444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Нами Микоян » Своими глазами с любовью и печалью... » Текст книги (страница 17)
Своими глазами с любовью и печалью...
  • Текст добавлен: 18 сентября 2026, 23:30

Текст книги "Своими глазами с любовью и печалью..."


Автор книги: Нами Микоян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

Мне казалось, что Светлана, выросшая в другой среде, не найдет себе места в этом городе, ей там будет трудно. Той старой, просвещенной интеллигенции в Тбилиси уже почти не осталось. Многим ее имя покажется слишком одиозным. Мне рассказывали, что ее скромность и невысокие запросы в быту в среде новой коммунистической элиты воспринимались как странность. Кто-то ненавидел Сталина и потому не воспринял его дочь, кто-то, наоборот, чтил его память и не прощал ей ни книги, ни отъезда. Школа, в которой училась Оля, после католического пансиона была просто непонятной, не давала никакого образования. Мне говорили, что Светлана взяла дочь из школы и стала давать ей домашние уроки. Оля изучала русский и грузинский языки, осваивала грузинские танцы в национальном ансамбле, занималась верховой ездой. К ней очень хорошо относились сверстники.

Несколько раз мы со Светланой говорили по телефону. Я обычно часто ездила в Тбилиси, но в тот период почему-то не вышло.

Как-то раздался телефонный звонок. Светлана. В Москве. Хочет встретиться. Она пришла, внешне не изменившаяся, если не считать прибавившихся девятнадцати лет, так же мягко-сдержанная, как и раньше, с той же внутренней силой, умный, слегка усталый взгляд, прищур глаз отца, спокойный, энергичный голос. Мы провели несколько часов в разговорах. Она сказала, что хочет отправить дочь учиться обратно, в католический колледж. Оля мечтает потом вернуться в Грузию, преподавать английский язык. О себе, о своих планах не говорила, – может быть, они еще не созрели, а может быть, просто из осторожности. Приехала в Москву хлопотать о разрешении Оле уехать. Собиралась вернуться в Тбилиси и ждать приезда в гости Олиной бебиситтер из Америки. О Тбилиси говорила с теплотой. Рассказывала о том, как ей захотелось внезапно вновь увидеть Родину, после того как посмотрела один из русских фильмов. Захлестнула такая жажда вернуться домой, к детям, с которыми даже не удавалось говорить по телефону. Обратилась в посольство. Ответ пришел поразительно быстро. Это было при Андропове. Посольские сотрудники сказали, что она может взять с собой любое количество багажа. Но ей это было непонятно. Какого багажа? Чемодан с вещами, своими и Олиными, и все. Оля ничего не подозревала. Наконец она объединит их, своих дорогих детей. Перед отъездом ей впервые за многие годы удалось поговорить по телефону с сыном. На аэродроме он встречал ее. Наконец-то дома. Брак в Америке распался. А здесь все родное. Она радовалась даже лужам. Но мечта скоро оказалась иллюзией; родного дома с белыми книжными полками уже не было. Сын разошелся с милой девочкой, первой женой, и разменял квартиру. Дочь Катя окончила вуз и уехала работать на Камчатку. Там вышла замуж, родила дочь, муж позже умер, но она решила остаться на Камчатке. Узнав о приезде матери, встретиться не захотела.

А с сыном контакта не получилось. Кто-то в этом обвинял его, кто-то ее. Но у Светланы всегда были твердые жизненные принципы и определенный максимализм, а он уже жил в иной среде, и общего между ними почти ничего не было.

Слушала ее и думала, что, конечно, собравшись домой, обратно в Россию, она не представляла, что за эти семнадцать лет главное у нас осталось таким же, как и раньше. Снова следили, снова она вызывала нездоровый интерес у нашего обуржуазившегося общества. Ее мятущаяся душа искала правды и покоя. Их не было. Иллюзии рушились одна за другой. Я часто думала о Светлане – какое сочетание бескомпромиссной честности, физического неприятия навязывания чужой воли – этих истинных качеств души русского интеллигента и импульсивных поступков.

Доверчивая к людям в юности, видевшая тогда все только в радужных красках, она постепенно привыкла к осторожности и подозрительности. Ее приучила к этому жизнь. Все труднее становилось кому-либо верить. Хотелось находиться подальше от суеты, от праздного любопытства пересудов.

Трагична судьба этой незаурядной личности, которой я низко кланяюсь за достоинство, мужество, честность.

Любопытно, что временами слышишь звучащую в тебе музыку. В зависимости от состояния души или Бетховена, или Чайковского, или Моцарта, иногда какие-то песни... Почему звучит именно эта музыка, а не какая-нибудь другая?

Первый раз это особенно ясно почувствовала, когда должна была идти в суд, чтобы развестись с моим первым мужем, отцом моих детей. Для меня это была трагедия. Очень волновалась, была напряжена. Утром пошла на работу в журнал, надо было идти на встречу с бывшими узниками фашистского концлагеря, чудом оставшимися в живых. Собрание проходило в зале Дома писателей на улице Герцена. На сцену выходили немолодые больные люди, рассказывали, как их расстреливали: бросили в ров, и они, еще дети, ранеными вылезли из-под мертвых и ночью уползли в лес. Так спаслись несколько человек.

Ужас услышанного вытеснил мои личные переживания, более спокойно я начала думать о предстоящем разводе. Во мне звучала Четвертая симфония Чайковского, Патетическая. Она была вместо мыслей. Музыка заполнила меня всю, я дышала ею, слышала ее, она звучала во мне, но она была и вне меня, не я ее пела, не я знала, когда, с чего она начнется и когда, в какой момент закончится. Весь этот трудный день она сопровождала меня.

Это не была только мелодия – звучал оркестр, я слушала симфонию, как на концерте или в записи, я не могла бы сама помнить оркестровые партии, вступления инструментов, звучал оркестр вне меня, и я его слушала. Эта музыка совпадала со мной в тот день, я удивлялась – откуда она вдруг так цельно возникла? Неужели где-то во мне жила, а я не знала об этом?

Светлым окрашены воспоминания о периоде дружбы с Мстиславом Ростроповичем, Родионом Щедриным, Арно Бабаджаняном.

Шестидесятилетие Арама Хачатуряна отмечалось в зале гостиницы «Советская». За столиком на четверых сидели рядом со мной не очень близкие мне люди. В те дни у меня было плохое настроение, я не хотела идти в парикмахерскую и надела рыжеватый парик моей приятельницы. Подошел к столику Ростропович, заметив мой грустный взгляд, спросил, что со мной, разговорились. Речь зашла о смерти, он спросил: «Ты боишься смерти? Что ты, там столько своих, это никак не страшно». Почему-то очень запомнилась интонация его голоса.

В течение долгих лет мы встречались в разных ситуациях. Были и общие друзья. Слава в детстве учился с моим мужем Алешей, а позже – естественный контакт с моим вторым мужем и встречи в концертах. Он заходил к нам домой – это был конец 60-х годов, период его привязанности к гениальному хирургу из Кургана Гавриилу Илизарову. Слава очень помогал Илизарову, которого «затирали» московские коллеги, не давая ходу его методам лечения. Поняв гениальность Гавриила Абрамовича, Слава познакомил с ним Дмитрия Дмитриевича Шостаковича и уговорил композитора поехать лечиться в Курган.

У Дмитрия Дмитриевича было сложное заболевание ног, рук. Конечно, в основе всего – его постоянное нервное напряжение, невыносимо трудная судьба гения, подчиненного Системе. Дмитрия Дмитриевича смотрели светилы медицины из разных стран и не видели выхода. В Кургане он поправился, стал самостоятельно ходить по лестнице, играть на пианино, которое Илизаров поставил ему в палату. Это было особенное время, и Слава был светлым, добрым, открытым, как всегда.

Вспоминается смерть жены Кириллина. Был такой ученый, председатель Комитета по науке и технике в ранге министра. С ней не была знакома, но знала от Ростроповича о его отношении к ней, о ее конце он говорил с глубокой скорбью. Мне запомнилось это, как проявление его редкой отзывчивости, сердечного отклика.

Веселый, доброжелательный голос, открытый смех и великий талант Ростроповича какое-то время были недалеко от меня, и до сих пор свет этого человека греет меня.

Прошли годы. Уехал Ростропович, трудно было поверить, что я его еще когда-нибудь увижу. Его возвращение, первый приезд был огромной радостью. В Москву из Еревана приехал встречать Славу наш общий друг композитор Эдвард Мирзоян – Эдик. В Шереметьево его повез на машине мой сын, оттуда они позвонили мне, что Слава едет сразу на Новодевичье кладбище посетить могилу Шостаковича, это почти рядом с нашим домом. Мирзоян с моим сыном заехали за мной, и мы подождали у входа на кладбище Славу, встретились с искренней радостью. Перед его приездом я написала ему письмо и передала Ирине Шостакович (вдове Дмитрия Дмитриевича). Через некоторое время получила ответ, который привожу здесь.

Дорогая Намишенька!

Продолжаю открывать письма, привезенные из Москвы и Питера. Как я счастлив получить от тебя письмо! Так мельком мы с тобой увиделись, что сказать-то толком тебе ничего не сумел. Я помню тебя так хорошо, как нельзя забыть свою жизнь. А ты еще посмела меня назвать на «ВЫ». Не прощаю! В Вашингтоне я встретил Алешиного брата. Он мне показался очень милым человеком. Я жду и ищу возможность приехать в Москву без концертов, чтобы повидать друзей и побродить по улицам. Целую тебя крепко.

Твой Слава.

3//V 90.

Весной 1993 года была в Лондоне, остановилась у психолога, исследователя Юнга, грека по происхождению Реноса Пападопуло. У него был том сочинений Юнга «Статьи о культуре», который у нас в стране впервые издали. Прочла. Да, не случайно Юнга запрещали и не издавали. Он заставлял думать, размышлять. А это было нам вредно.

Мелочи? Но во что они выливались! Помню время, уже после Сумгаита, убийства, погромы, беженцы... Но когда армяне в Карабахе еще не были доведены до состояния военного восстания, в Азербайджан направили комиссию во главе с Демичевым, кандидатом в члены Политбюро, для выяснения ситуации. Демичев, приехав в Степанакерт – столицу Нагорно-Карабахской области, двое суток провел в здании горсовета, не выходя к народу. К концу второго дня на площади собрались жители города, и, стоя на коленях, семь тысяч армян ожидали представителя из Москвы.

Писала статью для «Московских новостей» и, узнав от степанакертцев об этом эпизоде, решила проверить информацию у окружения Демичева. Главный помощник Демичева на проявленный интерес к положению в Карабахе ответил: «Они устроили нам театр – стали на колени».

Так, потеряв всякую человечность, от бездушия к судьбе одного человека – к бездушию к судьбе целого города, народа, с пустотой в сердцах жили эти люди, которые вершили делами государства. Они и привели нас к сегодняшнему раздору. Они забыли о достоинстве человека, они его не имели сами. Ложь стала для них естественной формой существования. От фразы Берии моему отцу: «Партия тебе не доверяет» – к снятию с работы Арутинова: «За неправильный подбор кадров».

Помню случайный разговор с заведующим отделом культуры ЦК КПСС Шауро в фойе консерватории на конкурсе имени Чайковского. Я сказала, что не понимаю официального отношения к музыкальной группе моего сына. Шауро ответил: «Он очень талантлив, но я ничего не смогу сделать, это решает Демичев». – «Но почему, если вы так считаете, вы не скажете своего мнения?» – «Я хоть формально занимаю должность над министром, но Демичев кандидат в члены Политбюро». Таков ответ. Трудно представить, чем и как жили эти люди, каким был их внутренний мир. Вот почему я так тоскую по тем, настоящим, которых мне довелось увидеть в начале жизни, с кем посчастливилось общаться, к кому удалось привыкнуть. По тем, настоящим, какими должны быть люди. Они были достойными сами и уважали достоинство других.

Когда я работала в журнале «Советская музыка», мне часто приходилось бывать у Д. Шостаковича. Редакция журнала находилась в том же доме, где он жил. В начале 60-х годов Дмитрий Дмитриевич не был женат – его первая жена Нина, мать его детей, умерла в Армении, где она работала вместе с академиком Алихановым в астрофизической обсерватории. Смерть была скоропостижной. Дмитрий Дмитриевич с сыном вылетели в Армению. Вернулись они в Москву пассажирским самолетом, а гроб с Ниной сопровождал добрейший человек, композитор Адам Худоян, друг Арно Бабаджаняна и наш. Секретарем, которая вела все дела Шостаковича, была Зинаида Гавриловна Гаянова, интеллигентная, приятная дама лет шестидесяти. Жил Шостакович в доме Союза композиторов, в такой же квартире, как и Хачатурян, друг над другом. Мне было тогда лет тридцать, меня интересовал их быт.

Заходила по редакторским делам к Дмитрию Дмитриевичу. Простая дверь – резкий контраст с квартирой Арама Ильича, о которой я писала выше, – голые стены прихожей, в большом кабинете стояли два черных рояля, письменный стол, на стенах в рамках дипломы зарубежных академий, небольшой рисунок «Митя Шостакович» Кустодиева, а в столовой, скромной и строгой, на стене огромная яркая картина Вильямса. Позже Дмитрий Дмитриевич женился на Ирине Антоновне, многое изменилось. Но тогда в мои первые приходы, помню самого Дмитрия Дмитриевича, зажатого, бесстрастного, изысканно вежливого, молчаливого, за стеклами очков глаза – беспомощные и проницательные. Для меня его домашний мир тех лет (1959-1961 годы) помнится как непритязательность в быту и как контраст белых стен с сочной палитрой вильям-совой «бабы». Я тогда пыталась понять, как уживается этот контраст, как появляется у Дмитрия Дмитриевича интерес к такой живописи. Но когда впервые услышала «Катерину Измайлову» (слушала ее взахлеб неоднократно), я ощутила близость Дмитрия Дмитриевича к той картине, богатство, страстность его натуры, чувств, скрытых за внешней незаметностью, глубоко спрятанных за оправой очков.

Зинаида Гавриловна была верной помощницей. Однажды она передала мне письмо от Шостаковича на имя Микояна, моего свекра. Смысл письма был следующий: Дмитрий Дмитриевич при Сталине получил от правительства в подарок дачу, небольшую, без особых удобств. Прошло несколько лет, и он купил себе другую – бывшую дачу крупнейшего физика, его друга Алиханова. Ту, подаренную дачу, он хотел вернуть правительству, о чем писал члену Политбюро Микояну.

Письмо я передала помощнику свекра Барабанову; у нас в семье не было принято по делам обращаться самим к Анастасу Ивановичу. Прошло довольно много времени – может быть, месяц или два, и Зинаида Гавриловна поинтересовалась, передала ли я письмо, так как никакого ответа нет. Я позвонила Барабанову. Человек он был хитроватый, невероятно ловкий, очень преданный Микояну. Он сказал, что ничего не передавал Анастасу Ивановичу, так как надо еще разобраться, почему Шостакович возвращает дачу даром, в то время как мог бы ее продать, ведь это уже его собственность, «тут что-то кроется». Меня пожурил за наивность, и на этом разговор закончился

Прошло несколько дней. На каком-то приеме Шостакович подошел к Микояну и спросил, как ему вернуть дачу правительству, он так долго ждет ответа на свое письмо, Микоян был удивлен, узнав, что письмо передано давно через меня, сразу по приходе домой спросил меня с возмущением, где до сих пор находится письмо Шостаковича. Я все объяснила. На другое утро вопрос был решен, мне позвонил Барабанов и льстивым голосом почему-то передо мной начал оправдываться.

Дмитрий Дмитриевич увлекался кроссвордами. Как-то он сказал, что не может вспомнить слово, обозначающее «живопись на воздухе», я вспомнила – «пленэр». Это его сильно обрадовало. Мы разговорились. Тогда он признался, что не может видеть срезанные цветы, не может видеть птицу в клетке. Я осмелилась сказать о своем восторге от музыки «Катерины Измайловой», которую слушала и смотрела четыре-пять раз в театре Станиславского и Немировича-Данченко, о возникшем чувстве родства с картиной, висящей у него дома, так поразившей меня контрастом с ним, таким, каким мы его видим. Услышав эту музыку, поняла, что контраста нет, это, такое разное, все в нем. Картина, висевшая при жизни Дмитрия Дмитриевича в его столовой, а потом в кабинете, каждый раз привлекала мое внимание. Однажды, когда я работала во Всесоюзном агентстве авторских прав, привела к Дмитрию Дмитриевичу фотографа и попросила разрешения сфотографировать его под этой картиной.

Дмитрия Дмитриевича я знала и по периоду своей работы референтом по музыке в Комитете по Ленинским премиям. Был период хрущевской «оттепели». Появились надежды...

Членами комитета стали видные деятели культуры страны. Председателем был Николай Семенович Тихонов, членами комитета – Твардовский, кинорежиссер Васильев, Шостакович, Хренников, Соловьев-Седой, Тактакишвили, Ауэзов, Кибальников, Рашидов, позже – Солоухин, Погодин, Черкасов, Тарасова и другие. Комитет собирался в год два-три раза, члены комитета рассматривали и обсуждали предложенные произведения – я больше имела дело с секцией музыки. Дмитрий Дмитриевич обычно говорил немного, очень нервничал, руки делали механические движения к лицу, пальцы чесали щеку, потом заламывал их за спину, часто повторял одно и то же слово. Он говорил быстро, в то же время запинаясь, но высказывал свое мнение честно и доброжелательно. Соловьев-Седой был всегда слегка навеселе и начинал со слов: «Ну что мы решаем, кто должен стать лауреатом. Все ими будут по очереди, по лесенке». В первый год премию посмертно дали Прокофьеву, во второй был отмечен Шостакович, и дальше слова Соловьева-Седого еще несколько лет сбывались.

Конец 50-х годов в Комитете стал для меня огромной школой. Слушать, как рассуждает философ-прозаик казах Мухтар Ауэзов, как размышляют вслух талантливейшие люди, было подлинным наслаждением. Твардовский запомнился в особенно важный период для истории Комитета. «Оттепель» кончилась, но еще никто этого не осознал. Первые года два в решения Комитета правительство особенно не вмешивалось, хотя вся «черная» работа, которую делали мы, младший технический состав, была подотчетна Центральному Комитету партии, отделу культуры ЦК. Кстати, на решающие заседания приходил Поликарпов – тогда глава этого отдела. Мы готовили копии писем читателей, отзывы прессы и все, тщательно пронумерованное, аккуратно отпечатанное, не дай бог, не там запятая, отсылалось со специальным нарочным, сотрудником КГБ, присылаемым из ЦК. Не помню точно, когда это произошло, по-видимому, Хрущев лично дал указание отметить Ленинской премией М. Стельмаха за роман «Кровь людская не водица». Книга была ниже среднего уровня. Комитет проголосовал против. Кажется, Тихонова приглашали для беседы в ЦК, уговорить не удалось. Он написал заявление от имени членов Комитета, что они готовы уйти в отставку, но не откажутся от своего мнения. «Наверху», как говорили в коммунистическом государстве, имея в виду правительство, пошли навстречу. Стельмах в тот год премию не получил. Но к шестидесяти строптивым членам Комитета прибавили, кажется, еще сорок человек, которым не было свойственно перечить «верхам».

На следующий год премию получил и Стельмах, дальше все пошло как по маслу, так как голосовали большинством. Но всему есть предел. Однажды выдвинули на премию книгу «Лицом к лицу с Америкой» – о поездке в Америку Хрущева. Написали репортаж зять Хрущева А. Аджубей, тогда редактор «Известий», председатель Союза журналистов, и ближайшие помощники Хрущева. К тому времени Аджубей был введен в состав Комитета, появилась новая графа: «Премии в области журналистики». Первым отреагировал Твардовский. Он написал письмо в Комитет, что до тех пор, пока такого рода писания будут всерьез рассматриваться как достижения литературы, он не сможет участвовать в работе Комитета. После этого я Твардовского там больше не видела. Существовало негласное правило: обычно, если выдвигался кто-либо из членов Комитета, он не ходил в тот год на заседания и узнавал о ходе обсуждения только после голосования. Помню волнение Ауэзова, радостные слезы Кибальникова.

Аджубей не только не ушел с обсуждения «Лицом к лицу...», он выступил с защитой этой хроники, обратился к заседавшим с проникновенной речью о высоком призвании журналистики, о недопонимании членами Комитета роли репортажа о поездке Хрущева в Америку. Было очень стыдно и неловко.

Однако к апрелю книга Ленинскую премию получила. Так надежды на высшую принципиальность угасли, а позже премии стали просто услугой друг другу. «Все получали по лесенке», как говорил Соловьев-Седой.

Комитет помещался рядом с Художественным театром, там, в маленьких комнатках, работал наш милый женский коллектив с заведующей секретариатом Евгенией Евгеньевной Луцкой, которая была секретарем еще у Немировича-Данченко. Консультант по литературе – Евгения Федоровна Книпович, интереснейший человек, публицист с захватывающей биографией – в юности друг Блока, при нас – друг Фадеева, на даче которого она была, когда он покончил с собой. Референт по литературе – Рая Бурова, юная жена сына скончавшегося Андрея Бурова, Микеланджело 50-х годов (я о нем уже писала).

Андрей Константинович, необычайно талантливый человек, архитектор, практик, теоретик, был удален от строительства в годы борьбы с космополитизмом и занялся биохимией. В этой области он добился интереснейших результатов, стал доктором наук. Умер рано – в пятьдесят шесть лет. Я его хорошо знала – осенью 1956 года мы вместе путешествовали на корабле вокруг Европы двадцать семь дней. Он был красив, вальяжен, мы слышали о его частых увлечениях. Он преподавал в Архитектурном институте. Там училась Леля, она рассказывала, как их курс уговорил Бурова читать у них лекции, послав к нему самую красивую студентку. Я рассказала об этом Андрею Константиновичу, и он, смеясь, подтвердил: «Да, когда я увидел ее ноги, я понял, что лекции этому курсу читать буду». В путешествие он отправился со своей постоянной возлюбленной и помощником по биохимической лаборатории Галей Андриевской. Он занимал огромный люкс, а Галя отдельную каюту. Несмотря на мои двадцать семь лет, мы очень подружились, Андрей Константинович всегда приглашал меня и моего мужа к себе. Мы плыли мимо Италии, Греции, он рассказывал нам о скульптуре, архитектуре этих стран. Как великолепно путешествовать с таким гидом!

В семье Буровых сохранился фильм, который он снимал в пути, там много дорогих мне кадров. В Афинах мы были уже почти без денег – хватало только на две чашки кофе. Мы гуляли по городу, отношения между нашими странами были тогда, видно, сложными, так как за нами постоянно шли двое полицейских. Я предложила попросить у них денег еще на две чашки кофе, так как нас четверо. С полицейскими мы, за целый день привыкнув друг к другу, улыбались, переглядывались. Но Андрей Константинович принял другое решение: «Нами, по чашке кофе выпьем мы, а Алеша и Галя с удовольствием выпьют по стакану воды, которую подают к кофе». Так мы и сделали.

На теплоходе Андрей Константинович заболел воспалением легких. Галя Андриевская не отходила от него, запрещала курить, пить кофе. Мы собирались у него в просторном люксе. Он говорил: зачем тогда жить, если не делать то, что тебе по душе?

Так он и жил: лаборатория стекловолокна в Москве, в Ленинграде лекции в Архитектурном институте. Жена Ирина Валентиновна и сын Валя, физик, из-за которого он остался в семье, а рядом друзья, подруги, бурная жизнь. Весной 1957 года Буров умер. Тогда я познакомилась с его невесткой Раей. Материально жили они с Валей трудно – он еще учился, и я привела ее на работу в Комитет по Ленинским премиям, куда только начали подбирать кадры. Рая окончила Московский университет, была филологом, знала итальянский язык. Позже свою энергию она направила на издание прекрасного сборника об Андрее Константиновиче. Работала в Комитете до конца его существования. Выросла дочь – так же, как и отец, физик. Теперь работает и живет с семьей в Америке.

Описывать Андрея Константиновича трудно – блистательный, талантливейший представитель русской интеллигенции, пострадавший так же, как это было у нас в стране со всеми яркими, самобытными личностями.

Буров в 30-х годах бывал в Детройте, в США. В 1936 году, окончив аспирантуру Академии архитектуры, посетил Италию, Грецию, Францию, где встречался с ведущими архитекторами: О. Перре, Ле Корбюзье. Изобретатель стекловолокна и многих технических новшеств, автор великолепной монографии об архитектуре, в которой он проявил удивительную для того опасного времени широту и творческую смелость мышления.

Я могла бы рассказать и о прекрасном человеке, режиссере фильма «Чапаев» – Васильеве. Их было двое, авторов фильма, режиссеров с одинаковой фамилией. В Комитете по Ленинским премиям я всегда чувствовала его доброжелательность, особенно после истории с собачкой, которую подбросила во время затянувшегося ночного заседания президиума Комитета, куда нас, референтов и консультантов, не допускали, и мы маялись в холле Художественного театра. Кто-то из билетеров театра принес крошечного щеночка, нервы наши были напряжены, усталость измотала, и я, не знаю почему, слегка приоткрыла дверь, где сидели заседающие киты Комитета, и втолкнула туда милого зверька. Голоса за дверью смолкли. Вышел разъяренный ученый секретарь Комитета и грозно спросил: «Кто это сделал?» Мы молчали. Добрый, почтенный Николай Николаевич Пушкин, великолепный знаток театра, работавший еще при Станиславском и Немировиче-Данченко (он плохо слышал), приложил ладонь к уху и спросил: «Что вы сказали?» В ту ночь об этом больше не говорили.

Но наутро Евгения Евгеньевна пришла бледнее обычного. И так всегда дрожавшая от страха перед гневом нашего прямого начальника – ученого секретаря, она боялась на меня смотреть. Все ждали грозы. Вечером в консерватории был концерт Давида Ойстраха. Билеты раздавала членам Комитета я. Выглядела я, вероятно, грустноватой, потому что Васильев спросил меня, что случилось. Я рассказала эту историю и добавила, что все боятся и что меня могут снять с работы, к тому же щенок, войдя в комнату президиума, оставил под собой лужицу. Васильев расхохотался: «Какая прелесть! Если у них нет чувства юмора, то это их беда, не думайте об этом».

История тихо забылась, но однажды в Международный женский день на работе организовали чай с пирогами, их делала одна из сотрудниц (особенно вкусными были с вязигой, это исконно русское блюдо, с тех пор я их не видела), мы пригласили и ученого секретаря. Пили вино за здоровье каждой из нас, и Николай Николаевич Пушкин, когда подошла моя очередь, сказал, что особенно полюбил меня после истории с собачкой. Все замерли. Что будет? Ведь это оставалось тайной. Ученый секретарь грозно посмотрел на меня: «Так это были вы? Не ожидал», – он не стал продолжать – то ли в честь праздника, то ли за давностью времен.

В годы работы в Комитете, кроме общения с интереснейшими людьми культуры и искусства страны, просмотра лучших спектаклей, выставок, концертов, запомнилось и еще кое-что. В конце 50-х годов рядом с нашим помещением занимались студенты МХАТа. Обычно наверху лестницы стояли Галя Волчек, Олег Ефремов, Евгений Евстигнеев. Эта группа молодых людей постоянно о чем-то возбужденно говорила, что-то сосредоточенно обсуждала. Курили, волновались. Так было каждый день после их занятий, к концу нашей работы. Тогда мы не знали, кто они.

Позже появился молодой театр «Современник» под началом Олега Ефремова, и он оказался эпохой в театральной жизни. И сейчас театр живет. Бессменно им руководит Галя Волчек. А мы были свидетелями его зарождения.

Во Всесоюзном агентстве по авторским правам, где я проработала около пяти лет, – другие впечатления, другие встречи. Агентство только что возникло, и я была единственным первые года два экспертом по музыке. Заявки на издания и на исполнение произведений советских композиторов приходили почти из всех стран. Особенно часто просили исполнить или издать произведения А. Шнитке, С. Губайдулиной, Э. Денисова, Г. Канчели, А. Тертеряна.

Списки всех заявок мы посылали в отдел культуры ЦК, зная конъюнктуру и отношение отдела к творчеству первых трех композиторов, я, чтобы не запретили исполнение музыки этих авторов, обычно в отчете разделяла их по месяцам, так меньше бросалось в глаза. Тогда удалось издать в Германии в издательстве «Ганс Сикорски», с которым у нас были рабочие и дружеские контакты, «Реквием» А. Шнитке.

Это сейчас смешно, но, когда пришел запрос на право издания, было ясно, что отдел культуры запретит. Я позвонила Альфреду Гарриевичу и предложила ему в заголовок внести полное название «Реквием из музыки к драме Шиллера "Дон Карлос"», а не просто «Реквием», что пугало чиновников, разрешение мы получили. Ноты были изданы, и у меня есть дорогой мне экземпляр с автографом А. Шнитке.

В агентстве царила суета, как в муравейнике. Не знаю, как в делах книжных, но музыка дохода не приносила, хотя ее исполняли во всем мире. Как-то на очередные переговоры с начальством приехал Г. Сикорски, владелец крупнейшего музыкального издательства в Гамбурге. Смеясь, он сказал мне: «В агентстве появился уже пятый заместитель у Панкина, а я за это время разбогател, ведь у вас нет библиотеки, и все исполнители обращаются за нотами ко мне». Так бестолково мы работали. Объяснять это руководству было бесполезно.

Б. Панкин, казавшийся либералом, на мою просьбу принять меня ответил: «Я вызову вас сам». Моя прямая начальница, никакого отношения к искусству не имевшая, зная о моем желании объясниться с председателем, говорила: «А что вы можете такое сказать ему, что не могла бы сделать я?» Иерархия в агентстве царила, почти как в ЦК. Я там с самого начала стала чувствовать себя не в своей тарелке и, хоть было грустно оставлять работу, решила уйти. Заявление подписали в одну минуту, и агентство для меня закрылось.

До организации ВААПа советские писатели и композиторы не получали доходов от издания и исполнения своих произведений за рубежом. Авторские права Арама Хачатуряна охранялись по его договоренности в Германии, и гонорар где-то для него сохранялся. ВААП создали для того, чтобы валюта шла в СССР, большая ее часть должна была оседать в государственных органах. В этой связи А. Хачатуряну предложили выйти из международной авторской организации и стать под опеку ВААПа. В нашей стране и выдающиеся личности обязаны были подчиняться решениям «верхов». Но сделано все было крайне бестактно. Меня, как эксперта по музыке, да к тому же единственного человека в ВААПе, который был знаком со многими композиторами по предыдущей работе, вызвал к себе один из заместителей председателя и сказал: «Передайте Хачатуряну, чтобы он срочно пришел ко мне».

Это было для меня дикостью, в такой манере я не привыкла слышать «указаний» для творческих деятелей, тем более уровня Хачатуряна. Даже в Министерстве культуры, где служили разные сотрудники, с представителями искусства обходились сравнительно вежливо. Я обдумывала, как мне дать знать Араму Ильичу, что его ждут в ВААПе для получения от него письма в Германию с отказом от охраны его авторских прав. Это насилие, которому он был вынужден подчиниться, даже не собирались облечь в мягкую форму. Позвонила Араму Ильичу, договорилась о встрече, зашла к нему домой и рассказала, что его очень просит зайти заместитель председателя ВААПа, примерно объяснила причину. Арам Ильич очень рассердился на очередное вмешательство в его личные дела, но делать нечего, пришлось пойти. Мне он поставил условие быть с ним рядом во время беседы. «Это гангстеры. Ты не должна здесь работать. Обещай, что уйдешь. Что у тебя с ними общего?» – так говорил мне Арам Ильич, выйдя из кабинета. Кстати, вопрос: «Что вы делаете в ВААПе? Это не ваше», – задавал мне и французский бизнесмен, выходец из России, друг де Голля – Алекс Москович. Он имел деловые контакты с ВААПом. Мы познакомились в Каннах на фестивале-ярмарке МИДЕМ. У Московича стояла яхта у набережной, куда он приглашал нас к обеду, а повар делал «русские» котлеты, приходил Джо Дассен, известный певец, он пел под гитару. Дассен был сыном сестры Московича, и Алекс думал о его карьере в России.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю