», А. В. Лавров [1993, 245] предлагает объяснять возникающие при такой детерминации «судьбы скрещенья» «теснотой коммуникативного ряда».

1.2. Единство языковой творческой личности

Изучение литературного «билингвизма» как способа развития и функционирования языковой личности все время ставит вопрос о том, сохраняется ли при диалоге стихотворного и прозаического выражения единая творческая система или ее целостность нарушается. Проведенный нами анализ склоняет нас к положительному ответу на первую часть вопроса: именно в дифференциации форм языкового выражения, их чередовании и создании переходных форм заложены огромные возможности творческого развития. В данном разделе мы ставим перед собой задачу описать, каким образом поддерживается единство «языковой личности».

1.2.1. Автокоммуникация и рефлексия как способы порождения художественных текстов

Умолк вчера неповторимый голос,

Он превратился в жизнь дающий колос

Или в тончайший им воспетый дождь.

(А. Ахматова, «Борису Пастернаку»)

С точки зрения поддержания единства творческой личности наиболее показательны идиостили поэтов Серебряного века, в которых интеграционные процессы выведены на поверхность. Диалог форм словесности эксплицирует процессы художнической рефлексии и автокоммуникации, позволяет вскрыть их внутренние механизмы. В такой «диалог» у Пастернака сначала вступают «СМЖ» (1917) и «ДЛ» (1918); новое же обращение поэта к своим первым книгам стихов «Близнец в тучах» (1913), «ПБ» (1914–1916) и их новая редакция в 1928 г. приводит к созданию «ОГ» (1929–1931), почти одновременно с которой рождается новая книга стихов «ВР» (1930–1931). Благодаря смене форм выражения становится возможным проследить, как внутренняя творческая установка постепенно экстеризуется, обнажая «код иносказания» языковой личности.

Анализ стихотворных текстов наталкивает многих исследователей [Левин 1973, Ковтунова 1990, Шмелев А. 1991, Senderovich 1987] на мысль, что в основе большинства поверхностных формальных и семантических явлений поэтического дискурса лежат внутренние автокоммуникативные мотивы и приемы, отражающие определенные закономерности творческого мышления как такового. XX век, создав «новый тип культурного пространства» – человеческое подсознание (Б. А. Успенский), вывел на поверхность стихотворного текста многие автокоммуникативные мотивы и приемы, скрытые в XIX в. «классической» гармонической формой, а затем распространил их действие и на новый тип лирической прозы.

Проблема подсознательного, «как в свое время очень тонко заметил Н. Бор, не есть проблема измерения человеком глубин своего подсознания, а есть проблема создания условий для нового сознательного опыта, или сам этот опыт» [Мамардашвили и др. 1971, 347]. В новом по отношению к предшествующей литературе «сознательном опыте» и состоит авангардность словесного искусства XX в. В ходе такого «опыта» многие текстопорождающие механизмы языка из области внутренней речи вступают «в область речи внешней, чтобы все же остаться для нас по своему смыслу внутренним голосом» [Senderovich 1987, 325]. Сам акт художественной коммуникации становится внутренним, в нем оказываются слитыми не только отправитель и адресат, но и акт порождения и воспроизведения текста, т. е. запрограммированный код восприятия основного поэтического сообщения оказывается вписанным в сам текст. Текст превращается в воображаемый автодиалог с метаописанием, с чего, собственно, и начинается «сознательный опыт» и расподобление его с непосредственной фиксацией «бессознательного».

Так, например, в цикле «Разрыв» («ТВ») Пастернака, следующем за циклом «Болезнь», запрограммирован «разрыв» в «взрывном» звуке [б] (глухой вариант [п]), который маркирует одновременно и семантику «болезни», и «условного» наклонения, формирующего «отрыв» желаемого от действительного: О ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б, И я бо поил те бя чистой печалью! Но так – я не смею, но так – зу бза зу б! О скор бь, зараженная ложью вначале, О горе, о горе в проказе! <…> Но что же ты душу болезнью нательной Даришь на прощанье?<…> Когда бы, человек, – был пустым со браньем Висков и гу би глаз, ладоней, плеч и щек! Тогда б по свисту строф, по крику их, по знаку<…> Я бусту пил им всем, я бих повел в атаку, Я бштурмовал те бя, позорище мое!(1919); и далее по циклу логический акцент на словах с [п]/[б]. В подобных случаях, когда метатекст вписан в текст, внутренние функции текстопорождения – «концептуальная», «коммуникативно-оценочная» – переплетаются с внешней инструментальной «текстовой» функцией [Хэллидей 1980], которая реализует потенции двух первых. Коммуникативно-оценочный механизм концептуализируется и «служит одновременно для выражения и внутренних и внешних свойств индивидуума, представляющих нерасчленимую область возможных значений, которая является личностной в широком смысле слова» [Там же, 121].

Сущность рефлексии над языком отражена как в самом заглавии, так и в тексте «Разговора о Данте» Мандельштама (появившегося почти одновременно с «Восьмистишьями»), где обращение к «памяти слова» принимает форму «эксперимента». «Эксперимент», по мнению поэта, тем отличается от «примера», что он, «выдергивая из суммы опыта те или иные нужные ему факты, уже не возвращает их обратно по заемному письму, но пускает в оборот» [2, 237]. Прежде всего полем языкового «эксперимента» становится поэзия, которую И. Бродский [1979] определил как «лингвистический эквивалент мышления». Стиховые ряды представляют собой наиболее удобную внешнюю форму записи автодиалога: будучи по горизонтали аналогичны репликам диалога, они в то же время нейтрализуют вертикальную границу между отправителем и адресатом (ср. verse – лат. ‘возврат’). Эти построения и являются полем порождения переносной, возвратной по существу семантики, потому что обращены к внутренним ресурсам языка. Открытые в поэзии ресурсы языкового выражения затем распространяют область своего действия и на прозу, которая становится формой осмысления «опыта» в поэзии. Именно проза и хранит в памяти «поэтический эксперимент».

Учитывая особенности таких «экспериментов», Е. Фарыно [1989б, 11] предлагает рассматривать «коммуникативный акт авангардистов» не как «целиком разрушенный классический, а как перевернутый, протекающий в обратном порядке», т. е. не как «шифрующий», а как «дешифрующий». Сам же субъект творчества в этом акте коммуникации выступает не как «исходный отправитель, а отправитель-посредник, занимающий позицию получателя в коммуникации с исходной (космической) инстанцией и позицию отправителя в коммуникации с нижестоящим (бытовым) адресатом» [Там же, 10]. Это обнаруживается в переходности процессов «чтения-письма», «говорения-слушания» прежде всего у начинающих поэтов (ср. у молодого Пастернака в «СМЖ»: К губам поднесу и прислушаюсь… – «Плачущий сад»). Такая же коммуникативная позиция запечатлена и в «ДЖ», когда поэт Живаго слушает «заупокойную службу как сообщение, непосредственно к нему обращенное и прямо его касающееся. Он вслушивался в эти слова и требовал от них смысла, понятно выраженного<…> и ничего общего с набожностью не было в его чувстве преемственности по отношению к высшим силам земли и неба, которым он поклонялся как своим великим предшественникам»[3, 89].

Подобная «переходность» субъекта творчества, выступающего в функции «канала связи» между миром-и языком, выражается в том, что органы восприятия и хранения информации, выступая как метонимии творческого процесса, оцениваются самими поэтами как креативные и текстопорождающие. Это прежде всего, согласно Фарыно [1989б, 36], «глаза», «уши», «губы», «грудь», «душа», «память». Они стоят на границе внешнего и внутреннего мира и обеспечивают их взаимную проницаемость: мир и «Я» удостоверяются друг в друге посредством слияния органов чувств. Ср. у Пастернака:

 
«глаза»
Кто это, – гадает, – глаза мне рюмит
Тюремной людской дремой?
                                                      («СМЖ»)
 
 
«уши», «слух»
И воздух степи всполошен:
Он чует, он впивает дух
Солдатских бунтов и зарниц.
Он замер, обращаясь в слух.
                                                     («СМЖ»)
 
 
«губы», «уста»
Я – уст безвестных разговор,
Как слух, подхвачен городами;
Ко мне, что к стертой анаграмме,
Подносит утро луч в упор.
                                                  («Лесное»)
Дорогою бессонный говор веток
Был смутен и, как слух, тысячеуст.
                                           («Спекторский»)
 

Происходит «второе рождение» поэта как творца (как в «Пророке» Пушкина), который уже ощущает себя Творцом. Соприкосновение с «небом лирики», с «высокой болезнью» ощущается, когда все удваивается и взаимно отражается в семантике и звуке: когда «веки» становятся «век а ми» (ср.: Как музыка: век ав слезах, А песнь не смеет плакать —«СМЖ»), «небо» – «нёбом» ( Терять язык, абонемент На бурю слез в глазах валькирий, И в жар всем не(ё)бом онемев, Топить мачтовый лес в эфире– «СМЖ»), «глаза» – «звездами» (Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья. Звезды долго горлом текут в пищевод, Соловьи же заводят глаза с содроганьем, Осушая по капле ночной небосвод– «ТВ»); их «свет» – «слезами», «звуками» (Это – слезы вселенной в лопатках—«Определение поэзии»), а «сердце»-«душа» становится центром вселенной, улавливающим и испускающим свето-звуковые волны сквозь «перегородок тонкоребрость»: Мирозданье – лишь страсти разряды, Человеческим сердцем накопленной(«СМЖ»). Ритм поэзии уподобляется биению сердца, раскачивающего и развертывающего сам текст. Ср.: Теперь качаться продолжая В стихах вне ранга(«СМЖ»). Тексты же и все определенные ими соотношения закладываются в «память», которая находится в «сердце» и «душе», что позволяет интериоризовать диалог с внешним миром и свести на нет противопоставление внешнего и внутреннего слова. Все же дифференциальные признаки органов восприятия и хранения информации объединены в метафоре поэзия-губка(«Весна» «ПБ»).

Таким образом, субъект, «выступая отражающей призмой», собственно отражает «тот природный и культурный универсум, который в нем самом уже предварительно отражен, как в части целого» [Хан 1988, 99]: он «отражает то целое, органичной частью которого он осознает себя и по законам которого он строит себя» [Там же]. Именно такая модель «отражения», или по-латински, «рефлексии», делает плавным переход от субъекта к объекту, что впоследствии сформулировалось у Пастернака в переводе «Фауста»: Я – части часть, которая была Когда-то всем и свет произвела.Так рефлексия над языком и миром при помощи «памяти» становится авторефлексией, а осмысление поэтом мира при помощи языка есть ответ мира, осмысливающего сам язык. В результате этого осмысления и создается «еще не бывшее состояние мира». Интересны в этом отношении замечания Пастернака о поэтическом мире Цветаевой как о новом состоянии действительного мира: «Это были состояния мира, вызванные в нем тобою <…>. Ты была <…> – Цветаевой, т. е. языком, открывающимся у всего того, к чему всю жизнь обращается поэт без надежды услышать ответ» [Переписка, 325].

В режиме постоянной адресации строит свое познание мира сам Пастернак, и вопросно-ответная форма очерчивает контур его диалога с Творцом. При этом установка Пастернака на «откровение» (Я объят Открывшимся —«ВР»), которое он ждет от высших сил и природы, снимает проблему «ответности-безответности» его лирических вопросов. Благодаря принципу отражения гносеологическое различие между вопросом и ответом нейтрализуется, и в самом вопросе звучит не только постановка вопроса, но и контур ответа. Эти «контуры» в дальнейшем направляют путь осмысления определенных поэтических тем, а значит, получают статус «метатекстовых вопросов». Постепенно «контуры» поисков и решений приобретают все большую определенность и на следующем круге фиксируются в виде действительных ответов.

Подобное наблюдаем в текстообразующем, переходящем из текста в эпиграф и обратно в текст вопросе с обращением «Мой друг, ты спросишь, кто велит, Чтоб жглась юродивого речь?».Понимание сущности этого вопроса и его адресата созревает в «СМЖ» лишь в цепочке «текст – метатекст – текст», организованной взаимным отражением «лирического субъекта» и «Плачущего сада». Сначала не видимый нами за «плачущим садом» субъект обращается к этому саду в своей внутренней речи (Ужасный! – Капнет и вслушается) в стихотворении «Плачущий сад». Далее по мере развертывания этого стихотворения намечается переход от вслушивания к звукопорождению (К губам поднесу и прислушаюсь, Все я ли один на свете).Затем внутренний адресат сам превращается в Ужасный говорящий сад(«Душная ночь»). Мир становится «речегенным» (Е. Фарыно), так как по свойству «отражения-рефлексии» внешней действительности присваиваются предикаты речи и внутреннего состояния субъекта, а сам субъект наделяется свойствами отражаемого: Меж мокрых веток с ветром бледным Шел спор. Я замер. Про меня!(«Душная ночь»). Так «диалог» и «спор» с миром в виде обращений, вопросов и ответов становится принципиально конверсивным (ср. У звезд немой и жаркий спор: Куда девался Балашов? В скольких верстах? И где Хопер? И воздух степи всполошен– «Распад»), а позиции обоих участников (автора и мира) симметричными. В нем заглавная тема («Плачущий сад», где уже имплицитно причастием задана персонификация) становится ремой (Он будет вечен, Ужасный говорящий сад),номинация (Ужасный!)оборачивается имплицитной предикацией, адресация порождает новое бытийное состояние как мира, так и лирического субъекта. Показательно в этом отношении и заглавие «Дождь» с подзаголовком «Надпись на „Книге степи“», которое фактически служит обращением в текстово-метатекстовом (текста «Дождя» «СМЖ» и эпиграфа о «девочке-туче») диалоге: Она со мной. Наигрывай, Лей, смейся, сумрак рви! Топи, теки эпиграфом К такой, как ты, любви!Так «Дождь» «Плачущего сада», который, собственно, Капнет и вслушается,становится полноправным собеседником лирического субъекта, самого являющегося отражением (прежде всего через «Зеркало») этого сада с дождем.

Лирический субъект обретает, с одной стороны, множественность выражения, с другой – неопределенность в качестве текстовой категории. Благодаря тому, что все объекты-адресаты внешнего мира наделяются способностью мыслить и говорить, получают свой «язык», сам мир через «Я» поэта порождает свой «метаязык» описания и дает ответы на обращенные к нему вопросы. При этом он сам выступает то в роли «сына», то «Бога-творца», который, отражаясь в природе и подчиняясь ее «природе» ( В природе лета было жечь —«Балашов»), собственно, и «велит, Чтоб жглась юродивого речь». Ср.: Давай ронять слова, Как сад – янтарь и цедру<…> Ты спросишь, кто велит, Чтоб губы астр и далий Сентябрьские страдали?<…> Ты спросишь, кто велит? – Всесильный бог деталей, Всесильный бог любви, Ягайлов и Ядвиг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю