444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Нами Микоян » Своими глазами с любовью и печалью... » Текст книги (страница 4)
Своими глазами с любовью и печалью...
  • Текст добавлен: 18 сентября 2026, 23:30

Текст книги "Своими глазами с любовью и печалью..."


Автор книги: Нами Микоян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)

В детстве любила забегать к ним – их квартира была как бы кусочком другого, «старого» мира. На дверях блестела медная табличка «Ротман-Шлемов». Хозяин дома до революции был управляющим каким-то банком в Тифлисе. В комнатах бросались в глаза странные стулья с высокими спинками, величественный резной буфет, стол с удивительными ножками, пианино с зеленой вышитой дорожкой на клавишах, с подсвечниками, с медалями на внутренней стороне крышки, около названия фирмы. В спальне стоял необычный туалетный стол – низкий коричневый шкаф под длинной мраморной доской. Долго гадала, каково его предназначение. (Потом в пятизвездочных отелях Европы и Америки я видела что-то похожее в ванных комнатах.) Кровати деревянные, резные, темно-коричневые. Все было в этой квартире основательно, обжито и уютно.

Малка Шмоновна (Мария Семеновна) была доброй женщиной. Она всегда ласково встречала меня. А когда на нее свалились бесконечное горе и ответственность за пятерых детей от пропавших любимых дочек, она, во время войны с трудом растившая внуков, оставалась такой же доброжелательной.

Помню, как старик Шлемов медленно поднимался по улице Чайковского домой на Чонкадзе: белый, худой, с седой небритой щетиной, опираясь на старинную трость. Он присаживался на гранитный постамент решетки дома Бозарджянца, долго сидел и, с трудом отдышавшись после подъема, медленно шел дальше. Мария Семеновна во время войны угощала меня горячей водой вместо забытого в то время чая и редким гостинцем – сушеной сливой. К концу войны в их квартире ничего не осталось. Все было продано, спали на полу.

Анеля уехала в середине 50-х годов в Баку – выжила и вернулась из ссылки ее мать Фрида, мужа Фриды – Ахундова – расстреляли.

Супругов Адель и Васико Дарахвелидзе расстреляли. Сабина, старшая дочь Адели от Пясецкого, вышла замуж за военного и уехала, позже он умер, и она не вернулась. Алена, их любимая дочурка, ушла из нашего дома, работает в кино. А Кукури, последняя радость отца и матери, оставшийся двухмесячным ребенком, когда увели и расстреляли родителей в 1937 году, рос одиноким, всегда нуждавшимся мальчиком. Вырос, был взят в армию, страдал депрессией, определен из армии в сумасшедший дом, где и умер.

Приезжая в Тбилиси до перестройки, я смотрела на окна нашего дома, и передо мной возникали тени, далекие и близкие, с каждым разом их становилось все больше, но они мне все одинаково дороги как память о далекой, сказочной, несбывшейся жизни. Сейчас праздная поездка нереальна.

Летом 1937 года моего отца назначили заместителем председателя Совнаркома Грузии. Мы переехали в Тбилиси. Он стал молчалив, замкнут. Как-то в конце октября с уличного балкона я смотрела на улицу – отец возвращался с работы, шел он медленно и задумчиво, заложив руки за спину под пальто. Это была его привычка. Больше на работу он не ходил. Тогда я не понимала почему.

Его друга – моего дядю, Гришу Арутинова, по распоряжению Москвы в эти же дни направили работать в Армению, там тоже руководство было арестовано, нужен был человек со стороны, армянин. Его жена, папина сестра Нина, уехала вслед за ним.

Прошло время романтического задора, общих дружеских встреч и общения, никто больше ничего не спрашивал и не обсуждал, существовали только приказы сверху.

Армении пугались. Казалось, это какая-то Тмутаракань, а должность первого секретаря ЦК партии тогда уже в нашем кругу не вызывала радости. Это не было разочарованием в идеалах, но уже приходило понимание, что реальная жизнь идет в другую сторону.

Однажды отец не выходил из своей комнаты целые сутки. Он что-то писал в кабинете за столом. Мама со мной и маленькой сестренкой, в честь тети и бабушки названной Ниной, находилась в соседней комнате, в спальне. Помню, вечером в ту ночь на 30 октября 1937 года отец позвал меня к себе, мы сели на тахту, там в углу стояли собранные вещи, бумаги и ружье лежали на столе. Он поцеловал меня, сказал: «Что бы ни случилось, верь в партию». Ночью я проснулась от оглушительного странного звука – это был выстрел: папа вышел на веранду, взял зеркало, чтобы не промахнуться, и выстрелил в себя. Тут же раздался стук в дверь, пришли какие-то люди, они уносили его, я и сейчас слышу его голос: «Кися, прости, прости». Это маме.

Утром в дверь постучали, я открыла, мама была в спальне с малышкой. В дверях стоял сотрудник НКВД, он сказал мне: «Девочка, пойди скажи маме, что твой папа умер». Я пошла. Мама вышла в слезах, измученная и беспомощная. Он распорядился: «Девочка пусть пойдет в школу, а вы можете с какой-нибудь родственницей поехать со мной хоронить мужа». В школе я сказала Марье Ивановне: «У меня сегодня папа умер». Помню ее неверие вначале, потом ужас и ласковое объятие. Вернулась из школы. Дома была мама в своем единственном черном шелковом платье с белым кружевным девичьим воротником, она лежала на папиной тахте в кабинете, бессильная и заплаканная. Марго, двоюродная сестра папы, сидела с красными воспаленными глазами рядом. Они молчали.

На другой день мама и Марго снова пошли туда, где похоронили папу, но этого места больше не было, только груда кирпичей, какие-то рытвины и больше ничего.

Позже, в 1960, когда я обустраивала могилу воспитавшим меня дяде и тете на кладбище в Ваке, в Тбилиси, я написала на камне имя отца и имя родного брата дяди – Серго Арутинова, арестованного и расстрелянного тогда же, в 1937 году.

От папы остались две открытки мне, тогда восьмилетней девочке, – одна большая с котятами, из Парижа, другая – просто фотография детей из Батуми, на которой он написал: «Приезжай, скучно без тебя». И еще шкатулка «О Sole mio». Вот и все.

Мама теперь лежит там же, там же и Марго.

О Берии дома не говорили. После гибели отца в семье Берии мы больше не бывали. Не стало вокруг почти всех взрослых знакомых. Как обычно, я ходила в школу, мама возилась с сестренкой. Приходила тетя Марго, из Москвы приехала мамина мама – Бусенька с Лелей, вначале на время, оказалось – навсегда. Взрослые молчали. Была какая-то тайна, жуткая загадка. Что случилось? Мы, дети, ничего не понимали и никого не спрашивали.

Однажды весной 1938 года спешила на урок ритмики, была в одних трусиках. На перекрестке улиц Лермонтовской и Мачабели резко затормозил «роллс-ройс». Берия, сидевший рядом с шофером, как обычно, в пенсне, холодным голосом спросил меня: «Нами, почему ты не в платье? Если у тебя нет платья, пусть мама придет». Машина проехала дальше. Я рассказала маме, она заплакала.

Жизнь шла вроде так же, как и раньше, но совсем иначе. Квартиру у нас не отобрали, так как папу арестовать не успели, и он официально не был репрессирован. Отключили телефон. Все вещи и бумаги папы унесли, чекисты при обыске не оставили даже фотографий.

Позже, в середине 50-х годов, когда при Хрущеве началась реабилитация, маму вызвали к следователю КГБ, он дал справку о реабилитации папы, маме выплатили папино месячное жалованье, небольшую пенсию, и раз в месяц в 70-е годы она могла покупать в спецмагазине продукты. А еще ей показали написанное им письмо в ЦК партии, которое отобрали в ту ночь 30 октября 1937 года и записку. «Кися и Нина, берегите детей», – писал он жене и сестре.

Много позже я узнала, что, снимая с работы моего отца на бюро ЦК партии Грузии, Берия сказал, что партия большевиков ему не доверяет. Что это означало, тогда понимали все, отец решил уйти из жизни сам. Ему было тридцать шесть лет.

Часто вспоминая всех друзей отца, погибших в 1937 году, его самого, моего дядю Гришу, думаю: как, почему, неужели они не видели, что происходит вокруг? Почему отец верил в партию до конца? Почему дядя, продолжавший работать в партии, строил, благоустраивал и верил в будущее?

Как-то уже в 40-х годах, в Ереване дядя и тетя разговаривали за обедом, она сказала: «37-й на плечах тех, кто остался жив». Оба замолчали. Помню, как дядя говорил мне о чудовищной ошибке – обвинении против моего отца, честнейшего человека. Он ездил в Москву узнать о судьбе арестованного в 1937 году своего брата – Серго. Ответа не получил.

Сейчас понимаю, как была задумана акция снятия и ареста моего отца в октябре 1937. Как жестоко и точно.

В конце октября, за несколько дней до снятия папы с работы, дядю Гришу ЦК ВКП(б) направил работать в Армению. Все произошло после того, как только он уехал. С ним в Грузии считались, и вряд ли в его присутствии получилось бы легко убрать ближайшего друга, брата его жены, арестовать и расстрелять родного брата.

Их всех убрали, только по-разному. Не стало никого из тех, кого помню. Какой-то необъяснимый гипноз установившегося режима заставлял не сомневаться в «друзьях», с которыми провели несколько лет. Почему-то никому не приходило в голову объяснить происходящее циничным коварством Берии.

Берия довольно скоро уехал работать в Москву – его повысил Сталин за «чистку» партии от вражеских кадров.

Говорят, что жизнь прекрасна и удивительна. Но, наверное, все-таки второго больше, чем первого...

Через пятнадцать лет, когда мы с мужем Алексеем Микояном жили в Кремле и сын Берии Серго и невестка Марфа, внучка Максима Горького, бывали у Микоянов, у меня возникала мысль: «Если я увижу когда-нибудь самого Берию, я должна сказать ему все, что думаю?». Не знаю, что именно я бы сказала, но однажды такой случай почти представился.

Я гуляла с коляской, в которой лежал трехмесячный сын, в Кремле по так называемой Коммунистической улице. Обычно там никто из правительства не появлялся. И вдруг из-за угла, мимо окон парикмахерской, где ныне стоит стеклянный Дворец съездов, стремительной походкой вышел Берия. Он был в пальто, ярком теплом шарфе, окутавшем шею, и то ли в меховой шапке, то ли в шляпе, не помню точно. На глазах блестело знакомое мне с детства, а всей стране – по портретам зловещее пенсне. Пронзительный цепкий взгляд встретился с моими глазами. Он не мог не знать, кто гуляет с ребенком по Коммунистической улице, и, конечно же, тоже узнал меня. Оставалось шагов двадцать-тридцать навстречу друг другу, я подумала: «Наконец-то», если бы был револьвер, я бы, наверное, выстрелила, а тогда, взволнованная, готовилась произнести свою тираду. Вдруг шагов за пять до меня он резко повернулся и пошел обратно.

Через много лет, когда уже умер Сталин, был расстрелян Берия и сослана в Сибирь его семья, я жила с детьми на улице Серафимовича в известном «доме на Набережной», там же, где Светлана Сталина (Аллилуева). По почте мне пришло совершенно неожиданное письмо, приведу его полностью.

"Нами! Более 40 лет я Вас не видела. Естественно, Вам трудно будет понять, кто пишет. Поэтому напоминаю Вам что я мать Серго, с которым Вы дружили в Тбилиси в возрасте 5-6 лет. Зовут меня Нина Теймуразовна.

Приехала из Киева в Москву с тем, чтобы облегчить тяжелое положение мальчика 20 лет – Сережи Пешкова. Пока с ним ничего не случилось, но условия складываются так, что может случиться непоправимая беда, и это надо предотвратить. А мне уже за 70 лет, оторванная от жизни и людей, не знаю, с кем поговорить и посоветоваться.

Вспомнив Вас – разумную девочку даже в возрасте 5-6 лет, мне показалось, что Вы можете выслушать меня, а может быть, и посоветовать, как быть в этом случае. Уверяю, если бы не страх за будущее этого мальчика, я не обратилась бы к Вам, понимая, что это может вызвать у Вас и недоумение. Но такого горя и беспомощности я никогда не переживала, и, я надеюсь, Вы простите моей старости эту бестактность.

Я остановилась у внучки моей на ул. Черняховского, № 8-А, кв. 30 (4 этаж). Нина Сергеевна Пешкова.

Телефон 152-91-76. Нина в отъезде, и я одна в квартире. Разве за хлебом выйду в 10-12 часов. Позвоните мне, можете ли меня увидеть. Если не можете, я в обиде не буду и всегда с доброжелательством буду вспоминать маленькую девочку Нами.

Позвоните, а то в надежде на свидание с Вами я могу тут прождать очень долго, а для меня это очень тяжело.

Родители мальчика – Марфа Максимовна и Серго об этом письме ничего не знают. Пусть это останется между нами, если даже я Вас не увижу.

Желаю Вам долгой жизни, счастья.

25.VII.74.

Если захотите написать – адрес: ул. Черняховского, дом № 8-А, кв. 30. Нине Пешковой для Бубы (Буба – это бабушка. Так она меня зовет)."

Прочитав это письмо, сразу позвонила по указанному телефону. Ответил глухой женский голос с еле заметным грузинским акцентом. Голос из далекого, далекого прошлого – Нины Теймуразовны, жены Берии.

Мы договорились о встрече на тот же день. Поехала по указанному в письме адресу, поднялась на лифте, позвонила в дверь. Неужели я подсознательно думала увидеть Нину Теймуразовну моего детства, которая притягивала своей строгой красотой? Дверь открыла старая женщина маленького роста. Следы красоты? Нет, их не было. Были глаза, блестевшие от волнения, и была моя память о ней. Волновались мы обе. Нина Теймуразовна завела меня в маленькую кухоньку в квартире ее внучки и начала рассказывать о своей жизни после смерти Сталина. Она не знала об аресте мужа. Ее и сына повезли в тюрьму, каждого поместили в одиночку. Нина Теймуразовна не знала, жив ли ее сын, так же, как и он ни о ком ничего не знал. Прошло, кажется, около года. Их выпустили вместе – тут только она узнала, что сын жив. Мать и сына отправили в том, в чем они были, в Сибирь, на поселение, без паспортов, без документов, без права выезда.

Она говорила, волнуясь, горячо, как будто рассказывала о своей жизни в первый раз. Нина Теймуразовна сказала: «Когда нас арестовали в 1953 году, я поняла, что кончилась советская власть». Я спросила: «А в 1937 году вы этого не думали?» Ответа не последовало. Был долгий рассказ, как исповедь. Ей дано было право выбора, где жить – Свердловск или заводской поселок. Она выбрала завод, логично объясняя, что в городе все чужие друг другу, а на заводе рабочие живут более спаянно и больше проявляют человечности. Поселили их в подвальную комнату без вещей. Интуиция ее не подвела – соседи, даже не спросив, кто они, откуда, стали помогать.

Сын был растерян – талантливый инженер-ученый, не имея при себе даже диплома, он не видел выхода. Нина Теймуразовна, тоже без документов, обратилась на завод, рассказала, что она биолог, кандидат наук, но, понимая, что без документов ее на работу не возьмут, попросила самую простую и трудную работу – мыть стеклянные сосуды для лаборатории в ночную смену. Ее взяли. Так она работала много лет, добилась доверия и уважения, стала во главе цеха. Сын работал и заочно учился – она его заставила, внушая мысль, что он, отец троих детей, оставшихся с матерью в Москве, должен как мужчина нести за них ответственность и помогать в будущем.

Женой сына была, как я уже говорила, внучка A.M. Горького, Марфа Пешкова. У них с Серго Берией, который теперь носил фамилию матери Гегечкори, были две дочери и маленький сын, родившийся, когда отец находился в тюрьме. Нина Теймуразовна мне много рассказывала о Марфе, о том, как они с сыном просили прислать посылку с теплой одеждой, и та прислала какие-то фуфайки, о том, как Марфа однажды приехала повидаться в Сибирь – у них была одна кровать, предложили ее Марфе, и гостья без смущения пользовалась ею, когда все спали на полу, и еще много мелочей, характеризующих всех трех действующих лиц.

Все вместе тогда решили, что Марфа должна быть свободной и строить свою личную жизнь, не связывая себя больше с мужем. Но дети, которым Марфа к этому времени дала фамилию Пешковы, будут приезжать к отцу и бабушке. Так и произошло. Серго и Марфа разошлись. Дети приезжали в Сибирь часто, отец и бабушка следили за их учебой, старались хоть издалека влиять на них, мать хорошо воспитать детей не смогла бы. Отец очень волновался за будущее детей; их ждала непростая жизнь.

О многом рассказывала Нина Теймуразовна в тот день. Становилась все более взволнованной и суетливой: то вскочила вытирать пол – потекла вода из холодильника, то теребила белый платок, которым по-русски была повязана голова. Долгой и трудной оказалась ее жизнь. С горькой болью она сказала: «Всю жизнь я жила не для себя; то я должна была жить так, как это надо было мужу, потом я поставила целью вытянуть сына. Он снова стал доктором наук, серьезным ученым, но я ему надоела, это понятно, я всегда рядом и не могу не надоесть». Она говорила нервно, с надрывом. Я старалась понять ее.

По ходу рассказа-монолога напомнила о своей тете, которая до 1937 года была ее подругой, о том, что она и ее муж преждевременно скончались, не выдержав тяжелых потрясений. Ответ был: «Но они же не сидели». Стало понятно, что передо мной не просто издерганная жизнью женщина, но человек с больной нервной системой.

Потом Нина Теймуразовна перешла к тому делу, ради которого она приехала в Москву. Это была проблема, связанная с ее внуком, жившим с ними в Киеве, и отец в будущем собирался взять его на работу на завод, где работал сам. Вопрос был несложный, и я тут же позвонила Марфе, которую хорошо знала, и мы вместе приняли решение.

Нина Теймуразовна нервничала все время, суетливо двигаясь, и вдруг она как бы решилась на что-то важное, повела меня в комнату, где стоял сундук внучки. Оказалось, что, приводя дом в порядок, нашла бумаги о болезненно-неуравновешенной психике сына Горького Максима, отца Марфы, некоторые диагнозы, касающиеся самого писателя, и для нее это стало потрясением, появился страх за внуков.

Пришло время мне уходить. На улице был сильный дождь. Позвонила домой дочери, чтобы она взяла такси и заехала за мной, назвала ей адрес и номер квартиры. Когда раздался звонок в дверь, Нина Теймуразовна стремительно убежала из прихожей: «Не надо, чтобы она меня видела, не надо».

Больше мы с ней не встречалась. Жила она с сыном и внуком в Киеве и в 90-е годы умерла. Ее сын Серго Гегечкори стал генеральным директором крупнейшего конструкторского объединения в Украине.

Июль 1994 года. Вышла книга Серго Берии. Стасик, мой сын, хочет заняться ее изданием в Америке. Зашли ко мне. Я не видела Серго больше сорока лет. Лицом он похож на свою бабушку Дарико. Теплый, добрый взгляд, спокойный, мягкий голос.

Вспоминал наше детство. Оказывается, я читала ему вслух книги, когда ему самому было лень это делать. Я была лет шести, на четыре года младше его. Так вот почему его отец называл меня «профессор».

Говорил о Системе. Четко анализировал политические ситуации. Точно и трезво давал характеристики государственным деятелям. Светлый ум, ясная голова, доброе сердце.

Глаза его увлажнились, когда он вспомнил Нину Теймуразовну (ее письмо я дала ему прочесть), и еще раз, когда он говорил с озабоченностью о судьбе Светланы Аллилуевой. Потеплел взгляд, когда моя сестра обратилась к нему по-грузински «батоно Серго».

От него исходило удивительное тепло.

Не было у меня никаких мыслей о судьбах родных, переживаний о его отце – ни обиды, ни боли, только волнение и тепло. Бедные мы все, бедные...

В следующие годы Серго по приезде из Киева заходил ко мне. В 2000 году он скончался.

Не знаю, до какой степени и на каких уровнях можно было в 30-е годы использовать государственную власть в личных интересах, но, думаю, что уже тогда формировались основы для коррупции, которая стала главенствующей силой в 60-80-е годы во всей стране и на всех этапах власти. Мои детские глаза и сердце тогда впитывали внешние впечатления только эмоционально. Но прошли годы, оборачиваясь назад, окунаясь в эти впечатления, оценивая факты, поступки и взаимоотношения, можно сделать выводы об интересах и нравственных позициях окружавших меня людей. О том, как они менялись. И порой, кажется, что во всей этой эволюции присутствует четко продуманный смысл.

Не было в нашей семье ни с материнской стороны, ни с отцовской плавного перехода от прошлого к новому. Память как будто специально исчезла, одним махом обрывались нити, узы, связывающие с прошлым, точно как в коммунистическом гимне: «Весь мир насилья мы разрушим / До основанья, а затем / Мы наш, мы новый мир построим, / Кто был ничем, тот станет всем».

О телавских предках узнала, уже будучи взрослой, интересуясь своим прошлым. Родственники мне подарили фотографию моего телавского деда из старого семейного бархатного с застежкой альбома, оставшегося в телавском доме, сделали копии фотографий отцовской семьи: молодая женщина, моя бабушка, в широкополой черной соломенной шляпе, с миндалевидными глазами, стройная, в полосатой блузке и длинной юбке; моложавый элегантный мужчина с бородой – это дедушка, в серой тройке, в шляпе; между ними трое детей школьного возраста; десяти-двенадцати лет, – девочка ближе к одному из братьев, оба с живыми глазами, – это моя тетя и мой отец, несколько поодаль их старший брат.

У тети Нины, у которой жила в Ереване с десяти лет, была только одна вещественная память о доме детства – черный шелковый шарф ее матери, ни фотографии, ни писем, ни вещей. Новая жизнь начиналась с нуля. Этот шарф положила к ней, когда ее хоронили.

Она никогда не рассказывала мне о своем детстве, хотя помню ее довольно часто задумчивой, вероятно, что-то вспоминающей; правда уже прошел 1937 год, принесший с собой новое горе и тяжкие испытания. В Ереване тетя была вынуждена вести замкнутый образ жизни, дядя просил ее не работать, хотя в Тбилиси она, экономист и филолог по образованию, всегда работала. Но эта замкнутость полностью возмещалась глубокой любовью и дружбой с мужем. Она все подчинила его интересам, комфорту и спокойствию.

В семье сохранялись, благодаря ей, патриархальные традиции, крахмально белые скатерти, такие же салфетки, кольца к ним, подставки для вилок, ножей, много постельного белья – все отутюженное, сияющее белизной. Сама аккуратная, всегда на каблуках, подтянутая, с женским носовым платочком с кружевом. В дни, когда снимали дядю с работы, она внешне сохраняла обычный порядок жизни

Поддерживались и традиции кахетинского стола. Деликатесов в доме не было, но еда зависела от времени года. Осенью – вареный цыпленок с отжатым соком стебля незрелого винограда, на Новый год – индейка, зажаренная целиком, а рядом жаренные крупными кусками картошка и яблоки. Зимой – рисовая каша, сваренная вместе с курицей (шилаплав), осенью – зеленая фасоль с обжаренными кусочками курицы, залитые мацони с корицей и сахарным песком, красная фасоль (лобио) – зимой, тогда же маринованная в домашних условиях рыба, маринованные свиные ножки и прочие лакомства. И, конечно, к Новому году варили гозинаки – грецкие орехи, мелко нарезанные, кипели в горячем меде до какого-то момента, потом густая масса раскладывалась на мокрой пергаментной бумаге на деревянном кухонном столе и нарезалась ромбовидными четырехугольными кусочками.

Что же это такое? Неужели теперь мы все утеряли прекрасные традиции, которые так связывают поколение с поколением? Ведь тоскуешь по утерянной патриархальной основательности, постоянству, по утерянному Дому с традициями и устоями. Я тоже уже, кажется, не могу это все восстановить при всем моем желании. Может, даст Бог, мои дети или внуки смогут.

Эти строки я писала в ноябре 1991 года. Что-то случилось не только с людьми, но и с целыми поколениями. Жизнь человека потеряла ценность. Льется кровь в Карабахе, Осетии, Югославии. Забыты патриархальность, доброта и любовь, страшно за качающийся над пропастью мир – мир, в котором ты ни в чем не уверен, ни за что не можешь поручиться. (Сейчас, в 2003 году, когда я делаю последние исправления для нового издания, девятый год идет затяжная, уже вторая, война в Чечне.)

Может быть, поэтому поездка в Америку в 1991 году (за десять лет до 11 сентября 2001 года, когда покачнулась стабильность и этой страны) вдруг вернула мне равновесие – все происходило, как на другой планете. Там, казалось, спокойно.

Летом 1992 года началась война в Грузии. Писать перестала, невозможно даже думать о книге. Вернулась к ней только в январе 1993 года.

Медленно движется моя работа после перерыва: первые тридцать страниц я написала за «один присест», а потом переделывала, перечитывала, копалась в мелочах. Время шло. Давно был сделан подробный план книги, могла хоть начерно все высказать, ну пусть не все, но основное. Однако события реальной жизни вокруг менялись ежедневно, иногда ежечасно. И на этом фоне трудно было погружаться в воспоминания. Приходилось осмысливать настоящее.

Перечислить все волновавшее меня в этот период не получится – так много исторических событий происходило вокруг. Страна наша, привычный СССР, рушилась на глазах, потом, казалось, какая-то форма для остановки процесса была найдена. Содружество независимых государств. Если этот плот продержался бы в океане надвигающегося хаоса, то, я уверена, к берегу стабильности мы доплыли бы легче. Но бурлит Карабах, спровоцированный многолетними унижениями, а позже и циничным равнодушием. Во что это выльется дальше? Еще четыре года назад я не верила, что война там реальна. Думаю о бедных людях постоянно. Написала «бедных», и самой стало стыдно. Нет, мужественные герои от мала до велика. Какую внутреннюю силу надо иметь, чтоб добиваться и отстаивать справедливость, находясь в безнадежном меньшинстве. Боюсь думать о трагическом исходе и не допускаю его.

Армения, моя дорогая Родина. Зажатая в тиски, ты твердо стоишь в напряжении уже четыре года! В памяти возникают волнующие и удивительно точные стихи О. Мандельштама:

Закутав рот, как влажную розу,

Держа в руках осьмигранные соты,

Все утро дней на окраине мира

Ты простояла, глотая слезы.

И отвернулась со стыдом и скорбью

От городов бородатых востока,

И вот лежишь на москательном ложе,

И с тебя снимают посмертную маску.

Начался смертельный бой в Тбилиси. Там моя сестра. Телефонная связь прервана. По сообщениям радио, бой тяжелой артиллерией ведется на проспекте Руставели в самом центре. Горят и рушатся дома. Это наш район. Только наша улица на горе, тремя кварталами ниже.

Что происходит с людьми? В Югославии почти разбит прекрасный Дубровник. В Тбилиси тоже рушат город. Что это? Победа любой ценой, но чья и ради чего? Видно, такое глупое, жестокое время. И рыдает сердце. И невозможно успокоить тоску, ноющей болью пронизывающую меня. Армения. Грузия. Как, оказывается, точно понятие «дочерняя любовь».

Началась война Грузии с Абхазией, ко мне приехал младший сын моей сестры. В Тбилиси объявлена мобилизация. В Армении холод и голод. Азербайджанские террористы взорвали последнюю ниточку тепла – газопровод через Грузию. Писать не могу.

Но надо закончить, и вот снова села за стол.

Возвращаюсь в 30-е годы. Те, кого знали мои родные, а через них и я, – все перенесли трагедию потери близких. Но тогда об этом никто не говорил. Вероятно, из-за осторожности, так как обсуждать подобные темы было опасно. Но существовала еще одна причина табу этой темы: ни мама, ни тетя, люди совершенно противоположных характеров, да и я тоже, не говорили о том, о чем даже вспоминать было трагически больно.

Все мы жили в 30-40-е годы в Тбилиси небогато. Хлеб, масло, сыр – утром. В меню простокваша, свежие овощи, яйца, суп с картофелем, макароны, каша, курица, котлеты, мясо от супа, оладьи с яблоками. Было одно нарядное «выходное» платье, школьная форма, домашнее платье, пальто, одни туфли. Игрушек особенно не помню. Карандаши, краски, альбом для рисования, альбом-гербарий и книги, любимые и менее любимые, знакомые, незнакомые, игры во дворе со сверстниками, игры-шарады, «море волнуется» – это в дни рождения, в домашние праздники, мечты – в игре во взрослых самих себя. День проходил в занятиях в школе, уроках музыки и выполнении школьных заданий. Перед войной готовилась еда на керосинке – газа еще не было, тем более не было электроплит. Мы с Лелей ходили в ближайшую лавку-подвальчик, где продавался разливной керосин, покупали одну-две бутылки. Радость приносило общение, помню прекрасный Театр юного зрителя, оперный театр, видела в Тбилиси балет «Эсмеральда» ребенком семи лет, Помню, плакала, когда Эсмеральда погибла, не сумев оправдать себя, так как все время молчала, а я переживала, что в балете не говорят.

После 1937 года у мамы долго жила портниха Шура. Ее муж, немецкий подданный, в двадцать четыре часа перед войной был вынужден уехать из страны. Мы знали Шуру по Батуми. Она оставалась одна, приехала в Тбилиси к маме. Мама ее пожалела, и Шура осталась жить на веранде. Сама она была из Архангельска. Шура ходила шить в обеспеченные семьи, к вечеру возвращалась, все собиралась сшить что-нибудь в благодарность маме и моей маленькой сестренке, но так и не собралась и жила у нас до конца своей жизни, как в гостях.

Некоторое время обитал у мамы ее дядя – младший брат ее матери, неприкаянный добрый пьянчуга Эрастик, потом он ушел жить к другой своей сестре, Тамаре, и кто-то его убил в подъезде на Ленинградской, в доме его детства, во время войны, когда он возвращался, выпивши, домой. Жизнь в городе стала совсем другой.

Вспоминая начало 30-х годов, с уверенностью могу сказать о тех, кто был рядом, что ими не двигала никакая корысть. Не было дорогих вещей, не говоря уже о ценностях. Духовность руководила внутренним миром окружавших меня взрослых. Они себя называли атеистами, но атмосфера веры, которая их окружала в детстве, сформировала в них строгую требовательность к себе и бескорыстную доброту. Лучше такие атеисты, чем некоторые сегодняшние деятели, называющие себя верующими.

Уже в годы Великой Отечественной войны в Тбилиси появилась большая разница между жизнью отдельных «власть имущих» и просто горожан. Особенно это ощущалось после того, как мы приезжали с тетей из Еревана, где, как я говорила, быт для первого секретаря ЦК был скромным. В Тбилиси мы останавливались у мамы, бывали в гостях в семье пред-совмина Грузии Валериана Бакрадзе. Для них был построен дом на улице Барнова, в районе новых партаппаратчиков, в три этажа, на каждом этаже все расставлено одинаково: на третьем – пианино и на втором там же – пианино и так далее. Обед у них в эти трудные для всех годы был изысканным, сытным, с соблюдением правил грузинской кухни. Портниха шила крепдешиновое приданое старшей дочери Тине. Во дворе светилась яркими лампами оранжерея с цитрусами.

Находиться у них было тягостно – в это время мама считала каждую луковицу, а моя бабушка Нина Спиридоновна, пианистка, начала работать в бухгалтерии какой-то столовой, где к мизерной зарплате служащим давали один обед. Она его не ела, несла домой, делила между Лелей, ее дочкой, и моей сестренкой Ниной. Ежемесячно приходила продуктовая посылка от тети из Еревана, немного продуктов выдавали по карточкам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю