412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Чертова » Утренний свет (Повести) » Текст книги (страница 10)
Утренний свет (Повести)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:48

Текст книги "Утренний свет (Повести)"


Автор книги: Надежда Чертова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)

XXIII

Гитлеровские солдаты днем и ночью рыскали по улицам железнодорожного поселка. С ножами у пояса, длинноногие и какие-то белоглазые, они маячили на всех дорогах и стреляли во всякого человека, идущего из леса или в лес. Этот лес означал для немцев «партизаны», а партизан они боялись. Жителям поселка предоставлено было «в свободное пользование» одно только булыжное шоссе, которое соединяло поселок с городом.

Город стоял всего в полуверсте от вокзала, по-прежнему невредимый и знакомый до последнего флигелька. Но жители поселка знали, что в городском парке на старом дубе раскачивается труп семидесятилетнего часовщика Рабиновича, что три молоденькие девушки, схваченные немцами прямо на улице, исчезли бесследно и что, наконец, бургомистром над Прогонной фашисты поставили старого пройдоху Степана Лукича Касьянова. В этих обстоятельствах жители поселка сделали единственное возможное, «невоспрещенное»: они попрятались по домам, потаенно надеясь отмолчаться, отсидеться от беды. У многих на каждый день и на все дни была одна и та же цель: потихоньку прожить до ночи, чтобы самозабвенно погрузиться во тьму и беспамятство сна. Однако и ночи ничем не отличались от дней и также были наполнены страхами и ожиданьем беды. По ночам на улице то и дело раздавались крики, и утром шепотком из двора во двор перекидывались страшные слушки.

На первом, и единственном «общем собрании», на которое немцы согнали жителей поселка, выступил толстый, красноносый офицер. Глядя куда-то поверх голов, он с брезгливой надменностью сказал, что отныне все русские, от детей и до стариков, должны работать на немецкую армию.

Как бы в ответ на эту речь кто-то взорвал ночью железнодорожный мост через Боровку. Наутро фашисты собрали стариков и подростков и под конвоем погнали их чинить мост. Трое стариков, из наиболее пугливых, заявили о своем желании работать добровольно. Их освободили от конвоя, выдали охранные грамоты и стали выдавать кружку пшеницы в день и германские бумажные деньги, марки, которыми – за полной их ненадобностью – играли ребятишки. И кружки пшеницы и никудышные деньги были беспощадно высмеяны в поселке, и к «добровольцам» быстро установилось настороженное, язвительно-молчаливое отношение.

Вместе с жителями поселка на мосту и на железнодорожном полотне работали пленные красноармейцы. Фашисты называли их «Иваны». В этих оборванных, грязных, истомленных существах трудно было узнать молодых русских мужчин.

В полночь и на рассвете, в урочные часы, на Прогонной слышались редкие, как бы недоуменные, петушиные голоса. Гитлеровцы уничтожали птицу и скот с какой-то оголтелой торопливостью. В ведро супа они запихивали по три-четыре курицы! Во дворе комендатуры через каждые два-три дня закалывали корову. Внутренности иной раз выбрасывались пленным. Сытые и часто пьяные солдаты выкрикивали песни или же скрипели на губных гармониках.

С каждым днем жизнь в поселке становилась все более тесной и душной. Вокруг пленных людей как бы сжималось железное кольцо. На улицах уже давно не слышно было не только песен, но и просто громких, свободных голосов. Сама земля, казалось, уходила из-под ног.

Но труднее всего было видеть и терпеть гитлеровцев в своем дому и в семье.

Входя в дом, гитлеровец не только не хотел смотреть на людей, не только не видел их, но как бы заранее считал, что здесь нет людей, кроме него, хозяина и господина. Его светлые пустые глаза совершенно одинаково, безо всякого выражения, останавливались на цветной тряпке, на стуле, на ребенке и на матери. Гитлеровцы брали все, что попадется под руку: скатерти и обувь, полотенца и пепельницы, кукол и будильники, рамки от фотографий и хлеб.

Все хозяйки поселка приноровились печь хлебы по ночам. И мать Клавдии, когда в доме не стало хлеба, затеяла большую квашню с таким расчетом, чтобы тесто подошло в ночь. Тут-то и случилось непредвиденное.

Едва мать успела истопить печь и посадить хлебы, как в сенную дверь нетерпеливо застучали.

Дав Клавдии время спрятаться на полатях, мать отперла дверь. В кухню, наполненную теплыми запахами пекущегося хлеба, вошел один из непрошеных постояльцев. Мать уже знала этого молодого, длинного и тонкого в талии солдата.

Потянув носом, он только сказал: «О!» – и резким солдатским шагом подошел к печке. Заслонку он открыл довольно ловко, а каравай придвинул к себе поленом. Но едва он, обжигая руки, выхватил каравай, как полусырой хлеб разломился и большая краюха шлепнулась на пол.

Тощее, остроскулое лицо немца изобразило удивление. Он показал на хлеб, на печь, на свои ручные часы и деловито спросил: – Сколько час?

Глухой ответ: «Часа через два поспеет» – удовлетворил его, и он развалился на скамье ждать.

Мать, напряженно подняв плечи, прибрала за ним и закрыла печь. Она тоже села на лавку, опустила глаза. Ей видны были только сапоги солдата – короткие, с уродливыми голенищами, расширенными кверху. Она смотрела на тупые неподвижные носки солдатских сапог и обдумывала, взвешивала все движения, какими она, стоя спиной к гитлеровцу, будет вынимать хлебы из печи. Непременно надо успеть отломить хоть кусочек для Митеньки…

Ей вдруг показалось, что Клавдия смотрит с полатей. Она порывисто выпрямилась, но побоялась взглянуть наверх, погрозить дочери. Ее прямой, пристальный взгляд встретился с хмурыми, глубоко посаженными, постылыми глазами солдата.

Он кисло усмехнулся, причем глаза у него остались колючими, и процедил:

– Вы хуже швайн.

Мать промолчала, но взгляда не опустила. У немца были прямые волосы, цвета тусклой соломы, и весь он как-то выцвел – от белесых бровей до смятых, разболтанных сапог. Он был, пожалуй, в одних летах с ее сыном Димитрием. Но трудно было верить, чтобы и этого прожорливого рыжего зверя, который убивал русских детей, тоже родила женщина.

Гитлеровец, явно скучая, полез в боковой карман и за уголок вытянул фотографию.

– Майн хауз! – с гордостью сказал он, глазами приказывая матери подойти.

Она встала и пошла к нему на слабых, непослушных ногах. На карточке был изображен приземистый двухэтажный дом. Около дома виднелся неясный силуэт женщины.

– Майн фрау! – пропел немец, закатывая глаза, уже только для себя, потому что старуха недостойна была смотреть на его фрау.

Мать отошла и боком, неловко, села на скамью.

– Ан-на, Мари-я. – Немец брезгливо оттопырил губы и покосился на мать. – Так у нас зовут корова. Русский человек глюпый!

Он постучал пальцем по лбу и серьезно, с сокрушением покачал головой. Но старуха отвернулась к окну. Ее крупное бледное лицо было бесстрастно.

– Русский девушек – жениться? – Гитлеровец спрятал карточку и сделал испуганные глаза. – Фи, гадость!

И снова на лице старухи ничто не дрогнуло: она словно была слепа и глуха. Гитлеровец раздраженно взглянул на часы, у него не хватало терпения ждать. Старухе пришлось вынимать хлеб. Караваи еще были тяжелы на вес и совсем не подрумянились, но не все ли равно, какой хлеб сожрет эта немецкая швайн?

Суетясь у печи, мать торопливо оторвала влажный припекушек у самого большого каравая и сунула его за пазуху.

Гитлеровец, неторопливо насвистывая, вытянул нож из темных ножен, – скорее всего, чтобы отрезать хлеба. Но внезапно странная улыбка тронула его тонкий недобрый рот. Он встал. Нельзя ли все-таки заставить говорить эту старуху, молчаливую, как идол?

Мать услышала резкое движение на полатях, и одновременно в ее руку, около локтя, ткнулось что-то острое и тонкое, как игла.

– Ой, господи! – во весь голос, исступленно сказала мать, стараясь заглушить все звуки на кухне. «Клавдия, молчи!» – хотелось крикнуть ей, но она сдержалась и только вся облилась жарким потом.

У локтя выступила крупная капля крови. На полатях все стихло. Гитлеровец как ни в чем не бывало, посмеиваясь глазами, объяснил:

– Ничшего, пустяк, я немножко пробоваль нож. Хороший немецкий нож.

Теперь он смотрел не в лицо матери, а куда-то на ее шею, а она ничего не боялась и только с ужасом думала, что он догадался о припекушке.

Он быстро дернул за цепочку, что виднелась у ее воротника. Легкий серебряный крестик с синей эмалью вылетел из-за пазухи и очутился на ладони у немца.

– Бог – это хорошо, – сказал он, разочарованно вертя крестик и щупая дешевенькую, потемневшую цепочку. – У нас даже здесь бог! – горделиво показал он на свой пояс.

На пряжке с одноглавым орлом действительно блестела надпись, которая, как говорили, обозначала: «С нами бог!»

Мать накинула засов в сенях и вернулась. Среди кухни стояла Клавдия – босая, в темном, длинном, почти до пят, платье, с малиновым пятном на одной щеке. Она с такой поспешностью кинулась к матери, что та вздрогнула и остановилась у порога.

Клавдия схватила мать за локоть, нашла подсохшую капельку крови и с нежной осторожностью прижала к себе руку матери.

– Я бы его убила… там есть полено… – задыхаясь, прошептала она; губы у нее прыгали, спутанные волосы упали на глаза.

Мать пристально взглянула на пылающее лицо дочери.

– Отмолчалась. Теперь тебя не удержишь.

Тут силы ее покинули, она тяжело опустилась на скамью, всхлипнула и схватилась за грудь.

– Расстегни-ка, палит…

Торопясь и отрывая пуговицы, Клавдия расстегнула платье на груди у матери и вскрикнула: смятый и еще теплый хлебный мякиш упал в колени матери и открыл розовое, длинное, рваное пятно ожога. Мать сутуло прислонилась к стенке, закусила губы.

– Ничего, ничего, – пробормотала Клавдия и сразу перестала дрожать. – Пройдет. Ты просто забыла про кусок!

– Это ништо-о, – жалобно, со стоном, протянула мать. – На сердце жжет, накипело…

Клавдия сделала прохладный содовый компресс и ловко перевязала ожог чистым полотенцем.

– Теперь пойдем, – твердо сказала она, приподымая мать за локти. – Я с тобой лягу.

Мать послушно вытерла слезы и побрела в спальню. Там Клавдия раздела ее, взбила подушки, наскоро скинула платье и юркнула под одеяло.

Глубокая, покойная темнота спальни плотно охватила их обеих. Рядом, в плетеной Морушкиной корзинке, слабо посапывал Митенька, в столовой размеренно, с хрипотцой, тикали часы с кукушкой.

Перед Клавдией словно в тумане прошло воспоминание вот о такой же темной, прохладной ночи, когда она прибежала к матери в одной рубашке и, дрожа от робости, говорила о счастливых своих предчувствиях. «Это у тебя девичье», – сказала тогда мать…

Апрель, май, июнь… а теперь август, – всего только пять месяцев прошло, а кажется, что прожиты долгие-долгие годы. Вот так она и состарится за войну, и Павел – чего доброго! – просто-напросто не узнает ее. А где он теперь, Павел? Думает ли он о том, что она ждет, ждет, ждет?..

«Ах, Павел, единственный мой, смогу ли я рассказать когда-нибудь о том, как в город, в  м о й  город, входили солдаты, чужие и ненавистные? Они прошли по  м о е й  улице, Павел, они прошли по той улице, где я училась ходить, и вечерняя заря пламенела над ними, и подкованные их сапоги цокали по камням мостовой, и я глотала пыль, поднятую их ногами! Что я могла сделать, Павел, что я могу сделать теперь, когда рядом лежит обиженная врагом старая моя мать? Мне восемнадцать лет, Павел, а в жизни моей остались только ненависть и страх! Отца нет на свете, и я боюсь думать, что и тебя… Нет, нет, это невозможно, этого не должно быть…»

Клавдия закрыла глаза и твердо приказала себе не думать о том страшном, о  с а м о м  с т р а ш н о м, что могло произойти с Павлом. Но против воли мысли ее все возвращались к Павлу, к тому, что от него она так и не получила письма, что он, может быть, ранен, попал в плен или же…

Она не смела даже подумать «убит», но сердце ее исходило болью, и подавляемые рыданья беспощадно схватывали горло. Обессилев от борьбы с собой, она решила, что ей лучше всего встать и заняться чем-нибудь: можно было, например, завести часы. Осторожно, чтобы не разбудить мать, она приподнялась на локте. В этот момент в окно ее прежней комнаты, где теперь спала Елена, кто-то тихо-тихо постучал или, вернее, не постучал, а поцарапал.

Клавдия с кошачьей ловкостью выскользнула из-под одеяла, ощупью схватила платье и на цыпочках вошла в комнату Елены.

XXIV

Окошко выходило в сад к соседям и не закрывалось ставнями. Елена сидела на постели. Присев к ней, Клавдия сразу почувствовала, как она дрожит от испуга. Клавдия положила ей руку на плечо, и они обе уставились на синеющее в неясном сумраке окно. Там метнулась тень, потом в стекло снова поцарапали. Елена легонько крикнула, и Клавдия безжалостно сдавила ее плечо.

Накинув платье, Клавдия поднялась и тихо сказала:

– Я выйду сама.

Елена с ужасом посмотрела ей вслед. В темноте Клавдия показалась ей высокой и очень похожей на мать.

В сенях Клавдия бесшумно сняла крючок, постояла. На крыльце легко скрипнула ступенька, та самая, на которой прогибалась доска. Клавдия едва не закричала, зубы у нее клацнули; снова накинуть крючок было уже поздно, она слышала за дверью чье-то прерывистое дыхание. Она подумала: это не мог быть немец, он не стучал бы так тихо, – приоткрыла дверь и отпрыгнула в темный угол.

На пороге в синем, ночном свете двери возникла невысокая мужская фигура.

– Не бойтесь. Кто тут?.. – сиплым шепотом сказал неизвестный и протянул руки, ощупью входя в сени.

Клавдия не двигалась, не дышала. Незнакомец плотно закрыл дверь и повторил все так же сипло:

– Не бойтесь. Где вы?..

– Здесь, – шепнула Клавдия из своего угла.

– Заприте дверь и дайте руку, – быстро, повелительно сказал человек.

Взявшись за руки, они вместе пошли на кухню. У порога остановились.

Ночной гость быстро осмотрелся, спросил: «У вас чужих нет?» – и с облегчением повалился на скамью.

– Ты, наверное, Клавдия? – Он как будто усмехнулся и вытер лицо рукавом. – Да ты уж большая!

Клавдия вспомнила, что стоит перед парнем босая, в неподпоясанном материнском балахоне…

– Это меня мама нарочно так одела… от немцев, – сказала она каким-то не своим голосом. – А вы кто?

– Я от твоего брата, от Сухова Димитрия. Позови-ка мне мать…

Клавдия тихонько разбудила мать и, не утерпев, шепнула, от кого пришел неожиданный гость.

– Ай, батюшки! – сказала мать почти с испугом и стала одеваться так торопливо, словно парень мог уйти.

Клавдия, успокаивая мать, несколько раз поймала в темноте дрожащие ее руки и сама оправила ей платье. Елене Клавдия велела спать, сказав, что пришла соседка.

Парень встал навстречу.

– Сын ваш Димитрий жив и здоров, – с волнением сказал он, – вам кланяется и говорит спасибо за сынишку и за жену, что приветили их. Прямо-таки, матушка, – добавил он, сбиваясь с торжественного тона, – велел поцеловать вас по-сыновьему.

Мать широко раскрыла руки, немая от радости и все-таки сохраняя во всей фигуре своей то самое горделивое достоинство, какое очень любила в ней Клавдия.

– Ну, поздороваемся, сынок, по-русски.

Они обнялись и крепко троекратно поцеловались.

– Где он? – сипло спросила мать, ласково задерживая руки на литых плечах парня.

– В лесу.

– В лесу, – повторила она, все еще не отпуская парня. – Так мне и думалось. Дай-ка погляжу на тебя поближе, а то вишь, как темно… Глаза у тебя… веселые. Мы-то здесь, милый, не с людьми теперь живем. Взгляд у них волчий… Клавдия!

Мать живо повернулась к Клавдии, неподвижно стоявшей у печки:

– Поди-ка, дочка, в сенцы. Пригляди, как бы не заявились эти.

Клавдия вышла в сени, неплотно прикрыв за собой дверь. Она встала у наружной дощатой стенки, сквозь длинные щели которой просачивался лиловый нежный свет августовской ночи.

Где-то на краю поселка сонным и дурным голосом пропел полночный петух. Ему откликнулся другой, кажется, уже совсем на краю света. Клавдия смотрела в щель на мертвенно пустой двор, куда она теперь не выходила. Неужели действительно запрещены, закляты вот эта хоженая-перехоженая земля, сад, тайная тропинка, по которой босые загорелые девчонки с Прогонной бегали в овраг за колючей сочной травой дикушей? И сладкая серебряная вода родника, что бьет из глиняной горы? И теплые от солнца, краснобокие ягоды клубники, что зреют в лугах, вон там, за крайним домом одноглазой бабки Костычихи? Нет, не может быть, не должно быть!..

Клавдия даже притопнула ногой и сердито сжала кулак. В это мгновение в соседнем доме, где жили немцы, скрипнула дверь и на крыльцо вышел солдат, босой и весь в белом. Несколько секунд он стоял неподвижно, лицом прямо к Клавдии, и, наверное, жадно глотал воздух. «Нашим хлебом объелся!» – злобно подумала Клавдия. У нее даже как будто заломило в пальцах: а что, если подкрасться сзади, по-кошачьи, неслышно, сдавить обжорное горло и не разжимать пальцев до тех пор, пока…

Фашист громко зевнул и, не отворачиваясь, не сходя с крыльца, стал справлять нужду.

Клавдию бросило в жар, и она торопливо пошла на кухню.

У самой двери остановилась, заставила себя вернуться в угол, к щели. Крыльцо снова было пусто, и только одна половинка двери осталась растворенной.

Клавдия изнеможенно закрыла глаза. Из кухни доносился приглушенный говор. Клавдия вслушалась.

– …в землянках так и живем, в лесу-то не найдешь нас… Митя да Митя, любят его… Он тихий у тебя, а смелый. За то и командиром его выбрали… Димитрия Сухова отряд называется, вот как…

Клавдия выпрямилась, сердце у нее заколотилось… «Ты, рыжий вор, любитель чужого хлеба, знаешь ли ты, что мой брат Димитрий готовит тебе пулю?!»

Сна, усталости, тоски как не бывало. Слабо улыбаясь, Клавдия пошла в кухню и присела на скамье у порога. Мать и партизан, должно быть, уже поговорили и про отца и про беду с Митенькой, и парень посуровел лицом, а в больших серых глазах матери стояли слезы.

– А Елене я тебя не покажу, – сказала мать после короткого молчания. – Спит – и пускай спит, ничего не ведает. Мужнины поручения или советы какие имеешь – говори мне. Слабовата она, Елена-то, в случае чего не стерпит. Понял, сынок?

Парень покорно кивнул кудлатой головой и сказал с сожалением:

– Идти мне надо, Матрена Ивановна, до рассвета чтобы и след мой замело. Приказ такой имею.

– Сейчас, сейчас! – заторопилась мать.

Бесшумно, с необыкновенной для старой женщины ловкостью, она проскользнула в чулан и, прежде чем открыть укладку, постояла неподвижно во тьме, которая пахла чем-то домовитым, чуть затхловатым, родным.

Это было мгновение необыкновенной, полной счастливости. Весть от сына и облегчительная мысль о том, что она может ему помочь, подняли ее над всем горем жизни. Она снова ощутила себя сильной и еще достаточно молодой: действовать, теперь надо было действовать! Кончилась жизнь под каменной плитой молчания и бессильной ярости! Там, в лесу, в безвестных землянках, упрямо струился ручеек настоящей, человеческой, вольной жизни. И должно быть, много таких ручейков текло теперь по могучим лесам сожженной, разграбленной, окровавленной земли. А ведь еще деды говорили, что из ручьев реки сливаются, а на реках – море стоит!..

Ощупью со дна укладки Матрена Ивановна достала Диомидово добро: новые суконные брюки, сатиновую рубаху, две пары белья. Потом в спальне подняла крашеную половицу, заставила Клавдию спуститься в подпол и разыскать там заветный кусок свиного сала. «Ничего не жалко», – с удивлением, с легкостью подумала она и пошла на кухню.

Там заставила парня переодеться во все чистое и, пока он смущенно возился за печкой, стояла среди кухни, скрестив руки под грудью, и обдумывала свое материнское слово Димитрию.

«Готова ли ты отдать, если понадобится, все, что копила с Диомидом изо дня в день, на чем с молодости стояла твоя жизнь: дом, сколоченный твоими руками, последний мешок ржи, спрятанный в подполе? Готова ли, если понадобится, лгать и угождать немцам? Умереть – молча, в мерзкой веревочной петле?» Так она спросила себя, словно на самой строгой исповеди, и твердо, с облегчением усмехнулась: да, готова!

И когда парень в широковатых брюках Диомида, в сатиновой поблескивающей рубахе вышел из-за печки, мать обернулась к нему, такая бледная, строгая и просветленная, что он оробел и стал неловко одергивать рубаху.

– Слушай, чего скажу, – глуховато, но отчетливо начала мать. – Димитрию, сыну, и всем своим товарищам передай от меня, старухи: пусть считают меня своей родной партизанской маткой. Каждого встречу, как сына, обмою, одену, накормлю. Если надо, все вызнаю, притворюсь, угожу белоглазым. Ничего мне теперь не жалко и ничего не страшно… Вот так и передай, – повелительно закончила она и снова раскрыла руки.

– А ты, парень, как же пойдешь-то? – уже буднично спросила она, когда они попрощались.

Парень усмехнулся, махнул рукой:

– Больше ползти придется, запачкаюсь опять, зря нарядился. Думаю, через линию. Дорога не очень мне известная, я ведь не здешний.

– Мама, ему надо овражком, – несмело вмешалась Клавдия и вдруг прибавила: – Я провожу?

По лицу матери прошла неясная тень. Она по привычке крепко протерла глаза, перевела заблестевший взгляд на партизана и спокойно ответила дочери:

– Ступай. Возьми платок в спальне.

Клавдия стремительно кинулась в комнаты, а мать, торопясь, шепнула парню:

– Ты на нее надейся, дочь у меня с характером.

Прощаясь, она прижала к себе Клавдию – и на мгновение обессилела.

– Я скоро вернусь, мама, в окошко стукну, – сказала Клавдия совсем обыкновенно, даже весело.

Мать поцеловала ее в лоб и тихо открыла дверь.

Клавдия, а за нею парень выскользнули на крыльцо и сразу бесшумно растаяли в ночи.

Шел тот тихий предрассветный час, когда на земле не шелохнется ни одна травинка, и лес стоит в бронзовой неподвижности, и кони в лугах засыпают, свесив тяжелые морды.

На перекрестке дорог, сливаясь с зеленью садов, прячется бессонный немецкий часовой. На востоке, за лесом и полями, истерзанными снарядными воронками и рваными дорогами, гремит, пламенеет фронт великой войны. И здесь, на милой земле детства, надо идти крадучись, вслушиваясь во всякий легчайший звук. Но, вопреки всему, Клавдия радовалась тому, что вырвалась наконец из страшной тихости дома. Вернется ли она на свои полати? Да, она вернется к матери, но…

Они идут через огороды, задевая плечами тяжелые решета подсолнухов, и Клавдия с веселой, бездумной жадностью вдыхает свежейшие ночные запахи – спелого гороха, тополей, мокрой травы.

Уверенно ведет она парня через знакомый проходной двор. Они останавливаются в тени за воротами, и Клавдия, слыша около себя горячее дыхание парня, показывает ему раскрытую калитку на той стороне улицы. За тем двором – большой яблоневый сад, а дальше – нескошенные луга.

Втянув голову в плечи, парень бегом пересек улицу. За ним темной легкой тенью помчалась Клавдия. Они столкнулись в черном провале калитки и после минутного замешательства, не сговариваясь, скользнули на теневую сторону двора.

В саду смутно белели корявые стволы яблонь. В этом году яблоки не уродились, но Клавдия почему-то явственно слышала сладостные, прохладные запахи зреющей антоновки.

За садом парень упал в высокую траву и быстро, не оглядываясь, пополз вперед. За ним, шепотом указывая направление, неловко поползла и Клавдия. Ей ужасно мешало платье, оно сразу стало влажным, путалось в коленях, душило в вороте.

Потекли долгие минуты, наполненные шелестом травы и собственным трудным дыханием. Она не успела предупредить парня, и он завалился в глубокий овражек, где росла высокая злая крапива.

– Мы, маленькие, за дикушей сюда приходили, – виновато сказала Клавдия и встала во весь рост. – Отдохните, здесь можно.

Парень осторожно, носком сапога, раздвинул траву, сел и, ворча, принялся отряхивать даренные матерью брюки.

Светало. Кое-где в гуще травы уже начали смутно поблескивать крупные капли росы, легкая пелена ночного тумана отошла к лесу. Клавдия взглянула туда, в синюю заманчивую темень леса: там были брат ее Димитрий и, может быть, Степанов, Нюра Бомба…

Когда парень поднял голову, Клавдия все еще стояла перед ним. Несмотря на чуть приметную хромоту, она была очень стройна и ловка, но в ней, пожалуй, уже угадывалась материнская дородность фигуры. «Девчушка совсем молоденькая», – говорил о ней Димитрий. Он, верно, совсем не помнил ее или давно не видел?

Клавдия заметила его пристальный взгляд, улыбнулась, – улыбка у нее была особенная, затаенная.

– Я знаю, какую клятву вы даете там, в лесу, – сказала она вдруг, глядя на него прямо и смело. – «Я, красная партизанка, даю свою партизанскую клятву…»

Медленно, вспоминая слово за словом, произнесла она партизанскую клятву. Он смотрел на нее, изумленно приоткрыв пухлый, мальчишеский рот. В неверном предрассветном сумраке он увидел, что глаза у нее огромные, темные, горящие.

– Димитрий не узнал бы тебя! – растерянно сказал он.

– Я ведь уж и правда большая, – отозвалась она. – У меня… друг пропал без вести, и отца убили, и мать вон вся седая стала. Послушай, товарищ… – Она чуть помедлила. – Скажи Мите: я приду к нему.

– А мать как же, одна останется?

– Она и сейчас одна: я из лесу скорей ей помогу, чем с полатей.

– С полатей? – не понял он.

– Ну да. Скажи Мите! Ведь ты еще придешь к нам?

Он нахмурился.

– В нашем деле выдержка нужна, а ты вон вся дрожишь.

– Испытайте! – сипло перебила его Клавдия и повторила требовательно: – Испытайте, говорю!

Он молчал, вглядываясь в ее смутно-бледное лицо, на котором властно и притягательно блестели глаза.

– Что для этого нужно? – спросила она, рассеянно перебирая пальцами кончик каштановой косы. – Обрезать косу? Надеть брюки? Я сильная и на все согласная. Только бы не сидеть взаперти, не молчать. Умереть? Тоже согласна.

– Ну, это што-о! – протянул парень и усмехнулся. – Воевать надо, а не умирать.

Он спохватился, сердито вскочил, заторопился.

– Ладно, передам Димитрию. Как там решат, – сказал он Клавдии на прощанье.

Клавдия подождала, пока он скрылся из глаз. Потревоженная трава снова сомкнулась и затихла.

Стало уже светать, Клавдии тоже следовало торопиться. Она попыталась ползти, как это делал парень, поджимая ноги по-лягушечьи, но почему-то это никак не удавалось, и она только рассердилась на свою неловкость.

Через улицу перешла, почти не сгибаясь, и, вместо того чтобы проскользнуть через яблоневый сад и сквозные дворы, повернулась и пошла по улице. «Обойду кругом, хоть издали на вокзал взгляну», – решила она.

На углу она замедлила шаг и со странным чувством смятения взглянула на седую от пыли площадь перед вокзалом, где знала каждый булыжник. Площадь была пуста, газетный киоск накренился набок, распластав в пыли полуоторванную дверь.

Клавдия перевела взгляд на вокзал – и вздрогнула: низенькая облупленная дверь с дощечкой «Служебный вход» раскрылась, и из нее вышел… Яков!

На нем была форменная тужурка, под рукой он держал папку, и вид у него был самый обыкновенный, как будто он вышел из аппаратной с очередного дежурства.

«Он работает там!» – ужаснулась Клавдия.

Самым правильным было бы отойти в тень от крыльца или спрятаться в саду. Но Клавдия во все глаза глядела на Якова – он шел прямо на нее – и стояла на месте. «Предатель!» Клавдия впервые в своей жизни произнесла это слово и тотчас же повторила его с невыносимым отвращением: «Предатель!» Черная, каменная тяжесть была в этом слове. Оно должно было вдавить человека в землю, сжечь, превратить в пепел!

А Яков шел к ней с чудовищным, рыбьим спокойствием, как будто в этой мертвой улице, в каждом доме, в каждом взгляде не было уготовано ему смертельное проклятье: «Предатель!»

Клавдия медленно стянула с себя платок. Вот оно, испытание…

Яков шел, по своей привычке глядя в землю. Он почти наткнулся на неподвижную Клавдию и, пораженный, несколько минут беззвучно шевелил губами.

– Работаешь? – с трудом, проглотив слюну, спросила Клавдия.

– Касьянов, понимаешь, заставил, – развязно ответил Яков и даже сдвинул на затылок кепку. – А ты в случае чего приходи… старого не вспомню.

Клавдия слушала его, приподняв плечи, и он вдруг увидел, что она судорожно мнет, почти рвет концы темного платка.

– Может, и заступиться придется… – неуверенно проговорил он и выжидательно замолк.

– Какой же ты… – Клавдия шагнула к нему и стиснула кулаки. – Я все-таки не думала… Господи, я все-таки не думала, что ты такой гад!

Он встретил ее прямой, раскаленный взгляд и неспокойно переложил папку в другую руку. «Чего доброго, – подумал он, – эта чертовка еще плюнет в лицо или выцарапает глаза. Надо припугнуть ее».

– А мы аппарат чиним, – с вызовом сказал он и усмехнулся дрожащими губами. – Это ты его так раздолбала?

Клавдия презрительно промолчала.

– Ты не очень гордись. – Яков насильно усмехнулся, и голос у него перешел на фистулу. – Я еще помню, где ты живешь! В случае чего…

Клавдия подчеркнуто медленно расправила платок, накинула его на плечи и тихо сказала своим грудным голосом:

– Мне нечего бояться. А вот ты, я смотрю, скоро забыл про тот разговор.

– Это ты про Степанова?.. – пренебрежительно пробормотал Яков, но лицо его посерело.

– Ну да. И про того, кудрявого.

– А-а… Этот еврейчик-то? Поду-умаешь!.. – Он даже попытался засмеяться, но вышло так, словно он икнул.

Клавдия вспыхнула:

– А ты кто?

– Я русский, мне што! – Яков даже приподнял в недоумении свои бесцветные бровки.

– Какой же ты русский? – Клавдии казалось, что она кричит на всю улицу, – она теперь ничего не боялась. – Да ты самая последняя сволочь! Падаль!

Это было уж слишком. Яков смерил ее взглядом, слепым от ненависти, кулаки у него сжались: ударить, отшвырнуть, убить. Он оглянулся с таким видом, что вот сейчас кого-нибудь позовет, – ведь он здесь хозяин, в конце концов!

Клавдия насмешливо глянула на его трясущиеся руки и сказала с каким-то отчаянным вдохновением.

– Не тронешь ты меня! Не посмеешь!

«Ничего со мной сейчас не случится», – сказала она себе, хотя земля уплывала у нее из-под ног.

Яков ничего не сказал. Она подождала немного, потом повернулась и пошла – стройная, сильная, в длинном темном платье, с непокрытой головой. Так она дошла до угла и, не оглянувшись, завернула на свою улицу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю