412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Чертова » Утренний свет (Повести) » Текст книги (страница 22)
Утренний свет (Повести)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:48

Текст книги "Утренний свет (Повести)"


Автор книги: Надежда Чертова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

VI

– Блаженны чистые сердцем! – отчетливо, с резким нажимом повторил брат Строев и тут же, понизив голос, деловой скороговоркой прибавил: – От Матфея, глава пятая…

Была у проповедника Строева завидная способность говорить как бы на разные голоса, это, наверное, помогало овладевать вниманием слушателей. Речь его не убаюкивала, не навевала дрему, – он разнообразил ее вопросами, обращенными ко всем и в то же время к каждому в отдельности. И сейчас, объявив тему проповеди, брат Строев первым делом спросил, как надо понимать блаженство.

Ответа он не стал дожидаться, да отвечать и не следовало: вопрос был задан только для того, чтобы погрузить слушателей в мгновенное раздумье. Окинув паству испытующим оком, проповедник со снисходительной готовностью пояснил, что блаженство означает счастье и что блаженные, то есть счастливые, оттого и счастливы, что сердце их чисто.

– Одним из чудных образов церкви Христа является сад, как цветочный, так и плодовый, – чуть покачиваясь над кафедрой, говорил брат Строев. – Но цветок сегодня может радовать наш взор, а завтра покажет желтеющий лист, за ним другой и третий. В чем же дело? А в том, что сокрытый в земле, невидимый для человеческого глаза корень начал подтачивать червь. И ты можешь быть сегодня зеленеющим, цветущим и поэтому довольным своим христианством, но чисто ли твое сердце, в порядке ли твой корень, нет ли в твоем сердце червя? Этот червь, этот грех может повести тебя к увяданию. Значит, если червь греха завелся в нашем сердце, с ним надо быстро покончить.

Брат Строев вскинул руки, короткое мгновение подержал их перед собой и вдруг с судорожной цепкостью свел пальцы, словно бы желая показать, как надлежит расправляться с грехом.

Жест был наглядный, убедительный. Но Катерина почему-то подумала, что с такими руками, холеными и белыми, хорошо по саду прогуливаться, а работать в том же саду, к примеру копаться на грядках, просто немыслимо… Не справятся руки с граблями, не удержат лопаты – это она по себе знала, потому что и ее руки с той весны, как случилась с Еленкой беда, ни разу не притронулись к лопате. Она тогда все забросила, и тем же летом грядки на участке перед дачным ее домишком завились травой. Потом стал разрастаться бурьян, он в конце концов вошел в такую силу, что даже теперь, в мартовскую пору, после зимних морозов да метелей, неподступной чащобой топорщился над осевшим снегом.

«Ну и пусть топорщится, – убеждала себя Катерина. – Экую нашла заботу, ты лучше слушай да вникай!»

И она старалась вникнуть в то, что говорил проповедник. Но не могла вникнуть, – должно быть, отвлекала тревога за тетю Полю или награда нежданная, негаданная. Вот и впрямь, не было печали…

Будто разгадав ее муку, брат Строев тоже заговорил о печали.

Печаль, поучал он, возникает в человеке от нечистоты его сердца, недаром печали сопутствует смятение, порождающее греховные мысли.

«Узнал, проведал!» – чуть не застонала Катерина и так низко склонила голову, что видела только цветы в горшочках, поставленные у подножия кафедры. Эти цветы невинно пестрели в солнечном свете, обильно лившемся сквозь высокие окна. Но к чему такая краса, если человеку и без того трудно войти в сладостное забвение, в котором покорно надо ждать часа суда божьего?..

Стараясь отрешиться от всего постороннего, Катерина приказывала себе: «Слушай! Слушай!» – и, настораживаясь, прислушивалась к голосу, что с отеческой добротой и учительской строгостью рокотал прямо над головой ее.

– Дорогие братья и сестры! Только мы сами знаем, каковы наши мысли. Апостол Павел говорит о неугодных господу греховных двоящихся мыслях. Это мысли человеков, думающих о боге двояко: может быть, он есть, может быть, его нет; может быть, он всемогущ, может быть, он все же ограничен в своей силе. О, эти двоящиеся мысли, порождающие у нас болезнь – тяжелый недуг сомнения! Как они печалят сердце нашего господа и нас самих лишают радости и благословения! В основе каждого греха, как бы ни был он мал, всегда лежит одно и то же: непослушание богу, его слову, его закону… И это так от дней Адамовых…

Катерина не решалась взглянуть на проповедника, но знала твердо: когда он звонко и горестно воскликнул о двоящихся мыслях, глаза его полузакрылись, а правая бровь словно бы переломилась – так всегда бывало у брата Строева в минуту исступления. Но ей следовало не об этом думать: надо было внимать и молиться, а она то в одну сторону клонится, то в другую…

С горькой усмешкой Катерина обернулась и окинула глазами зал. Первым в поле ее зрения попал старичок, стоявший или, вернее, толокшийся возле колонны.

Этого старичка, не пропускавшего ни одного моления, она давно знала. От усердия старичок редко присаживался, и Катерина всякий раз видела его стоящим возле колонны. Наверное, место это было им выбрано из предосторожности: есть за что ухватиться в случае чего.

Ноги и в самом деле плохо держали старика, он изо всех сил опирался на посошок и все-таки покачивался. Но лицо его, поросшее сивым волосом, выражало такое самозабвенное блаженство, что Катерина позавидовала: «Умеет старый молиться! И другие, наверно, умеют. Что же, погляжу и… устыжусь».

Так, укоряя себя, она глянула вверх и сразу увидела на хорах молоденького паренька и такую же молоденькую девушку. Они сидели, прижавшись друг к другу, девушка у всех на виду то и дело встряхивала гривкой светлых волос, негустыми сосульками распущенных по плечам, а парень поигрывал бахромой модного, в крупную клетку, шарфа.

Должно быть, шальным ветром занесло сюда эту пару, никого и ничего не замечавшую: отдернув от бахромы руку, парень вдруг обнял девушку и стал что-то шептать. Она оттолкнула его не сразу и, это было заметно, не очень-то решительно отодвинулась, лишь для окружающих сделав вид, что рассердилась.

Искушения со всех сторон одолевали Катерину: отвернувшись от легкомысленной пары, она прямо перед собой увидела брата-распорядителя, потихоньку усевшегося на той скамье, которую всегда оставляли для гостей и почетных посетителей.

Этого человека Катерина тоже знала давно, он появлялся перед началом денежного сбора и неизменно присаживался на заветную скамью. Казалось, ради этой минуты брат-распорядитель и приходил в молитвенный дом. Денежный сбор, конечно, был нужен. Но брат-распорядитель, с такой будничной деловитостью выполнял свою обязанность, что верующим, наверное, вспоминались евангельские строки о торгующих во храме.

Всякий раз приносил с собой суету брат-распорядитель, и, едва глянув на его широкий затылок, на мясистую, покрасневшую от жары шею, Катерина опустила руку в карман и машинально нашарила заранее приготовленную рублевку. То же самое сделали и другие: шелест ассигнаций и звяканье монет слышались отовсюду.

Проповедник в это время поднял зал. Все встали и склонили головы. Но Катерина не сразу опустила глаза долу и успела заметить, что у брата-распорядителя, когда он наклонился, явственно обозначились под оттопырившимся пиджаком округлые, по-женски полные бедра. Странное дело, раньше она этого не замечала!

Отстояв в поклоне положенное время, брат-распорядитель встряхнулся, выхватил из-за пазухи бархатный кошель, быстро расправил его и пошел по рядам. Все это было привычное и, конечно, нужное дело, но Катерина, когда опускала в жертвенный кошель свою рублевку, почему-то подумала, что брат-распорядитель соберет деньги, а после, как продавец в ларьке, примется пересчитывать монеты и мятые бумажки, старательно мусоля их толстенькими пальцами. Эта мысль, низкая и, несомненно, греховная, окончательно ее расстроила.

И тут еще проповедник, будто уличая ее, отчетливо и медленно зачитал стих:

 
Я согрешил, господь мой, пред тобою…
Ты видишь зло в моих делах,
Ты видишь грех души, объятой тьмою,
Взгляни на скорбь в моих очах…
 

Этот стих столь унывно и стройно пропет был на хорах, что у Катерины даже в горле защипало. И в голосе брата Строева, когда он вновь заговорил, тоже послышалось сдерживаемое рыдание:

– О, если бы мы могли, дорогие мои, подобно святому апостолу Павлу, вместо того чтобы препоясывать себя и идти по желанию сердца своего, быть препоясанными Христом и поведенными им, куда он хочет. В послании к римлянам апостол Павел говорит: «А ты кто, человек, что споришь с богом? Изделие скажет ли сделавшему его: зачем ты меня так сделал? Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для почетного употребления, а другой для низкого?»

Посмотрим же, что хотел горшечник и что хотела глина. Наша земная жизнь похожа на длинный коридор с дверями направо и налево, как в гостиницах, и каждый имеет перед собой дверь, в которую хочет войти… Но только одна дверь открыта, остальные закрыты. Господи, это ты открыл ее? Да, дитя мое, это я ее открыл. Таков мой путь для тебя. Он не нравится тебе? Он перекрещивает твои планы? Но это мой путь для тебя: иди по нему.

– Иди по нему! – повторил за спиной чей-то голос, тихий, но такой горестный, что Катерина обернулась. Молодая, модно одетая женщина, наклонясь вперед и подняв к кафедре лицо, не сводила с проповедника беспамятных, слезами омытых глаз, слезы, смешиваясь с пудрой, катились по нежно округлым щекам ее, и губы, подкрашенные умело, были влажны и приметно дрожали. «У этой горе или грех какой женский», – подумала Катерина.

Но горе ли, грех ли, а волнение молоденькой женщины передалось ей, и она вдруг почувствовала ту желанную и исцеляющую боль, ради которой и ходила в молитвенный дом.

Так всегда было: страшно и больно, но именно с этой минуты начинаешь молиться, каяться и облегчительно плакать. Все постороннее, ненужное отодвинулось, остались только кафедра с цветами у подножия – теперь они не мешали Катерине – и голос проповедника, произносящий не совсем понятные, но такие нужные и прямо в душу идущие слова.

– Святое писание есть наш светильник, братья и сестры! Но если понадобился светильник, то должна быть темнота, должна быть ночь. Мы зажигаем лампаду с наступлением темноты. Но разве у нас темнота? Да, темнота. Это темнота не вчерашняя и не сегодняшняя. Это темнота, свойственная вообще человеку во все поколения рода человеческого. Пророк Исайя говорил: «Кричат мне… сторож! Сколько ночи? Сторож! Сколько ночи?» Сторож отвечает: «Приближается утро, но еще ночь!»

Резкий, уже к крику близкий голос брата Строева оборвался так внезапно, что Катерина вздрогнула. Но она понапрасну встревожилась – ничего страшного не произошло: проповедник спокойно стоял за кафедрой и с ласковой снисходительностью улыбался почетным гостям, которых брат-распорядитель чинно вел к запретной скамье. «Иностранцы!» – сразу догадалась Катерина. Их было пятеро, они, как и пресвитеры перед началом моления, продвигались гуськом. Общее внимание смущало их.

Особенно заметно было смущение единственной среди них женщины; от входной двери и до самой скамьи она прошла, столь низко опустив голову, что люди, стоявшие в проходе, могли видеть лишь рыжеватенькие кудерки ее и белую, трогательно тонкую шею.

Заняв указанное братом-распорядителем место, иностранная баптистка не стала озираться по сторонам, а, положив на колени красивую сумочку, обернулась к проповеднику. Болезненно исхудалое лицо ее, с тонким носиком и острым подбородком, выразило благоговейную готовность внимать поучениям брата Строева.

«Но ведь она по-русски-то и трех слов не поймет, – подумала Катерина и тут же возразила себе: – Умом не поймет, а сердцем примет – это и дорого!»

Иностранка, должно быть почуяв ее взгляд, на мгновение обернулась, и Катерина кротчайшим мерцанием глаз успела сказать то, что не могла сказать словами: «Сестра моя, ты издалека приехала, я тебя вижу в первый и, может, в последний раз. Но я не забуду тебя, сестра, потому что Христос соединил нас».

Иностранка легонько кивнула ей и опять повернулась к брату Строеву. Проповедь подходила к концу, брат Строев уже спокойно и немного даже устало призывал паству не отчаиваться, ибо, угождая богу, верующий может через весь хаос, через всю темноту и путаницу жизни пройти по твердой тропе.

– Бойтесь же, братья и сестры, сбиться с этой тропы. А сбиться можно скорее всего, впав в тяжкий грех сомнения. Да не коснется вас, дорогие, черное крыло этого непростимого греха… Христос и только он один пусть останется вашей любовью. Христос, дай мне духа твоего святого, чтобы я ничего не знал, как только тебя, и твои раны, и твою кровь!

Проповедник закрыл глаза и ослабевшим, изнеможенным голосом тихо, но внятно сказал:

– Аминь!

– Аминь! – послушно откликнулся зал, и тут же под светлыми сводами гулко зарокотал орган. Затем торжественно и печально запел хор, в слитном звучании его голосов нежно зазвенело сопрано солистки:

 
Кругом меня печаль и мгла,
С трудом иду вперед…
…Чрез тьму сомнений и греха
Он знает путь…
 

Катерина пела со всеми, радость переполняла ее, и, когда хор умолк и в наступившей тишине послышался слабый, отечески добрый голос старого пресвитера, она едва не заплакала от умиления.

Старец пресвитер объявил, что на молении присутствуют зарубежные братья, прибывшие из Англии и Голландии. Зарубежные братья поднялись, Катерина, глянув на них, опять вспомнила о Пахомове: привести бы его сюда, и пусть бы посмотрел он на заграничных единоверцев! Вот они какие, молодые, сильные, про таких не скажешь, что они от неразумия ползают во прахе. А сестра, которая с ними приехала, может, все науки превзошла, но она, Катерина, может сейчас подойти к ней и, как родную, поцеловать…

В руках пресвитера забелела бумажка. Это была телеграмма, тоже из-за границы; разомлевший от духоты зала старец прочел ее вслух, и Катерина еще и еще раз горделиво ощутила значительность того святого дела, в котором и ей, маленькому, незаметному человеку, посчастливилось принять участие. Молодые братья, посланные на обучение в лондонский баптистский колледж, сообщали, что они пребывают в благополучии. Один из братьев, правда, болел и лежал в госпитале, но теперь, благодаренье богу, поправился и уже приступает к занятиям.

– Пожелаем ему и другим братьям успеха в науках, чтобы они с пользой потрудились в винограднике божьем. Аминь.

– Аминь! – согласно и слитно откликнулись в зале, и все стали подниматься.

Катерина тоже поднялась, готовая обнять каждого, кто подойдет с прощальным поцелуем. В этот момент ее тронули за руку. «Тетя Поля!» – радостно догадалась она.

Но перед ней была не тетя Поля, а заграничная сестра. Она что-то проговорила по-своему, затем, выхватив из сумочки аккуратно сложенную бумажку, сунула ее Катерине. Та растерянно приняла бумажку, а когда развернула ее, увидела распростертого над чернотою строчек царского орла.

«Орленая!» – всколыхнулась Катерина. Так родители ее говорили о двух казенных бумагах, оставшихся в доме от царских времен… Какое-то там школьное свидетельство и еще что-то… Ну, а здесь что?

«Ожидая от верных сынов родины… активной борьбы с коммунизмом во всех его проявлениях…» Вон оно как! Но кто же ожидает? Ага, император, царь, значит. Откуда бы ему нынче взяться, русскому-то царю?

Катерина поспешно и почти судорожно вскинула голову. Никого в зале не было, кроме брата-распорядителя. Он уже шел к ней, пробираясь между скамеек.

– Ты чего же, сестра? – еще на ходу спросил он и, подойдя ближе, с будничной озабоченностью прибавил: – Мне запирать пора, ты ступай отдыхай!

Катерина молча протянула ему бумажку. Брат-распорядитель глянул искоса и сразу отпрянул: царский герб, старое правописание…

– Откуда взяла? – спросил он тихо.

– Иностранка подсунула. Та, рыжая.

Катерина сказала это со злобой. Но брат-распорядитель не остановил, не осудил ее. Перевернув бумажку, он выхватил из текста только одну фразу: «Русским людям, находящимся под игом коммунизма…» И подпись: «Владимир».

Круглое лицо брата-распорядителя вытянулось и посерело: «Распутывайся теперь с этаким… подкидышем… А дома ждут, обед, поди, простыл».

– Ты никому не показывала? – спросил он, осторожно складывая бумажку.

– Никому, – ответила она.

Брат-распорядитель испытующе поглядел на сестру. Вид у нее был отнюдь не смиренный, она вся пылала, в глазах были гнев и боль.

«Обед-то наверняка простыл», – с отчаянием подумал брат-распорядитель, но по привычке повелительного обращения с тишайшими посетителями молитвенного дома грубовато сказал:

– Ты помалкивай. Никому ни слова, слышишь?

Катерина кивнула, и брат-распорядитель, уже окончательно овладев собой, деловито сунул бумажку во внутренний карман пиджака.

– Я старшим братьям доложу. Они разберутся. А ты молчи.

Но тишайшая сестра, как видно, не хотела иль не могла покорно поклониться и уйти.

– А эту… – сказала она, – эту рыжую, выходит, заморский полудурок послал?

– Какой полудурок? – спросил брат-распорядитель.

– Какой, какой! – с досадой повторила Катерина. – Ну, Владимир… Он там в заграницах спасается… И примстилось ему… – губы у нее расплылись в сердитой ухмылке, – примстилось ему, что он царенок… А где царство-то его?

– Это все пустое! – торопливо отозвался брат-распорядитель.

Он еще что-то хотел сказать, но Катерина опередила его.

– Рыжая-то как за него старается! – пробормотала она и опять усмехнулась.

Усмешка показалась брату-распорядителю неуместной.

– На пшеничном поле и колос зреет и плевел растет, – назидательно сказал он.

Катерина глянула на него и, ни слова больше не промолвив, пошла к двери, над которой светились огненные слова:

«Господь со всеми вами».

VII

Рабочий день в цехкоме прошел нынче удачно, Аполлинария Ядринцева, предвкушая заслуженный отдых, уже складывала в шкаф папки с бумагами, как вдруг в голову ей пришла неспокойная мысль о Катерине Лавровой: выполнил ли секретарь парткома свое намерение побеседовать с этой женщиной и куда движется дело?

Поколебавшись немного – не отложить ли вопрос на завтра, – Ядринцева сняла трубку телефона. Ей ответили, что Василий Иванович болен, у него гипертонический криз. Ядринцева опустила трубку и растерянно глянула на папку, которую держала в руке. Вот тебе и раз! Как же теперь с этой баптисткой распутаться? Пахомов взял дело на себя, а теперь так получается, что оно должно возвратиться в цехком и ей, Аполлинарии, снова надо начинать хлопоты, вести всякие разговоры да уговоры. Досадливо сунув папку в шкаф, Ядринцева принялась одеваться.

Решение пришло, когда она застегнула последнюю пуговицу на пальто: надо идти к Пахомову домой, навестить, так сказать, товарища, а попутно узнать, что там с Лавровой.

Аполлинария пообедала в столовой, потом купила у буфетчицы несколько апельсинов. Теперь она окончательно была готова отправиться к больному. Но состояние сумрачной озабоченности не покидало ее.

Она ни разу еще не была у Пахомовых на дому и предпочла бы поговорить с Василием Ивановичем в парткоме; чувствовала себя связанной, неуклюжей и даже нелепой, когда попадала в домашнюю обстановку. Это непреодолимое и очень неудобное свойство она знала за собой и заранее хмурилась, шагая по шумной улице и прочитывая названия переулков.

Коротенький переулок или тупичок, в котором жил Пахомов, был, видно, непроезжий, здесь стояла необыкновенная, прямо-таки деревенская тишина. Невысокие деревянные дома с деревьями во дворе тоже показались Аполлинарии необыкновенными. «Реконструкция не коснулась», – подумала она, пожалуй, даже осудительно и, чуть помедлив, нажала кнопку звонка у двери, аккуратно обшитой клеенкой.

В окно, ярко освещенное и только понизу прикрытое занавеской, видны были светло-голубые стены, от которых сразу повеяло чистотой и уютом. Ощущение тишины и глубокого покоя еще более усилилось, когда Ядринцева вошла в прихожую и поздоровалась с седой, сероглазой женщиной, женой Пахомова.

– Раздевайтесь, пожалуйста, – проговорила та очень тихо.

И все-таки до них тотчас же донесся хрипловатый голос больного:

– Кто это, Аня?

Она, не объясняя – ей ведь не было известно, кто к ним пришел, – спокойно ответила:

– Сейчас, Вася.

– Я на минутку, – почти с испугом прошептала гостья. – Скажите – Ядринцева.

Ее провели в ту самую голубую комнатку, что виднелась с улицы, – наверно, столовую. Она тотчас же заметила висевший на стене большой, не очень четкий портрет мальчика с пристальным, пахомовским взглядом. «Сын», – подумала Аполлинария, и тотчас же печальная догадка мелькнула у нее: к темной раме прикреплен был пучок выгоревших от времени цветов бессмертника…

На пороге столовой появилась жена Пахомова.

– Проходите, – сдержанно пригласила она гостью. – Он рад. Только ненадолго.

Василий Иванович полулежал на подушках, укрытый клетчатым пледом.

– Отлично сделала… что пришла, – сказал он. И тотчас же спросил, указывая глазами на газеты, разбросанные поверх пледа: – Читала?

– Да… просматривала, – ответила Ядринцева.

Ее, конечно, не газеты занимали, а апельсины, что тяжело оттягивали сумочку; как отдать их больному? На столике возле кровати Василия Ивановича стояла целая ваза с апельсинами…

– Ну… каковы? – нетерпеливо спросил Пахомов. – Каковы парни?

И тут только Ядринцева поняла, о чем или, вернее, о ком он говорит: в газетах сегодня подробно сообщили об удивительном, почти неправдоподобном подвиге четырех молоденьких солдат-дальневосточников, – первой в этом коротеньком списке была названа фамилия сержанта Зиганшина, – четырех юношей, блуждавших в открытом океане на обледенелой барже целых сорок девять дней, более полутора месяцев…

– Молодцы парни, – сказала Ядринцева своим ровным, как бы бесцветным голосом и поторопилась доложить секретарю парткома о том, что «меры приняты»: в клепальном, да и, наверное, во всех цехах в обеденный перерыв проведена громкая читка газетных материалов.

Свой «доклад», однако, ей пришлось прервать чуть ли не на полуслове. Пахомов, явно ее не слушая, лежал, тихо улыбаясь. И она замолчала, смущенно подумав: «Зачем я все это говорю? Человек болен, находится на бюллетене».

– Сынки… – прошептал Пахомов и повернул голову к гостье: – Послушай, Аполлинария…

– Ивановна, – робко подсказала Ядринцева.

– Слушай, Аполлинария, – упрямо повторил Пахомов. – Громкая читка, говоришь? Меры приняты… я в этом не сомневался. (Ядринцева начала багроветь). Да ты подвинься поближе… А то сидишь там на отшибе.

Она придвинулась вместе со стулом вплотную к кровати и, все такая же прямая и напряженная, чуть склонилась к больному.

– Ты только пойми, что произошло, – зашептал Пахомов. – Четыре мальчика должны были погибнуть: открытый океан… баржа неуправляемая… нет пищи, одна гармошка осталась. Нет пресной воды.

Пахомов замолк, переводя дух, и Ядринцева с испугом подумала, что ему совсем ведь нельзя разговаривать.

Но он заговорил опять:

– Люди другого мира, понимаешь… не нашего мира… в таких условиях… способны сожрать друг друга… А эти ребята… Помнишь, что Зиганшин сказал: «Мы должны были погибнуть… но мы надеялись».

Ядринцева не успела ответить, потому что дверь тихонько приотворилась и в комнату вошла жена Пахомова.

– Может, чайку выпьете? – спросила она, со спокойной приветливостью глянув на гостью.

Аполлинария раскрыла было рот, чтоб поблагодарить и отказаться, но Василий Иванович опередил ее.

– Хорошо бы, Аннушка. И, знаешь, можно с коржиками? – спросил он своим как бы шелестящим голосом.

– Конечно, Вася.

Дверь закрылась, и Василий Иванович прошептал немножко виновато:

– Это у нее быстро – коржики. Но я успею… ты отлично сделала, что пришла.

Аполлинария вспомнила о Лавровой, и длинное лицо, ее растерянно дрогнуло: неужели так и придется уйти ни с чем?

Василий Иванович ничего не заметил. Закрыв глаза, он попросил Аполлинарию:

– Прочитай мне, пожалуйста, в «Правде»… Там подробно описано, да я так и не осилил: мушки перед глазами мельтешат.

Ядринцева с трудом извлекла из сумочки очки – очень мешали апельсины – и, вздев их на нос, монотонно принялась читать очерк о четырех солдатах, которые, умирая, продолжали аккуратно нести вахты: по очереди скалывали лед с бортов баржи, по очереди стояли или, вернее, лежали в дозоре, не спуская воспаленных глаз с бушующего океанского простора…

Дойдя до последней строчки, Аполлинария почти умоляюще глянула на Пахомова: утром она только просмотрела газеты и успела понять лишь одно – событие чрезвычайное и надо немедленно действовать, полный же смысл происшедшего дошел до нее только сейчас…

– Ну? – спросил Пахомов.

– Удивительно, – сказала Ядринцева. – Даже поверить трудно.

Василий Иванович открыл глаза и неожиданно улыбнулся:

– А я верю… Да ты, наверно, сама видела в цехе: люди радуются подвигу. Это самое гордое у человека счастье.

Ядринцева промолчала: она только наладила читку и ушла из цеха.

– У меня сейчас очень много времени для размышлений… Единственное преимущество болезни, – несколько свободнее проговорил Василий Иванович. – За плечами у этих ребят – великий подвиг народа… И вот я… маленький человек, грешный, отваживаюсь так подумать: не задаром, значит, я ребра поломал… не пропало. Да что я! Сколько погибло героев… ну, хотя бы в последней войне… известных и неизвестных. Неизвестных… их больше, слышишь, Аполлинария? Тысячи и тысячи героев еще неизвестны… не открыты. Не могу думать о них… о неоткрытых… без волнения. Подвиг в крови нашего народа… Если торжественно сказать, тут великая эстафета поколений. – Василий Иванович медленно сложил газету, погладил сгиб худыми, почти прозрачными пальцами и глубоко, несколько затрудненно вздохнул. – Парни, сержант Зиганшин… они выросли после войны. Но мы… живые работники той войны… еще трудимся. И разве не счастье увидеть своими глазами… как передается эстафета мужества… Видишь, ее уж дети наши приняли…

– Я слышу тут целую речь, Вася! – с упреком проговорила Анна Федоровна, неприметно вошедшая в комнату.

Ядринцева выпрямилась и, отвернув манжету, взглянула на часы. Слушая Пахомова, она неотвязно думала о том, что хорошо бы провести беседу в цехе именно вот в таком плане, и еще думала о Катерине Лавровой… Пора уже уходить, а еще ни слова не сказано об этой женщине, ради которой она пришла сюда.

Но гостью не отпустили. Анна Федоровна сумела деликатно увести ее на кухню, якобы нуждаясь в небольшой помощи. Но на кухне Аполлинария почти безмолвно провела четверть часа, сидя на белой табуретке, вплоть до того момента, когда из разогретой духовки донесся ванильный аромат поспевших коржиков.

Потом они втроем у постели Василия Ивановича пили чай и Аполлинария, стыдясь и негодуя на себя, с волчьим, аппетитом поедала теплые, немыслимо вкусные коржики.

И все-таки пора было уходить.

Аполлинария улучила минуту, когда гостеприимная Анна Федоровна вышла с чайником на кухню, и торопливо спросила:

– Ты говорил с Лавровой?

Василий Иванович легонько кивнул головой, видимо еще погруженный в свои мысли.

– Ну и как? Пойдет она в Кремль?.

– Пойдет, – ответил Василий Иванович и со странной пристальностью поглядел на Ядринцеву.

Аполлинария едва удержалась от шумного вздоха: теперь можно было спокойно уйти.

Но Василий Иванович не считал разговор оконченным.

– А  к а к а я  она явится в Кремль? – спросил он, несомненно имея в виду Лаврову.

Аполлинария промолчала, только бесцветные бровки ее чуть дрогнули: главное, чтоб Лаврова пошла и получила свой «Знак Почета», а уж будет ли ей почет иль не будет, покажет время.

Но что ж она услышала от секретаря парткома!

– Катерина Лаврова пролетарка. Если хочешь, из той же породы людей, что и парни эти.

«Из той же породы… баптистка! Изуверка! Камень безгласный!» – мысленно с негодованием возразила Аполлинария: вслух она не решалась спорить с больным. У нее только рот слегка приоткрылся да глаза еще больше округлились, и Василий Иванович невольно припомнил прозвище, каким наградили Ядринцеву заводские озорники: «Филин».

Она безмолвствовала, потерянная или возмущенная. Пахомов, боясь, что сейчас войдет заботливая Аннушка, поспешно проговорил:

– Мы не можем отдать сектантам эту женщину. Не такая она, чтобы ползать на коленях в этой своей секте. Вся ее жизнь – на заводе по крайней мере – в самом вопиющем противоречии с идеологией сектантов…. с рабской, понимаешь ли, идеологией. Обстоятельства сложились так, что она дала себя одурманить. Мы должны ей помочь, ну, что ли, разбудить ее.

– Кого разбудить, Вася? – спросила Анна Федоровна, бесшумно отворившая дверь.

– Лаврову, помнишь?.. – ответил Пахомов, покорно замолкая.

– Помню, – сказала Анна Федоровна, прочно усаживаясь у изголовья мужа, и прибавила: – Спокойнее, Вася.

«Кто же это разбудит Лаврову?» – тревожно раздумывала Ядринцева. Ей казалось, что Пахомов излишне усложняет вопрос. От неловкости и растерянности она вдруг потянулась к стопке книг, лежавших на столике, перелистнула верхнюю, толстую книгу и словно обожглась – до того резко отдернула руку. Библия на столе у секретаря парткома!

Василий Иванович тихонько засмеялся, усталое лицо Анны Федоровны тотчас же озарилось улыбкой; очень схожими показались их лица Ядринцевой… Она слышала когда-то, что так это и бывает у супругов, проживших долгую жизнь. Но сейчас это ей ни к чему, сейчас ей уйти надо. Однако она и с места не двинется, пока не получит прямых указаний насчет Лавровой.

А Василий Иванович заговорил совсем о другом.

– Это не баптистские стишки… слезливые и неграмотные, – задумчиво сказал он, кинув взгляд на Библию. – Должен сказать, книга удивительная. Я, конечно, профан, но… Подожди, Аннушка, я бы так сказал: придут, может, времена, когда человек… свободный даже от тени религии… прочтет Библию как сказку… или как эпос.

Ядринцева встала, загремев стулом: она была близка к отчаянию. Но тут-то и последовали указания, те самые, из-за которых она заявилась к Пахомовым.

– Ты займись с Лавровой сама… я сделал все, что мог, – просто сказал Василий Иванович. – Думаю, женщина скорее и ближе подойдет к женщине, чем наш брат. – Тут он взглянул на жену, и та одобрительно кивнула.

– Что же, поговорить с ней надо? – спросила Ядринцева упавшим голосом.

– Не обязательно. Видишь ли… я не только Библией занимался, – Пахомов ободряюще улыбнулся Аполлинарии, – а успел кое-что сделать. К нам на завод пришли десятиклассники… из подшефной школы. Там есть девчушка одна… беленькая такая… она согласилась проходить практику в клепальном.

– И что же? – после недолгого молчания спросила Ядринцева. – Не обучит же девчушка безбожию нашу Лаврову?

– Обучит. Живой жизни обучит, молодостью своей заразит, если хочешь… А безбожие у девчушки естественнейшее.

Говоря это, Василий Иванович не спускал с Ядринцевой внимательных и как бы изучающих глаз.

– А потом не забывай… Лаврова дочку потеряла… И пусть возле нее эта беленькая будет… Ну, неужели нужно объяснять? – Он вздохнул, перевел взгляд на свои руки, лежавшие поверх одеяла. – Ты отбрось все страхи, подойди к Лавровой просто как человек к человеку. Будь внимательнее к ней… вернусь – спрошу, – прибавил он в заключение с шутливой угрозой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю