Текст книги "Утренний свет (Повести)"
Автор книги: Надежда Чертова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
II
Вера проснулась от ощущения, что над ней кто-то стоит. Она открыла глаза и увидела мужа в военной фуражке, странно изменившей его лицо, запыленное и темное от загара.
Вера села и протянула к нему руки.
Ей казалось – сейчас заплачет, упадет к нему на грудь. Но она только вскрикнула:
– Петя! – и, вскочив, помогла ему раздеться.
– Тебе умыться, умыться надо! – слышала она свой торопливый, вздрагивающий голос. – Возьми вон там полотенце, я сейчас завтрак приготовлю.
С бьющимся сердцем она смотрела, как он умывается: наберет полную пригоршню воды и с силой шлепает по лицу, отчего брызги летят во все стороны (она вспомнила эту его привычку и как, бывало, сердилась на него). Вот и шею по-своему трет – скрученным полотенцем, докрасна: как будто они совсем не разлучались и ничего не случилось.
Петр подошел и бережно ее обнял.
– Я опоздал, Веруша. – Он глядел на нее воспаленными от бессонницы глазами. – А приехал всего на четыре часа, от поезда до поезда.
– На четыре часа? – повторила она с испугом.
На его худом лице появилось новое, суровое выражение человека, живущего на войне. В остальном он был тот же, привычный, ее Петр: во всем облике его, сорокапятилетнего человека с некрасивым, голубоглазым, сосредоточенным лицом, большими, ловкими руками и тяжеловатой походкой, легко угадывался русский крестьянин.
Сколько же надо было рассказать ему за эти четыре часа! «Люблю его, всего люблю, навсегда!» – думала Вера, хлопоча над сковородкой с шипевшим салом, а вслух говорила о каких-то пустяках – о пароходе, о Катеньке, о грядках.
Слушал ли он Веру? После какой-то фразы, совсем уж незначительной, она обернулась и смолкла. Петр стоял к ней спиной и смотрел в окно, плечи у него были высоко подняты, словно в мучительном каком-то усилии.
Вера подошла, замерла сзади него, и именно тут Петр не выдержал, плечи его дрогнули.
Тогда, не колеблясь более, она повернула его и с силой прижала к себе его голову.
– Петя, Петя, – прошептала она, впервые в своей жизни слыша мужской плач и ужасаясь ему.
Она гладила его по голове, по плечам, потом уложила в постель, заботливо спустила штору. В сумраке Петр взял ее руку, тихо сказал:
– Ты у меня, Веруша, лучше всех, девочка моя.
И она нисколько не удивилась, что он ее, седую, назвал «девочка моя», – ведь их соединяли двадцать долгих лет жизни.
Быстро протекли четыре столь желанных часа. Петр снова взял свой пропыленный рюкзак и ушел на вокзал – прежний, милый Петр и в то же время совсем не прежний, скуластый от худобы, обветренный, суровый офицер с зелеными покоробленными полевыми погонами на широких плечах.
Он не позволил Вере провожать его на вокзал, решительно сказав:
– Толкотня там. Спи, – и опустил шторы.
Через месяц-полтора он обещал снова приехать и вышел так незаметно, что Вере показалось: он остался здесь, и она продолжала тихий разговор с ним…
«…Не казалось ли тебе иногда, что мы живем как-то слишком тихо, прочно, обыкновенно? Была ли то любовь? Я иногда думала со страхом: вот встретишь ты или встречу я на своем пути иную любовь – и тогда рушится все привычное благополучие нашей семьи. Но день шел за днем, год за годом, и я поняла: это и есть любовь, – она всегда с нами, всегда в нас. А теперь у нас с тобой еще и горе – смертельное и навсегда, до последнего вздоха».
…Уж не сдерживаясь и ни о чем более не думая, Вера наконец заплакала. Она плакала впервые за много странных, пустых, тягостных дней, которые прожила без сына, и рыдания разразились с такой силой, с такой болью, что это было похоже на судороги, сводившие тело.
Но вот прошли самые трудные минуты, и, хотя слезы еще лились по лицу, Вере стало как будто легче и чуть спокойнее. Она завернулась в одеяло с головой и заснула долгим, крепким сном.
III
Вера медленно шла по узкой тропе между грядками.
Кустики помидоров на грядке у Евдокии ожили и тянули к солнцу матовые резные листочки. Тоненькие лучики молодой морковки слабо клонились под ветром. В глубоких лунках появились толстые темно-зеленые лепестки тыквы.
В цветнике сидела на корточках длинноногая девочка.
Внимательно разглядывая грядки, она пела негромко, сквозь зубы, может быть сама того не замечая.
Вера прошла в цветник и опустилась на скамью. Девочка взглянула на нее исподлобья, не переставая напевать.
Ей было лет четырнадцать. Вера не могла припомнить это курносое бледное лицо, реденькую челку на лбу и широко расставленные темные глаза. Должно быть, девочка была новой жиличкой. Вера смотрела на нее, сложив на коленях почерневшие руки.
Целых два дня она убирала квартиру, и теперь все тело ее, изломанное усталостью, молило об отдыхе. Она закрыла глаза, задумалась: не следует ли послушаться Евдокию Степановну и пойти в мастерскую? На людях конечно же будет не легко, – она привыкла жить и трудиться в своей семье. Но не поможет ли ей грубая, беспросветная усталость от целодневной работы?
Сквозь дрему она слушала шумы двора и тусклый голос девочки.
«Зудит, как пчела», – подумалось ей, и, потеряв вдруг этот слабый, однообразный звук, она открыла глаза.
Девочка пристально на нее смотрела.
– Тетечка, – тихо, ломким голосом спросила она, – а у вас тоже кого-нибудь убили на войне?
– Тоже, – невольно ответила Вера и, спохватившись, спросила испуганно и строго: – А ты почему так думаешь?
– У меня – маму, – не отвечая на вопрос, сказала девочка и неохотно, скороговоркой, неправильно произнося слова, добавила: – Немци, с самолету.
Вера едва не вскочила, – так захотелось ей броситься к девочке, прижать к себе. Остановило выражение хмурого, взрослого достоинства, какое она приметила на бледном лице девочки. Сколько же лет этому человечку? Десять или пятнадцать?
– Мы у вас за стенкой живем, в кухне, – сказала девочка и отвела челку со лба. – Вчерась, когда вы заплакали, бабушка моя…
Вера взглянула на нее почти ужасом, и девочка поняла все, быстро шагнула к Вере и села рядом, на скамью. Нет, она совсем взрослая, ей не меньше пятнадцати лет.
– Откуда ты приехала? – не сразу заговорила Вера.
– Мы из-под Киева. Меня Галей зовут, – быстро ответила девочка и неожиданно, еще более торопясь, спросила: – Когда «комплект», значит, не примут на фабрику?
– На какую фабрику, Галя? – невольно поддаваясь тревожному настроению девочки, воскликнула Вера.
– Да на пуговичную фабрику. Я три дня хожу. А мне один ответ: «Комплект у нас, не берем».
– Да-а, комплект – это значит: никого больше не примут. А тебе обязательно нужно именно на эту фабрику?
Галя помедлила, подняла с земли камушки и стала подбрасывать и ловить их, – кажется, это называлось игрою в «шлюшки».
– Обязательно, – ответила она, следя глазами за камушками. – Рабочую карточку дадут. Бабушку буду кормить. А что? – Она хмуро усмехнулась. – И накормлю. Бабушка все смеется надо мной: «Кормилица моя…»
Галя переложила камушки в левую руку и снова принялась ловить их легкими, отчетливыми и безошибочными движениями.
– Да ты левша! – с удивлением заметила Вера.
– Я и левша и правша. Мне левую руку мама даже бинтовала, а я все равно не отучилась… Со мной играть боятся: я обыгрываю, – гордо заявила Галя и вдруг остановилась и даже приоткрыла рот, пораженная внезапной мыслью. – Тетечка! – крикнула она, роняя камушки. – А если я директору скажу, что обеими руками могу работать? Тогда возьмет?
– Возьмет. Я помогу тебе, – неожиданно для себя сказала Вера.
Галя с отчаянностью стукнула себя кулаком по коленке.
– А не возьмет – плакать буду. Мне, главное, ходить близко. А так-то работы по Москве везде много, давно бы поступила.
– Возьмут, – убежденно повторила Вера, – очень ей понравилась эта девочка, хотя она и разбередила, растревожила сердце.
Галя отвела челку со лба и застенчиво спросила:
– Еще сказать, что ли, вам про Таньку?
– Это подружка твоя?
– Подружка. Она ничего девчонка, только хохотуша и врать любит.
Таня была, оказывается, верной и «старинной» Галиной подругой. Они выросли на одной улице и вместе бежали от немцев по шоссе. Только у Таньки остались в живых и мать и бабушка, даже две бабушки – по матери и по отцу. Танька стремилась поступить на ту же фабрику, но делала это, по словам Гали, не от нужды, а из дружбы к Гале и еще потому, что заленилась учиться.
Стемнело, двор обезлюдел и затих, стало холоднее. Галя потянулась, хрустнула пальцами. Вера взяла девочку за руку.
– Пойдем, тебе спать пора.
«Покормить, сейчас же покормить! – решила она, сжимая холодную и покорную руку Гали. – Хлеба у них, наверное, не хватает…»
Но едва они вошли в темный коридор, как Галя мягко высвободилась и ускользнула. Вера не посмела остановить ее: больше всего она боялась отпугнуть девочку неосторожным словом.
В своей комнате Вера принялась лихорадочно собирать узелок для Гали и ее бабушки. Сюда она положила подорожники – пресные лепешки, потом открыла гардероб и сняла было старенькую свою юбку, но тотчас же застыдилась: люди убежали из горящего города в чем были, разве можно жалеть? И она решила отдать одно из своих летних платьев.
Выйдя с узелком в темный коридор, она остановилась в нерешительности: соседи ее, пожалуй, не возьмут узелка, да еще и обидятся.
Дверь из кухни медленно и широко открылась, и на пороге показалась женщина. Слабый свет, шедший из кухни, освещал ее сзади, и Вера успела только заметить, что она высокая, очень прямая и широкоплечая. Наверное, это и есть бабушка Гали.
Женщина прикрыла дверь, неясно бормоча:
– Уснула кормилица моя. Пела-пела, да и уснула.
В руках она держала вязанье: Вера уловила слабое, ритмичное позвякивание спиц.
– Бабушка, я ваша соседка, – неуверенно сказала она и внезапно добавила: – Зайдемте ко мне, бабушка.
«Хорошо еще, что не сунула ей узелок!»
Она торопливо нащупывала скобу своей двери. Бабушка звякала спицами у нее за спиной и что-то неразборчиво и приветливо говорила.
В комнате Вера рассмотрела лицо женщины – крупное, темное, еще красивое и исполненное того же холодноватого и твердого достоинства, какое приметно было и в Гале.
Вера подумала, что война, должно быть, разрушила дружную, добрую семью работников. Здесь нужно помогать как-то по-другому, «по-государственному», решила она, проникаясь ощущением силы и спокойствия, какое внушала эта старуха.
Вера поставила на стол горячий чайник, лепешки и вдруг, спеша и запинаясь, рассказала о Лене.
Старуха выслушала ее молча, уважительно. И, взглядывая на Веру своими темными, все еще красивыми, строгими глазами и как бы платя за неожиданное доверие, рассказала и о своем страшном горе.
…Семья у них мастеровая: зять и покойная дочь были рабочими-текстильщиками. Зять в первый же день войны ушел на фронт. Они же – дочь, внучка и бабка – через два месяца покинули свой город вместе со всем народом.
Толпа шла по шоссе, когда налетел немецкий самолет. Галя сразу бросилась в канаву, бабушка метнулась за ней, а мать замешкалась: верно, ей показалось, что Галя не успела спрятаться. В эту минуту самолет спикировал…
Бабушка не допустила Галю к трупу матери. Она видела, как Галя металась по шоссе, всех расталкивала, звала мать. Старуха оттащила труп в кусты, простилась, набросала сверху травки. Потом надвинула платок на глаза, вышла на шоссе и поймала Галю. «Пойдем, мать убили, не ищи ее!» – «Пусти!» – закричала Галя. Она совсем обезумела, вырывалась из рук, – ей надо было взглянуть на мать в последний раз, проститься. Однако бабушка с силой потащила ее вперед. «Вот опять сейчас прилетит и нас убьет!» Галя упрямо билась у нее в руках. «Я не боюсь! Я только ее поцелую!» – «Нельзя! Тебе нельзя, видеть: помутиться можешь, мала еще. Я захоронила ее, травкой притрусила, простилась за тебя и за себя…»
Бабушка отложила вязанье и рассеянно отхлебнула остывший чай.
– Наше с тобой горе, материнское, самое горькое, – твердо сказала она, ставя блюдечко. – Утешения в нем нет. Оно до могилы, матушка моя, Вера… как тебя по отчеству-то?
– А вы без отчества, – тихо сказала Вера, губы у нее задрожали.
Очень прост, но пронзителен был рассказ старухи и эта каменная неподвижность лица ее. Так люди стареют и меняются на войне. Вот откуда и у Гали странное, чересчур взрослое лицо.
– Глуби моря не высушить. – Старуха взглянула в искаженное лицо Веры. – Зато отцы наши и так говорили: золото огнем искушается, а человек – бедой.
Она отодвинула чай и снова принялась за вязанье.
– А ты, Вера, попытай свое счастье: молода еще, родишь.
– Да ведь мне уж сорок лет.
– Эка-а… – ласково протянула старуха. – Я последнего своего сыночка в сорок пять родила.
Вера смотрела на бабушку во все глаза: она даже и не подумала ни разу об этом. Нет, нет, это невозможно, немыслимо…
– А как любить его будешь, желанного своего! – Бабушка уверенно улыбнулась, словно отвечая на мысли Веры. – Материнское сердце вместительное: и для вечной памяти и для живой любови место равно найдется…
Глядя на лицо бабушки, в котором появилось множество мелких, подвижных морщинок, Вера и сама невольно улыбнулась. А бабушка уже поднялась, словно сочтя дело свое поконченным, и, высокая, прямая, принялась прощаться.
Вера схватила две самых больших лепешки и сунула ей в руки.
– Для Гали… возьмите!
– Спасибо, – не сразу ответила старуха. – Зашумит – скажу, на базаре купила. Она у меня…
Вера покраснела.
– Скажите – на базаре.
Долго стояла Вера одна у закрытой двери…
…Это надо все запомнить. И бабушка, и Галя сразу, с болью, и, кажется, навсегда вошли в ее сердце.
IV
Евдокия Степановна, выполняя обещание, зашла за Верой ранним утром после одного из воскресных дней.
– Ну, пойдем, – сказала она, досадливо роясь в старенькой сумочке. – Вечно ключ забываю. Не отдумала идти-то?
Вера уже повязывала косынку. Она в зеркале встретилась с сонными глазами Евдокии Степановны и пожала плечами.
– Посмотрю там.
– Говорю, к нам прибьешься.
Они вышли из ворот – высокая, загорелая Вера и коротенькая, широкоплечая Евдокия Степановна.
Вера после своего приезда из эвакуации почти еще не видела Москвы и теперь пристально рассматривала прохожих, облупленные, постаревшие дома, утреннюю площадь, рассеченную длинными тенями. Евдокия Степановна шагала озабоченно, ни на кого не глядя.
Молча миновали они Тверской бульвар. Бронзовый невредимый Пушкин стоял в своем тяжелом плаще, со склоненной головой. Вера вспомнила, как несколько лет тому назад памятник был вдруг обнесен лесами и за толстыми досками долго таинственно и слабо постукивали молоточки. Леня тогда сказал, усмехаясь:
– Там, наверно, поселились гномы. Что они делают с нашим Пушкиным?
Когда леса были сняты, Вера пришла сюда с Леней, и вместе они прочитали вслух слова вечных стихов. Как поблескивал тогда гранит пьедестала!
Евдокия Степановна торопилась, и они почти сбежали вниз по улице Горького.
Издали Вера вглядывалась в полукруг серого здания Телеграфа: здесь упала бомба – об этом сказали по радио, в сводке Совинформбюро, в глухом уральском городке, где пришлось жить Вере. И в самом деле, здание казалось целым лишь издали: все просторные окна на боковом фасаде были забраны ржавыми железными листами.
Они вышли на Театральную площадь, еще сохранившую на своем асфальте буро-зеленую защитную разрисовку. Вера почти со страхом взглянула на Большой театр: и здесь упала бомба. Но темные кони по-прежнему победно и неудержимо мчались в небо с театрального фронтона, и тяжелые, стройные колонны стояли незыблемо. Они, как и вся громада театра, были разрисованы бурыми косыми силуэтами многооконных домов и плоскими призрачными деревьями.
– Камуфляж, – пояснила Евдокия Степановна, – для немецких летчиков. У нас в бомбоубежище, когда с памятника Тимирязеву голову снесло, потолок шатнулся. Тогда и дом в нашем переулке порушился..
Вера отлично помнила этот дом: мимо него она каждый день ходила на рынок. Он был очень старенький, с каменным низом и с мелкими окошками в кружевных шторах и в геранях. Каждую весну к Первому мая его красили шафранно-розовой грубой краской, которая недолго держалась на стенках ветхого здания.
Теперь это место было обведено высоким забором. Вчера, проходя мимо, Вера заглянула в щель: там темнела яма, рваные ее края засыпаны были каменным щебнем, а из глубины, словно руки, воздетые к небу, тянулись скрюченные прутья арматуры. И над всем этим побоищем победно зеленел оставшийся в живых старый тополь с могучими серебристыми ветвями…
– Вот сюда, – сказала Евдокия Степановна и вдруг скрылась на темной лесенке.
Вера ощупью пробралась следом за ней и очутилась в большом сумрачном подвале, наполненном мягким, дробным стуком швейных машин.
Евдокия Степановна из угла энергично махала ей ладошкой. Сюда втиснут был небольшой стол, повернутый к свету, проникающему сверху, из окна. За столом стоя распоряжалась женщина с толстой русой косой, положенной вокруг головы. Это была, очевидно, заведующая. Издали она показалась Вере очень красивой.
Евдокия Степановна сказала громко:
– Вот, привела, Марья Николаевна.
Марья Николаевна со спокойной и какой-то ласковой рассеянностью взглянула на Веру и, продолжая начатый разговор, настоятельно сказала кому-то из окружавших ее женщин:
– Примите материал. Это срочное задание райисполкома. Потом госпиталь будет нашим подшефным, товарищи, так что.
Она и вправду была красива, – и это было так неожиданно, так радостно в сером подвале с давящим потолком, что Вера, позабыв обо всем на свете, не отрываясь смотрела на нее: молодая, русокосая, с синими глазами, поблескивающими из-под круглых бровей, она являла собою ясную, спокойную русскую красоту, которая казалась бы слишком невозмутимой, если б не румянец, легко вспыхивающий на худых, нежных щеках.
Отдав все распоряжения, Марья Николаевна легко присела на кончик стула, снова взглянула на Веру, и та охотно подошла к столу.
– Вы шьете? – негромко спросила Марья Николаевна, усадив Веру на табуретку.
Около свежего и твердого рта ее обозначились вдруг две горькие морщинки, нисколько, однако, не старившие ее. Вера медлила с ответом: она видела, что Марья Николаевна думает о чем-то тревожном и еще нерешенном.
И в самом деле Марья Николаевна заговорила – через голову смущенной Веры – с другим человеком, очевидно закройщиком. Вера поняла, что речь идет о крупном и срочном заказе на белье для госпиталя. Марья Николаевна строго допрашивала закройщика: почему он не проявляет инициативы и не ставит помощника по крою на второй стол?
– Да ведь некого, Марья Николаевна, – вяло протянул тот, глядя на заведующую с покорным обожанием.
– А вот новенькую поставьте, – неожиданно сказала Марья Николаевна и чуть заметно ободряюще улыбнулась Вере.
– Видишь ты… – В белесых глазах закройщика блеснула какая-то мысль. – Если, скажем, Танюшку из второй бригады на крой перевести. А они… – он взглянул на Веру и тяжело вздохнул, – они в случае чего на Танюшкино место.
– Вы шить умеете?
Вера сказала, что шила только для своей семьи.
– Условия у нас такие…
– Они мне известны.
Она, жена капитана-фронтовика, не нуждалась ни в чем и шла работать только потому, что… Тут она замешкалась и смолкла. Марья Николаевна смотрела на нее внимательно и дружелюбно.
– Понимаю, – тихо сказала она. – Я тоже т а к работаю, с первого дня войны. Сначала просто в домашнем ПВХО, потом в райисполкоме, как активистка, а теперь вот мастерскую организовали. У нас большинство работниц жены фронтовиков, бывшие домашние хозяйки, как и мы с вами.
Она сама проводила Веру и посадила на свободное место во втором ряду, с краю. Танюшку, оказывается, уже увел закройщик, который, по словам Марьи Николаевны, прикидывался таким мямлей, а на самом деле был отличным работником и только очень страдал печенью.
Вера уселась поудобнее на табуретке, осмотрела старую ножную машину и взяла в руки незаконченную работу.
Это была обыкновенная мужская рубаха из желтоватой, плохо отработанной бязи. Вера шила десятки таких рубах и знала, что ей следует делать дальше.
Материя груба, и шов надо заложить пошире: «Ему будет помягче… раненому». Кругом стучат, стучат машинки, бряцают ножницы. Машина идет ровно, только строчка крупновата, но, может, так надо?
Вера пришила завязки к вороту и отряхнула готовую рубаху. Она получилась очень большая и, пожалуй, была бы велика даже Петру, а Лене… Пальцы Веры судорожно впились в материю. Ее поразила мысль, что чьи-то внимательные материнские руки сшили рубашку и для раненого Лени. Так вот какую работу она делает, важную работу, близкую ее сердцу!
Вера задрожала от внезапного озноба и, неловко двинувшись, смахнула со столика тяжелые ножницы. Она наклонилась и тотчас же услышала над собой голос соседки:
– Нашла?
– Нашла, – ответила Вера, выпрямляясь.
Немолодая худенькая женщина внимательно на нее смотрела. Глаза у женщины были карие, умные, слегка прикрытые тяжеловатыми веками.
– Дома я много шила, – застенчиво и несколько напряженно сказала Вера, – а здесь непривычно мне.
– Понятно, непривычно. Ничего, это у тебя пройдет. Привыкнешь. Наша работа почетная.
Они замолчали и снова склонили головы над машинами. Вера взяла новую, уже скроенную рубаху. Какой приятный, размеренный голос у этой женщины! И глаза такие могут быть только у хорошего человека.
Украдкой она покосилась на соседку. Та строчила длинный шов, задумчиво и невозмутимо глядя на движущуюся груду материи. Удивительно чистой и спокойной была линия ее невысокого лба с гладким зачесом каштановых волос. И все в этом лице было умеренным, простым, очень приятным и, пожалуй, даже изящным: нежный овал щек, чуть вздернутый нос с милой коричневой родинкой, легкий загар и еле приметные тени прочной, непроходящей усталости под глазами. Кто она? Как ее зовут?
Где-то за спиной у Веры часы пробили полдень, и машины тотчас же затихли: это был обеденный перерыв. Швеи, а вместе с ними и Вера, узнали, что они должны выполнить – всего только в недельный срок – большой заказ на белье.
На одной из окраин Москвы оборудовался новый госпиталь, куда ожидали эшелон раненых, – для этих раненых и предназначалось белье.
Вера вернулась к своей машине озабоченная.
Домашние хлопоты, неторопливые, беспорядочные, не приучили ее к той четкости, быстроте и последовательности в движениях, которые, очевидно, требовались здесь, в мастерской. Вере следовало бы еще поучиться, а времени на ученье не было. Она боялась, что не сумеет дать нужную дневную выработку.
Раздумывая над всем этим, она молчаливо склонилась над своей машиной. Ей очень хотелось сейчас же поговорить, посоветоваться с Евдокией Степановной. Но та была неузнаваема здесь, в мастерской: ее выцветшие глаза горели, косынка сбилась, и пестрые концы болтались где-то за ухом. Машина у нее шла на такой скорости, что даже подвывала. И она еще умудрялась отвечать на вопросы работниц, бегала и «вырывала» у мастера катушки, иголки, ножницы или вдруг нападала на нерадивую швею с такой страстностью, что та только краснела и отмахивалась обеими руками.
Евдокия Степановна несколько раз проносилась мимо Веры и однажды даже улыбнулась ей ободрительно, но Вера так и не решилась окликнуть ее.
«Вместе домой пойдем, тогда и скажу все», – подумала она. Да и не отступать же ей было с полпути. Шить, скорее шить!
У нее еще оставалось очень много шитья, а конец рабочего дня приближался так быстро!
Незаметно для себя она стала торопиться. Машина у нее рвала нитки, строчка съезжала в сторону. Вся красная, удивляясь и страшась, как бы не увидели ее дурную работу, Вера решительно не знала, что же ей теперь делать.
И тут снова она услышала знакомый тихий голос:
– Зовут-то тебя как?
– Вера… Николаевна, – с трудом ответила Вера.
– А меня – Зинаида Прокопьевна. Карепина фамилия. А ты, Вера, не спеши…
– Я боюсь, не успею норму выполнить.
– Этого все сначала боятся. Ничего. Вон как ты ловко первую рубаху сшила. А теперь с чего заспешила? Дай-ка подсоблю тебе.
И Зинаида Прокопьевна, ободряя Веру своей ясной, невозмутимой улыбкой и тихо переговариваясь с ней, незаметно поправила дело, и остаток дня Вера проработала, не поднимая головы.
– Хорошая из тебя будет швея, – тихонько сказала ей на прощанье Зинаида Прокопьевна, и Вера впервые за этот трудный день и, может быть, впервые за весь последний, страшный для нее, месяц улыбнулась от всего сердца.
Так и не дождавшись Евдокии Степановны, она одна вернулась домой, наскоро поужинала и, ощущая непривычную тяжесть в плечах, вышла в цветничок, чтобы отдохнуть перед сном.
Деревья в саду смутно темнели, почти сливаясь с облаками. В вечернем небе стоял однообразный, напоминающий шум самолетов гул лебедок: в небо, подобно огромным китам, всплывали, пошевеливая широкими плавниками, серебряные аэростаты. Город стихал, готовясь к ночному покою.
Она слышала и не слышала какой-то слабый звук, совсем близко от себя, во дворе. Он то возникал, то пропадал, смешиваясь с высоким воем лебедок. Наконец она различила монотонный детский голос и крикнула, вглядываясь в черную тень от дома:
– Галя!
Пение прекратилось, и робкий, глуховатый голос откликнулся: «А?»
– Иди сюда, Галенька! – голос у Веры радостно дрогнул.
Галя тихонько поздоровалась и опустилась на краешек скамьи. Вера осторожно обняла ее за плечи и притянула к себе. Девочка вдруг приникла к ней всем телом, и Вера услышала у себя под ладонью, как быстро колотилось ее сердечко.
– Не успела я, Галенька, сходить к твоему директору, – виновато сказала Вера.
– Да уж не надо: я работаю, – с важностью ответила Галя. – На пуговичной фабрике. Тетя Вера, а я… – Галя вдруг взволновалась и едва не вырвалась из рук Веры. – А я ведь заплакала по правде. Директор удивился и говорит: «Вот прилепилась!» И послал меня в цех, подносчицей. Это – ракуши таскать в корзинах. Они легкие! Как хорошо, тетечка Вера! Я вас ждала – сказать.
– А я тоже поступила… в мастерскую, – задумчиво проговорила Вера. – Я теперь швея. Мастерская наша в подвале помещается. А работы у нас, знаешь, сколько… У нас, Галенька, очень красивая начальница, такая красивая, просто удивительно.
– Наверно, как моя мама, – прошептала Галя и вздрогнула.
– Наверное, – убежденно подтвердила Вера и крепче прижала к себе худенькие плечи девочки.
Они помолчали, прислушиваясь к уличному шуму.
– Сегодня я столько всего насмотрелась, надумалась! – доверительно, как взрослой, сказала Вера. – И на себя гляжу и думаю: я это или не я? Как будто новая жизнь у меня началась, право.
– И у меня! – радостно вскрикнула Галя. – И у меня новая! Нет, я довольная, – прибавила она после некоторого раздумья. – Я довольная всем. Только вот с Танькой нелады.
Она порывисто и озабоченно вздохнула.
– А что? – шепотом спросила Вера.
– Ее тоже взяли подносчицей, а она сразу уж не старается. Я ее поругала, – с горечью прибавила Галя.
Они поднялись, тесно обнявшись, прошли через двор и расстались в темном коридоре.
Вера ощупью пробралась к себе и повалилась в постель.
Вот она, желанная усталость! Нет, она не простая и не грубая, эта усталость: в ней есть сознание хорошо прожитого дня. Сейчас надо закрыть глаза, ни о чем не думать, – а завтра снова шить, шить…







