Текст книги "Своими глазами с любовью и печалью..."
Автор книги: Нами Микоян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
К концу войны Леле прислал вызов в Москву ее отец, так как она хотела после школы поступить в архитектурный институт. К маю 1945 года выехала поездом к ней Бусенька, ее мама. В дороге она простудилась и, приехав в Москву, поправиться уже не смогла, врач сказал, что она была очень истощена и не хватило сил сопротивляться. Ее не стало. Это произошло 9 мая 1945 года. В тот день кончилась война. Бусенька похоронена на Ваганьковском кладбище в Москве.
Опять вернулась к книге после полугодового перерыва. Очень она мне стала трудно даваться. Воспоминания меня волнуют больше меры. Возможно, это вызвано тем, что творится вокруг. Тбилиси в войне, очень беспокоюсь за сестру. Ей трудно – и душевно, и материально. Жду ее приезда. Цена на авиабилеты возросла от 47 рублей до 50 000 с лишним. Железнодорожного пути нет. Зарплату не платят. В республике нет денег. Здесь, в Москве, тоже стало невозможно трудно. Все чудовищно вздорожало, на улицах преступность и беззаконие, будущее неопределенно. Тбилиси в еще более трудном положении, к тому же моя сестра, живущая одна, тяжело заболела. Сыновья ее в российской армии.
3 октября 1992 года. День рождения Лели. Помню, как год назад весь день ей звонила, чтобы поздравить, но никто не отвечал ни на даче, ни в городе. Молчала и ее дочь Марина. Уже к вечеру начала волноваться, нашла телефон марининой подруги, и она сказала, что Боря, лелин муж, в больнице института Курчатова (радиоактивные последствия) в тяжелом состоянии и они все с ним. Чудом узнала адрес и, найдя с трудом такси, к 10 часам вечера приехала туда. Дежурные уже закрыли вход, но, вняв моим взволнованным просьбам, обещали пустить в 6 часов утра. Договорилась с тем же шофером такси, поскольку больница находилась далеко, утром приехала. Очень чисто, комфортабельно. Спросила, где находится Мегрелишвили.
Этого никогда не забыть. Боря лежал без сознания в постели на аппаратах, а Леля сидела рядом. Когда я вошла, она направилась к окну и, достав платочек, тихо заплакала, вытирая слезы. С этого дня и до 6-го числа, до дня его смерти, каждое утро я была с ними. Он умирал тяжело. Видеть это было невыносимо. Леля спрашивала его: «Тебе трудно, больно?» Иногда он давал понять, что слышит и что болит все. Тяжко ему было очень, в сознание он почти не приходил. Изломанные движения исхудалых рук, то ли страдальческая улыбка, то ли судорога на лице, бледном и обострившемся, тяжелое частое дыхание – его тяжкая, безумная мука передавалась нам. Хотелось помочь, я еще надеялась. Все было просто и все было уже далеко от суеты. Только он, мучающийся и уже уходящий, и его дыхание, отсчитывающее время, и Леля, смолкнувшая и покорная перед неизбежной смертью дорогого человека. Оставались часы. 6 октября в 12 часов дня дыхание остановилось. Все кончилось. Молчаливая палата. Как будто и не было только что борьбы, его боли, муки. Так оборвалась жизнь. Боря теперь рядом с лелиными родителями. Этот год Леля посвятила внукам, достройке дачи – как и раньше, все делала четко и спокойно. Только теперь одна.
Октябрь 1993... Описывать события 3-4 октября 1993 года невозможно. Белый дом напротив наших окон, вначале метро-мост, следующий мост – Калининский – это уже поле боя. Пожар и дым, сухие звуки автоматной стрельбы и временами гулкие удары тяжелых орудий весь вечер, ночь и день были фоном нашей жизни. Телевизор с поразительным репортажем, снятым с крыши гостиницы «Украина», Си-эн-эн и радио «Свобода» на эти два дня стали нашей жизнью. Оторваться от информации было невозможно то ли от волнения, то ли от захватывающего зрелища, которое было не спектаклем, а нашей судьбой.
Ждали разрядки, конца кошмара. Не было ни страха, ни волнения, как в августе 91-го. Этого следовало ожидать. Пока будет передышка, а что дальше?
Карабах... чем это кончится? Лидеров там нет, после безнаказанного Сумгаита и Баку осталось желание мщения, которое привело к жестоким ответным акциям, и теперь оно движет людьми и с той и с другой стороны. Уже забыто начало, забыты истинные причины конфликта. Позвонить в Ереван лишний раз – задумываюсь, хватит ли денег? А ведь для меня главное – общение, главное – голос, главное – сказать, услышать.
Вот так движутся медленно мои воспоминания, по дороге, обретая все новые краски. А может, так и должно быть? Ведь это и есть жизнь, которую мне дано было увидеть, и я обязана ее описать.
Кто знает? И вот снова села за стол. Столько времени прошло с тех пор, как решила воплотить в книгу воспоминания, жившие во мне всегда. Но сегодня мне тяжело и грустно. И это не от душевного состояния, не след той зимней тоски, которая в декабре остановила мою работу. Сейчас чувствую, что должна и хочу писать. Это мой способ выжить.
Письмо в прошлое
Наконец-то лечу в Армению. Самолету до снижения осталось минут двадцать, и начинаю уже ощущать знакомый прилив сил, энергии, бодрости, радости. Знаю, что спущусь по трапу на землю – и станет другой походка, расправятся плечи, изменится взгляд. В меня будет «входить» Армения, буду дышать ею, насыщаться, впитывать, кровь во мне получит новый импульс, и я снова оживу.
В начале 60-х, когда похоронила в Тбилиси родных и осталась на севере, в Москве, одна с дорогими моими детьми, душа моя начинала застывать, и однажды бессонной ночью написала:
Есть такая болезнь, говорят.
Ностальгия она называется.
Можешь пить все лекарства подряд,
В голос плакать и горько каяться.
Днем – заботы хоть отбавляй,
Ну а ночью никак не спится.
Приказать бы себе: засыпай!
Может, юности дом приснится?
Может, станут за рядом ряд
Горы в четких сарьяновских красках.
Как увидела их в первый раз
На обложке «Армянских сказок»,
Но давно снится все перестало.
Горы, разве вас тоже не стало?
Тоска съедала меня, в Армении не была семь лет, денег на праздную поездку не было, и мой друг, сердечный и теплый Акоп Салахян, заместитель главного редактора журнала «Дружба народов», послал меня в командировку по Грузии и Армении написать статью для его журнала.
Это поездка летом 1965 года, переполненная волнением, впечатлениями, воспоминаниями, стала для меня возвращением к себе. Тогда я поняла, что такое прикосновение ноги к родной земле и какую оно дает силу для жизни. Я наслаждалась красотой гор, библейской значительностью, заложенной в самой природе. Сживалась и с выжженными камнями Гюм-рийской дороги, и с вызывающим щемящий восторг ущельем Гарни и сердцем ощущала, что все это, самое разное, – мое. Моя земля, моя суть, моя Родина. Это чувство вечно. «Я же не ведаю края прекраснее милой Итаки». (Гомер «Одиссея».)
Еду в Дилижан. Проложена прекрасная новая дорога. Вечер. Вдали силуэты гор, как стены двух далеких противоположных крепостей. Мягкие краски. Удивительно! Не помню одинаковых красок армянского пейзажа – то ярко-желтая, зеленая, синяя, то темно-коричневая, серая, блекло-желтая, то, как сейчас, густой плотный цвет – что-то между темно-коричневым и черным, но не мрачно, потому что небо светлое. А подъезжая к Севану, увидела над районом Камо у другого берега луну, желто-холодно-металлическую.
Мчится машина. Дорога к Севану стала живее, встречаются деревья. Цовагюх, Семеновка, молоканские села – перевал переехали, и начались густые леса Дилижана.
Вот и Дом творчества композиторов. Шофер, открыв мне коттедж, где я по приглашению моего друга, председателя Союза композиторов Армении Эдварда Мирзояна, буду жить два дня, тут же уехал обратно, а я вошла внутрь, распахнула двери на террасу, и оттуда, с гор, повеяло чудом и счастьем.
Днем солнце прогрело леса, теплый воздух окутывал, усыплял, я сидела, расслабленная, в плетеном кресле на террасе коттеджа, в голубом небе увидела птицу. Привыкла видеть в небе ворон, с удивлением следила за необычным полетом птицы и вдруг поняла – орел! Наконец-то. Там, вдалеке, орел, а не ворона. Господи, какое счастье! Плавный гордый полет-скольжение так понятен и близок духу. Здравствуй, моя Армения!
Было время, когда в Москве небо затягивалось серым на несколько месяцев, я бросала всё и на два-три дня летела в Ереван. Там у арки Чаренца – места по дороге в Гарни, смотрела вниз, вокруг и вверх, вдыхала глубоко упоительной чистоты прохладный воздух, ощущала величественную первозданность природы, библейский вечный покой холмов и долин, белоснежных гор, и мгновенно освобождалась от суеты. После этого можно было возвращаться и нырять до нового глубокого вдоха.
Пишу об этих минутах счастья, и перед глазами возникает удивительный кусок земли, вместивший в себя целый мир.
Среди памятных, живших со мной в Москве символов Армении – рисунки фломастером Мартироса Сарьяна – контуры Арарата, тополя и ослики на бланке пригласительного билета на выставку Мастера в Москве; этой шуткой он обрадовал меня. Пейзажи Армении разных художников, рисунки грузинских художников – моих друзей. Фотография под стеклом Арама Хачатуряна с надписью: «Нами, я люблю Вас».
Как не хватает мне этих людей, доброжелательных, мудрых, с мыслью, не скованной чужими правилами. Великая простота общения, насквозь пропитанная любовью и добротой. Ездила в Армению, когда уже не стало родных, не только к природе. Для меня счастье заключается в общении, во взаимопонимании. Какая это радость, прилетев в Ереван ночью, сразу позвонить Паруйру Севаку – поэту будущего – и знать, что он придет и мы начнем бесконечную беседу, которая будет длиться столько, сколько мы захотим. Он начнет курить сигарету за сигаретой, смотреть глубокими блестящими глазами, встряхивать курчавой головой, заходясь кашлем, волнуясь, поверять свои мысли, ласково слушать меня, понимая мою тоску, мою душу и мои тревоги.
Да, беречь своих великих беспокойных сыновей моя родина не умела. Тоскую по ушедшим друзьям. Тоскую по Армении, мысленно вижу ее, но увижу ли еще раз?
Сегодня пишу тебе, отец мой, куда ты ушел навечно. Сейчас впервые назвала тебя отцом – Гриша, мой воспитатель и друг.
Ты не учил меня – как жить, да ты и сам не умел. Ты являл собой великолепный образец человеческого духа, и общение с тобой стало для меня школой. В 1937 году ты трагически потерял во время репрессий родного брата и брата жены, твоего друга, который был моим отцом. Ты и Нина удочерили меня. С тех пор мы жили общей жизнью, я знала, о чем ты думал и чем ты жил. И Нина, ставшая мне больше, чем мать, твой друг и жена, не сумевшая тебя пережить. Я еще раз повторяю – ты не учил специально ничему, но все, что ты делал, и то, как ты делал, стало для меня школой жизни, отразилось почти на всех, кто если не тогда, то позже что-то осознал. Можно сократить жизнь (так и сделали), можно изменить дом, в котором ты жил (так и сделали), но нельзя уничтожить все то, чем ты жил. Смотрю на город, окаймленный зеленью, – это ты, вижу желтые розы, цветы, которые ты выбирал, их не было в Ереване раньше, – это ты, вижу Матенадаран – хранилище древних рукописей, – сколько ты думал о нем, выбирал место для него и еще в 40-х годах, в войну, начал строить. Вхожу в прекрасный парк по улице маршала Баграмяна, сажусь под плакучей ивой и сижу там, как на твоей могиле, – каждое дерево в этом парке посажено по твоему плану. Мы вместе ездили смотреть зеленый камень в деревне Цовагюх у озера Севан – ты мечтал построить в городе хоть одно здание этого цвета. Мы ездили к древним вишапам Арагаца, к источникам Джермука, где ты проводил отпуск, живя во времянке, чтобы следить за строительством курорта.
Ты любил Армению целомудренно – таким ты был сам по своей сути. Ты никогда не говорил об этом. Ты просто постоянно думал о ней, строил, создавал, заботился о ее детях, давал зеленый свет талантам. Арно Бабаджанян, вспыльчивый и ранимый, подрался в Москве, предстояло наказание – ты вмешался: «Таланты надо оберегать». Так было во всем.
Ты мечтал о сильной Армении; об уютных городах, похожих на швейцарские; о Ереване из светлого туфа, с особняками и садами за узорным окружением; о Ереване, где в архитектурном решении вершиной был гранитный Матенадаран; о мостах, перекинутых вдаль; о дорогах, ведущих в будущее; о шедеврах музыки, живописи; о духовной культуре, которая воссоздаст, укрепит и осветит Армению.
Ты знал, как несправедливо устроена жизнь, но подлость всегда ранит душу.
Когда тебя снимали с работы и низменные человеческие страсти накалялись вокруг, я после словесной битвы со свекром А.И. Микояном, не отпускавшим меня, приехала срочно из Москвы в Ереван, чтобы быть рядом. В горький для тебя день за обеденным столом собрались мои школьные друзья, они и вам, мои родные, всегда были друзьями. Ты всем налил в бокалы коньяк, который сам пил редко, и сказал: «Выпьем за Армению! Пусть мой уход послужит ей на пользу. Время изменилось, так и должно быть».
Низко кланяюсь тебе за этот урок нравственности. Никаких обид, упреков, только проявление силы духа, я бы сказала, почти святого.
Когда тебя послали в отстающий совхоз на работу, ты сказал: «Я же не родился секретарем ЦК. Главное – работа». И умер ты только тогда, когда не стало работы, так и не позволив себе ни слова упрека.
Высота твоего духа была не от начитанности, не от воспитания (с отцом, торговцем, ты порвал в юности, так как предпринимательство тебе было чуждо). Увлеченный идеей строительства нового общества, ты стал идеалистом-фанатиком; идея тебя вела по пути истины, она отодвигала от тебя все суетное, мелкое, помогала совершенствоваться твоему духу, твоему созидательному характеру. Не случайно старейшина армянской поэзии Аветик Исаакян тебя назвал Григор-шинарар (Григорий-строитель).
Художник Ерванд Кочар написал большой портрет: ты стоишь в арке из туфа с рулоном чертежной бумаги в руках и смотришь вдаль на строящийся город. Портрет был у нас спрятан, ты не любил себя выпячивать. Когда покидали государственную дачу после твоего снятия с работы, он затерялся. У меня стоит твой бюст в бронзе – делал скульптор Ара Саркисян по фото.
И сегодня я, благодарная тебе за школу любви к своей земле, не пытаясь никогда дотянуться до тебя, хочу произнести, как и ты: «За Армению!», только добавлю: «За то, чтоб ничто не мешало ее детям любить друг друга. Боже, сохрани их, дай им возможность и силы выжить, выдержать и снова встать во весь рост».
Как я уже писала, мой дядя Григорий Арутинов попал на работу в Армению в конце октября 1937 года. Назначение первым секретарем ЦК Компартии Армении стало для него неожиданностью. В Армении производились аресты, происходила так называемая чистка, шли репрессии. Руководили ею присланные из Москвы члены правительства Маленков и Микоян. Они искали замену первому секретарю ЦК, арестованному Аматуни, хотели подобрать человека со стороны. Интересовались, нет ли в Грузии подходящей кандидатуры. Берия предложил Арутинова, который в то время был секретарем горкома партии Тифлиса. Уже появились националистические настроения, и армянин во главе столичной парторганизации был не к месту. Да и в планы Берии, видно, входило сместить все руководство, вернее, убрать его. Кто-то из знакомых передал маме, что Берия сказал: «Арутинова там сами армяне съедят».
Грише, так я называла дядю, когда он попал в Армению, было неполных тридцать семь лет. В сегодняшней ситуации особенно остро понимаю, каково ему пришлось на незнакомой родине. Обстановка в Армении была тяжелой: духовная опустошенность, трагедии. Вместе с тем арест и расстрел брата, гибель брата жены, многих друзей. Чужая земля, незнакомый язык, новые люди...
С чего начать? И меня потрясает его интуиция, что он нашел с чего. Первой серьезной акцией стала подготовка к празднованию тысячелетнего юбилея эпоса «Давид Сасунский», а затем второй рывок – подготовка к декаде армянского искусства в Москве. Оба события должны были произойти в 1939 году. Готовились очень серьезно: издавались великолепные книги; например, «Давид Сасунский» на армянском и русском языках, в замшевых переплетах, на прекрасной бумаге; заказывались памятные чашки на фарфоровом заводе в Ленинграде – эскизы делались лучшими художниками, так же как и наклейки выпущенных в это время сигарет, коньяков по эскизам мастера миниатюры Коджояна.
Программки концертов, обложки либретто, любую мелочь делали лучшие художники. Не говоря о декорациях, занавесах, костюмах к спектаклям – над ними трудились Мартирос Сарьян, Сергей Арутчян. Высочайшая требовательность исходила от первого секретаря ЦК Компартии.
Конный памятник Давиду Сасунскому, заказанный тогда Ерванду Кочару, украшает город до сих пор.
У меня сохранились воспоминания народной артистки СССР Татевик Сазандарян, в 1938-1939 годах молодой солистки оперного театра Еревана. Она пишет: «К декаде 1939 года мы готовились с конца 1937-го. Не было готово здание оперного театра – была только сцена, ежедневно во время репетиций появлялся первый секретарь ЦК республики, это не было формальностью – после репетиций проводились совещания. Мы ставили оперы «Лусабацин» Степаняна, «Алмаст» Спендиарова. Все были энтузиастами – молодая республика, молодой театр, молодые артисты. Нас всех подбадривал и поддерживал Григорий Артемьевич Арутюнян – своим интересом, вниманием и доверием».
Декада прошла с блеском. Газеты писали о неожиданном открытии – высокой культуре армянского музыкального искусства.
О дяде я могу рассказывать долго. В день его девяностолетия – 7 ноября 1990 года – в Армении мне удалось организовать в центральной республиканской газете «Айастан» посвященную дяде целую страницу, продолжение разговора о нем в номере от 12-го числа: это был мой рассказ, записанный сотрудником газеты, и две статьи – воспоминания Мартироса Сарьяна (7 ноября) и Сильвы Капутикян (12-го). Я считала сделать это своим долгом. Но главное – Арутинова помнили, о нем с благодарностью и добрым чувством писали представители нового поколения. И сейчас в Армении пишут и печатают воспоминания о нем.
В 40-х годах у нас на письменном столе лежал большой альбом «Решетки Ленинграда». У дяди возникла идея окружить сад вокруг оперного театра орнаментом чугунного литья, окаймить здания-особняки на новом проспекте Баграмяна – каждое своим решетчатым рисунком. Кое-что он успел сделать. Но, к сожалению, особенность нашей бывшей системы: приходит новое руководство – и все по-новому, противоположно предыдущему, независимо от здравого смысла (новая метла по-новому метет). Сменивший дядю новый секретарь ЦК С. Товмасян убрал решетки около оперы (потом их восстановили), как он говорил – «решетки должны быть в тюрьме». Товмасян долго работал в КГБ, до 40-х годов, ему виднее. Полный дилетант в градостроительстве. Его заменил Я. Заробян, человек широкого мышления, в основе добрый, но воспитанный уже чиновником, послушным Москве, причем служивший честно Но не была эта служба для него жизнью сердца. Да и невысокая образованность, отсутствие тяги к восполнению ее пробелов и как следствие нелепое архитектурное решение новых районов – все равно как. Город, который уже к 50-м годам приобретал свой облик, тоже был приближен к каменным Черемушкам московского розлива.
В нашем доме часто бывал главный архитектор Еревана Марк Владимирович Григорян. С ним дядя ходил по городу, они выбирали место для Матенадарана, для здания ЦК партии, планировали новое выездное шоссе из города и мост Раздан (мосты дядя любил какой-то особенной любовью, как и широкие лестницы). Каждый уголок города они обходили вместе, иногда брали с собой и очередного председателя городского совета. (О тете и обо мне не говорю – мы были с ними.) Вместе с М. Григоряном мы ездили в Джермук, там они мечтали о будущем курорте.
Помню, в январе 1965 года была в Ереване, жила с детьми по приглашению А. Кочиняна (председатель Совета Министров) в новой гостевой даче. Двухэтажный нелепый дом с узенькой, почти винтовой лестницей, ведущей на второй этаж. Когда там меня навестил Марк Владимирович Григорян и сказал, что это его постройка, я удивилась таким нелепым лестницам, на что он заметил: «Еще в Риме виллы носили имена хозяев, а не архитекторов». Так что хозяева пришли другие. Новые хозяева в строительстве понимали мало.
Наш дом, тот, в котором жил дядя еще секретарем ЦК, на проспекте, был переделан в 80-х годах по распоряжению очередного секретаря ЦК Армении. К нему сделали какие-то странные пристройки, тем самым исказив спокойный и элегантный замысел архитектора Сафаряна. В городе до середины 80-х годов остановку троллейбуса в этом месте называли «Дом Арутюняна». Эту память старательно уничтожили. Грустно. Грустно не для меня лично. Грустно из-за уровня людей, ставших во главе Армении, грустно, что Система могла выжить, только зачеркнув предыдущее, только закрыв плотной завесой сделанное хорошее. Грустно, что в истории затушевываются отдельные факты, события, действия, созданное зачеркивается, и каждый новый шаг должен начинаться с разрушения. Нет логического продолжения и преемственности традиций разумной гуманной цивилизации. И это само становится варварской традицией Системы, которая создается бездумными, недалекими людьми или умными и далекими, но...
Григория Арутинова я видела каждый день, и каждый день его жизни был, как порыв постоянного созидания – движения дальше. Он продвигал все области жизни – в строительстве, экономике, науке, промышленности, культуре, издательском деле. Активно складывался общий облик республики, города. Для него все было важно. О нем написаны воспоминания.
В 1939 году, переехав жить в Ереван, я продолжала учиться музыке. С шестого класса занималась в музыкальной десятилетке при консерватории. В школу я всегда ходила с удовольствием и в Тбилиси, и в Ереване. В Ереване наша жизнь – жизнь семьи дяди – первые годы была сложной. Армянского языка мы не знали.
Дом, в котором мы жили до середины 40-х годов, был построен давно, стоял над рекой Зангу (Раздан) в районе Конд – тогда это был загородный район – двухэтажный особнячок в большом саду на склоне ущелья, над рекой с тополями, фруктовыми, ореховыми деревьями, виноградником и старыми инжирными деревьями, два гранатовых дерева посадил дядя. Я всегда любила, еще по Крцаниси, в Грузии, устойчивые кряжистые уютные туты (шелковицы) с прочными широкими стволистыми ветвями, на которые легко было забираться. Сквозь всю территорию проходил узенький арык с холодной водой, с обложенным тесаным камнем руслом. Он тянулся через весь склон, обеспечивая водой хозяев соседних садов. Во дворе дежурили два милиционера: один у ворот, а другой недалеко от дома. Это были крестьянские парни, вначале смотревшие на нас с изумлением – говорим не по-армянски, да и все им было в нас странно. Шла война, ребят этих не меняли, и они, по-видимому, привязались к нам.
В 1966 году, когда я с детьми по приглашению секретаря ЦК Компартии Армении Я. Заробяна неделю жила в Конде, к тому времени дачном правительственном поселке, пришел повидаться и один из них, уже постаревший Соc, он все еще работал в охране этого участка. Мне больно писать, что все, а таких было десятки, кто приходил ко мне, узнав, что я, дочь Арутюняна, в Ереване, плакали. Как-то в гостинице меня навестил молодой человек – шофер, внук уже покойной нашей поварихи Сатеник, самоотверженно работавшей у нас семнадцать лет. Он, случайно узнав, что я в Ереване, пришел познакомиться, тепло вспоминал рассказы своей бабушки о нашей семье.
Григорий Артемыч, как называли дядю, был действительно для них светлым воспоминанием. Милиционер Соc рассказал мне, как в годы войны, когда он дежурил, прохаживаясь вокруг дома, допоздна видел в окне тетю, сидевшую у швейной машинки, пока не раздавался гудок дяди, его автомобиля у ворот. (Тетя во многом себе отказывала, домашнее белье шила сама, так как после гибели своего брата и брата мужа всю жизнь ежемесячно посылала моей маме и матери мужа тысячу рублей. В те годы это было три четверти зарплаты дяди.) Тогда она быстро убирала машинку, прятала шитье, на столе уже стоял стакан мацони или чая для дяди.
Соc с волнением говорил мне, что всю жизнь проработал в охране дачи и никогда больше не встречал жен руководителей, таких работящих и внимательных, и семей, которые так преданно жили вместе. Тетя всегда была рядом с мужем, раньше него вставала и ложилась, когда он возвращался с работы поздней ночью. Все эти люди знали, что семья жила открыто, честно, приветливо общаясь со всеми, а тем более друг с другом. Даша, домработница, убирала дом, с ней вместе работала и тетя до пяти часов дня, потом тетя принимала душ – горячей воды у нас не было, из экономии топили раз в неделю, а душ холодной ереванской воды не каждый выдержит. Потом одевала лучшее платье, чтобы быть всегда готовой для неожиданного выхода с мужем из дома в сад или в театр. Она никогда не выглядела неряшливой, случайно одетой, причесана всегда была гладко, с узлом на затылке. Минут на тридцать ложилась на жесткий диван, подобранная, аккуратная, не расслабляясь ни на минуту. Немного читала лежа, услышав короткий гудок, вставала, стол уже был накрыт Дашей; мы всегда ждали дядю к обеду, только если он очень запаздывал, мне давали что-нибудь перекусить раньше.
Гриша поднимался по деревянной лестнице, по его шагам, всегда одинаково ровным, но в последние годы более тяжелым, можно было догадаться, как он устал. Обед с овощной закуской, суп с отдельно нарезанными кусочками мяса и второе – котлеты с гречневой кашей или что-нибудь подобное. За столом дядя выпивал бокал белого или красного вина, наливал и тете. Пообедав, он закуривал сигарету, подносил зажженную спичку к сигарете тети, они шли минут сорок погулять по саду или сыграть партию в бильярд, потом он ложился на час отдохнуть и к девяти вечера ехал на службу снова допоздна. Этот стиль диктовала Москва. Сталин работал ночью, поэтому все должны были быть под рукой. Раз в неделю мы ездили в театр – на премьеры или просто послушать или посмотреть спектакль в опере или в драме. Мы сидели в ложе. На симфонические концерты в филармонии по понедельникам мы ходили без дяди, покупали билеты и садились в партер, это было тетино желание. В перерыве все прогуливались туда и обратно по фойе, публика собиралась обычно одна и та же – интеллигенция города, музыканты и молодежь, связанная с искусством.
Летом работал сад «Флора», и там в летнем открытом концертном зале мы бывали чаще, приезжали гастролеры – Райкин, Шульженко и другие. Помню, кажется, в Тбилиси, тоже в летнем саду «Гофилекта», выступал Вертинский. Билеты стоили очень дорого. Тетя взяла с собой маму, Марго, Лелю и меня.
В Ереване я поступила учиться в русскую школу имени Пушкина – занятия шли на русском языке. Во всех республиках существовали школы, где занятия проводились на национальном языке, и школы русские, где национальный язык преподавался как один из предметов, естественно, изучался один иностранный язык. Тетя меня определила позже в так называемую музыкальную десятилетку при консерватории, я сдавала перед этим экзамен по специальности. Еще в Тбилиси я училась игре на рояле в музыкальном училище у педагога МБ. Виноградова. Уроки он давал у себя дома, в старинной квартире на Вильяминовской. Занималась я с удовольствием, вначале два часа в день, а позже, в Ереване, четыре часа и больше. Любила Баха, Бетховена, Шопена, Рахманинова, Листа, Скрябина. Много читала. Мой мир состоял из того, что меня окружало, и того, что было в книгах Бальзака, Золя, Доде, Дидро, Флобера, Руссо, Марселя Пруста, Голсуорси, Андре Жида, Ромена Роллана, Дос Пассоса, Хемингуэя.
В Ереване в моей комнате над небольшим письменным столом, стоявшим в простенке между двумя окнами, на стене были прикреплены кнопками портреты Бетховена и Байрона из приложения к дореволюционному журналу «Пробуждение». В последних классах школы я написала для себя небольшое эссе «Бетховен и Гёте», оно сейчас лежит у меня в старой общей тетради. Тогда у меня было восторженное преклонение перед личностью Беттины фон Арним друга Гёте. Мир книг меня увлекал необычайно – я восхищалась героями Драйзера, «Саги о Форсайтах» Голсуорси, «Все люди – враги» Олдингтона. Из русской литературы любила произведения Л. Толстого, вишневые тома полного собрания сочинений А. Чехова, некоторое время запоем читала Тургенева. Достоевского я не осилила: в четвертом классе, еще в Тбилиси, меня привлекло в мамином книжном шкафу название «Неточка Незванова». Пыталась прочесть, ничего не поняла, появилось раздражение. Достоевского я увидела через много лет впервые в кино – «Преступление и наказание». Очень любила Лермонтова.
Дома были прекрасные книги о Риме Милия Езерского: «Конец республики», «Триумвират»... Какое счастье, что и у мамы в Тбилиси, и у тети в Ереване было много книг – литература заменяла мне встречи с друзьями. В старших классах меня заинтересовала проблема языка, читала, плохо понимая, труды академика Марра. Моя любовь к таинственному прошлому не исчезла, позже с увлечением погружалась в «Этруски начинают говорить», в историю древнего Египта. Увлекалась книгами о жизни животных, путешествиях и фантастикой. Любила манеру писать и грусть рассказов-воспоминаний Хемингуэя.
Мой режим дня в годы учебы был не строгим, но действовали негласные правила: с утра до двух часов школа, потом занятия до семи-восьми, а на ночь книги, ну и, конечно, они же в промежутках.
Подруги школьных лет были и остались моими самыми близкими друзьями на всю жизнь. В небольшом классе музыкальной школы училось человек восемь, мы все очень дружили и никогда не пропускали занятий, не столько потому, что любили музыку, сколько ждали встреч в школе, бесконечных разговоров. Были и шалости, и драмы...
В годы войны (6-10-й классы) мы, ученики музыкальной школы, помогали медсестрам в госпиталях, выступали с концертами – я читала раненым стихи К. Симонова «Жди меня», «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины» и др. Симонова тогда мы любили.
После войны Константин Симонов приезжал в Ереван. Вся молодежь мечтала увидеть и услышать его, он выступал в Ереванском университете, мы туда не попали. Один из наших старших друзей Юра Ерзинкян, учившийся в Москве у кинорежиссера М. Ромма, пригласил известного поэта на ужин к своим родным. Гость пришел с какой-то девицей из Москвы, она хихикала, он ее обнимал при всех, что нас поразило. Я принесла две маленькие книжечки его стихов с просьбой надписать. Надписи есть (хотя моей любви к его стихам уже нет): «№ 1 см. № 2», «№ 2 см. № 1» – так надписал эти книжечки наш кумир, высокомерно над нами посмеиваясь.
Любимый поэт нас очень огорчил.
Мы в годы войны видели много самых разных людей: от раненых солдат, благодарных за малость, которую давали наши выступления, до таких великих музыкантов как профессора Московской консерватории К. Игумнов, Г. Гинзбург. Они присутствовали на наших школьных концертах, переходных экзаменах, слушали, кто как играет, и никогда не были к нам снисходительны, как к провинциалам, показывали, как надо исполнять, на что обращать внимание, серьезно беседовали о музыке. Григорий Гинзбург, прослушав «Ноктюрн» Чайковского, сказал мне после школьного концерта: «Этот ноктюрн как будто написан для такой девочки, как вы». Его похвала до сих пор придает мне силы.




























