Текст книги "Путь к женщине (сборник)"
Автор книги: Н. Никандров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)
И мозг ученого первый раз в жизни серьезно занимали такие низменные предметы, такие чуждые ему слова, как мука, масло, сахар, чай, соль, спички, когда он шел по улице этим осенним днем и самым подробнейшим образом высчитывал, сколько какого продукта необходимо его организму, чтобы его работа увидела свет...
Дайте ему сейчас пятипудовый куль муки, фунтов 10 масла, фунтов 5 сахару, фунт чаю, соли, и человечество в самый короткий срок получит его удивительный труд. А разве тот же Федосеев, при желании, не мог бы всего этого ему дать? А между тем он в своей биографии обессмертил бы имя этого человека, сделав его как бы соучастником своего последнего большого труда. Бессмертие за куль муки! За пять пудов хлеба!
– А-а! – раздалось вдруг с середины дороги властное, самоуверенное и вместе приятельское восклицание. – Наш профессор! И в какую погоду! О, это, товарищи, подозрительно! Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, ха-ха-ха!
– Хо-хо-хо! – хором подхватили там же, на середине мостовой, несколько здоровых молодых мужских голосов.
Профессор обернулся и увидел знакомую ему одноконную линейку, принадлежавшую заготовительной конторе. На линейке сидели все сотрудники склада No 1: Федосеев, его помощники, весовщики, писарь, складской рабочий. Красные, возбужденные, с широко раскрытыми хохочущими ртами, с пьяно блуждающими глазами, они махали профессору поднятыми руками и настойчиво звали его к себе. Заморенная, исхлестанная лошаденка, вся в мыле, стоя посреди мостовой, раскорячила врозь все четыре ноги и жалобно озиралась одним глазом назад, на своих безжалостных ездоков.
Профессор отрицательно помотал компании головой и продолжал свой путь.
Федосеев моментально спрыгнул с линейки и, балансируя широко расставленными руками, в кожаной куртке, в высоких сапогах, побежал наискось через дорогу на тротуар, вдогонку за профессором. Линейка продолжала стоять.
– Профессор! – запыхавшись, пробормотал Федосеев, догнав Серебрякова и крепко вцепившись в его руку повыше локтя. – Поедем с нами! Такому человеку мы всегда рады! Мы сознаем!
Голова его непослушно моталась на шее, как слишком тяжелый колос на тонком стебле. Профессор остановился.
– Куда это? – недовольно спросил он.
– Ко мне! Мы сегодня празднуем день моего рождения! Смотри, как мои люди тебе рады! Мы тебя любим! Тебя все любят!
– Нет, я не поеду, – спокойно, но решительно сказал профессор и сделал попытку высвободить руку из железных клещей Федосеева.
Тот, как только почувствовал это, еще сильнее зажал руку профессора в своей руке.
– Как! Ты мне отказываешь! Мне!
В глазах Федосеева вспыхнула злоба, и на момент он как бы ослеп и зашатался от слишком бурного чувства...
– Иван Никитичу! – слащаво, нараспев приветствовали его проходившие мимо люди, делали угодливые лица и снимали шляпы, в особенности местные частные торговцы. – Иван Никитичу наше почтеньице-с!
– Смотри! – указывал профессору, весь дрожа, Федосеев. – Смотри! Видишь, как все в Красном Минаеве мне кланяются! Вот это, знаешь, кто пошел? А это, знаешь, кто пошел! Я всем тут даю жить! Разве без меня они так жили? А ты ломаешься, не хочешь ехать ко мне на пирог! Не поедешь? Ну тогда смотри! Если не поедешь, тогда смотри! Тогда помни!
Последние угрожающие слова профессор понял как намек на те продовольственные подарки, которыми Федосеев трижды наделял его на складе No 1. И он еще более заупрямился, решил ни в каком случае не ехать на пирушку к Федосееву, хотя у него в доме в этот день не было ни крошки хлеба, ни пылинки муки. Почему этот самый Федосеев, зная, как он, профессор, бедствует, ни разу сам ничего не прислал ему из продуктов, а все три раза заставлял его приходить к нему на склад, унижаться, льстить, клянчить! Почему этот самый Федосеев не мог бы сразу выдать ему пятипудовый куль муки, 10 ф. масла, 5 ф. сахару, 1 ф. чаю, чтобы он, ученый, мог спокойно работать? Тогда он, конечно, иначе относился бы к этому человеку, тогда он поехал бы сейчас к нему на пирушку! А сейчас – ни за что! Пусть почувствует, что такое профессор. Ведь он ему не красноминаевский обыватель, а заслуженный профессор, сила, величина!
– Ну скажи, почему ты не хочешь ехать ко мне? – устало и пьяно наваливался на него Федосеев.
– Просто не настроен, – отвечал профессор и отворачивал вбок обиженное лицо. – У нас с вами сейчас разная психология, разные настроения: у вас одно, у меня другое, – сделал он отдельно-отдаленный намек на продовольствие.
У них пирушка, а у него нечего есть!
Федосеев всем своим молодым, русым, розовым лицом пьяно и зло уставился на профессора.
Черт возьми! Не идет к нему. Несмотря на нищету, не идет. Таких в Красном Минаеве больше нет. Он единственный.
И Федосеев, всегда благоговевший перед профессором, теперь с особенной отчетливостью почувствовал, что перед ним стоит действительная мощь, великан духа, почти что божество, какие Красному Минаеву, конечно, и не снились.
Но ведь и он, заведующий главным продовольственным складом Федосеев, тоже в Красном Минаеве особа не маленькая! Он тоже тут единственный! Он тоже тут вроде бога! Он тоже может с кем угодно помериться!
– Друг! – слезливо взмолился он, припадая мокрой щекой к груди профессора. – Не кобенься! Уважь мою просьбу! Поедем! А я для тебя что угодно сделаю! Слышишь: что угодно! Ты меня пред моими людьми срамишь! Я тебя умоляю! Видишь: я плачу! Ну чего же тебе еще надо! Едем?
Профессор пристально посмотрел на его пьяные слезы и раздельно подумал: "А пять... пудов... муки... жалеешь... дать?" И почти закричал:
– Ни за что не поеду!
– А... – мучительно застонал Федосеев, выпустил из своих клещей плечо профессора, покачнулся, пригнул голову, как бодающий бык, размахнулся и что было силы ударил профессора кулаком по отечески-бородатой щеке. К-хрясь!
IX
Долго не возвращался домой в тот день профессор. Несмотря на скверную погоду, он до позднего вечера слонялся по городу, по далеким незнакомым улицам, отдыхая на крылечках чужих подъездов, на обывательских лавочках у ворот.
Первый раз в жизни его ударили по лицу!
Как он должен реагировать на это?
И чем больше профессор находился на свежем осеннем воздухе и чем больше протекало времени, тем все более и более простым и несложным представлялся ему весь этот случай.
Конечно, массовый человек, обыватель, попав в его положение, поступил бы по самому обыкновенному шаблону: отыскал бы свидетелей, подал бы на обидчика в суд, добился бы обвинительного приговора и почувствовал бы себя удовлетворенным. Но он не обыватель. Он видит в подобном суде столько же смысла, как если бы привлечь к суду штукатурку, свалившуюся с дома на голову прохожего. Что взять с пьяного?
Другое дело, если бы Федосеев в момент совершения преступления был трезв. Федосеев только тогда есть именно Федосеев, когда он нормален, когда он трезв. А когда Федосеев пьян, тогда он не Федосеев, а совсем другой и притом больной, отравленный человек, действиями которого руководит уже не сознательная воля, а ядовитые винные пары. Тут профессору, кстати, припомнились любопытнейшие примеры из нескольких серьезных трудов по психологии, психофизиологии...
Решено: судиться с Федосеевым он не будет.
Но достойным образом отозваться на дикий поступок молодого невоспитанного человека он, конечно, обязан. Замалчивать, оставлять без внимания подобные факты значило бы признавать их моральную и юридическую правильность и тем самым внедрять их в повседневную жизнь. Он его проучит, он его отчитает!
Но в какой форме это удобнее сделать?
Он напишет ему резкое обличительное письмо с изложением всего происшедшего и будет ожидать, какое оно возымеет на него действие. Федосеев в корне, по-видимому, хороший простой русский человек, и отрицать свою вину он вряд ли станет. Больше того. Возможно, что он будет горячо раскаиваться в поступке, просить прощения, обещать загладить пред ним свою вину... Очень возможно и то, что он поспешит прислать ему со склада No 1 каких-нибудь продуктов... В особенности если он по письму почувствует, что профессор глубоко обижен, кровно оскорблен, страдает...
Профессор провел ночь без сна, а утром сел и написал Федосееву письмо.
"Иван Никитич! На тот случай, если Вы сегодня, быть может, не помните того, что с Вами было на улице Карла Маркса вчера, я в последующих строках позволю себе напомнить Вам об одном Вашем отвратительном поступке, жертвой которого сделался я. Вы, среди белого дня, на главной улице города, при публике, нанесли мне сильный удар по щеке и сделали это только потому, что я отказался ехать с Вашей компанией к Вам на пирушку. Надеюсь, Вы не станете отрицать самый факт нанесения мне оскорбления действием: я считаю Вас все-таки честным человеком...
Считая излишним касаться того, какого человека, по занимаемому им общественному положению, Вы ударили по щеке, я не могу не напомнить Вам, что Вы ударили по лицу человека, который в два раза старше Вас по возрасту...
И вот, после всего вышеизложенного, мне хочется Вас спросить: сознаете ли Вы сами всю омерзительность, всю гнусность, всю недопустимость Вашего поступка? Или Вы думаете, что то положение, которое Вы случайно занимаете в городе в качестве заведующего главным продовольственным складом, дает Вам право налево и направо бить граждан по щекам? Конечно, Вы этого не думаете...
Само собой разумеется, что я ни по каким судам таскать Вас не собираюсь, я буду удовлетворен, если Вы в ответном письме ко мне сами сознаетесь в безобразности Вашего поступка...
Заканчивая эти строки, считаю не лишним объяснить Вам. Помню, я еще тогда, на улице Карла Маркса, намекнул Вам на разницу наших психологии: представьте же себе, каково было бы мое душевное состояние, когда я видел бы у Вас в доме пиршества и разгул и в то же время помнил, что у меня в доме нет даже сухой корки хлеба! Другое дело, если бы я хотя немного был обеспечен продуктами. Тогда не ощущалось бы такой разницы психологии. Если Вам когда-нибудь приходилось голодать, то Вы и поймете меня, и отнесетесь к этим моим строкам снисходительнее. Итак, в ожидании Вашего незамедлительного ответа остаюсь известный Вам профессор Серебряков".
Письмо было написано очень скверным для профессора почерком, криво, коряво, крупно, с помарками, с переделками.
В запечатанном конверте письмо было отправлено с мальчиком квартирной хозяйки прямо на склад No 1 для вручения Федосееву лично.
– Вот хорошо! – запрыгал, заскакал от радости вихрастый босоногий мальчишка лет девяти. – На склад номер один к заведующему пойду! Может быть, чего-нибудь даст!
– Захвати мешочек, – сунула ему в руку мешочек предусмотрительная мать.
Часа через полтора мальчишка вернулся с ответом – возбужденный, счастливый, запыхавшийся, болтливый – и жевал яблоко.
– Вот заведующий складом хороший человек! – рассказывал он и торопился жевать. – Когда я пришел, он был под мухой и давай меня угощать то тем, то этим! Потом полные карманы яблоками набил! На складе всего много! И все это им бесплатно: продналог!
Необычайно красивым почерком, размашисто, с завитушками, с некстати поставленными заглавными буквами, Федосеев писал:
"Глубокоуважаемый Степан Матвеич! Я вчера был так сильно пьян, что решительно ничего не помню, что тогда между нами происходило на улице Карла Маркса. Но как Вы пишете в Вашем любезном письме, то я Вам верю, зная, что имею дело не с первым попавшим, а с человеком выдающихся знаний. Степан Матвеич! Дорогой! Верьте совести, как Вы знаете мое отношение к Вам, что в трезвом состоянии я никогда не позволил бы себе обидеть Вас даже словом, а не то что поднять на Вас руку! Не смотрите, что мы необразованные, темные: таких людей, как Вы, мы ценим! И, как Вы совершенно справедливо изволили выразиться, я всегда помню, сколько Вам лет и сколько мне лет. Со своей стороны я, безусловно, сознаю, что поступил с Вами как последний подлец. Проклинаю тот день и тот час, когда я позволил себе тот поступок на улице Карла Маркса! Пока я приношу тысячу извинений в письменной форме, а после пяти часов пополудни, когда я вернусь из склада, надеюсь, Вы не сочтете для себя за труд посетить мой дом лично, чтобы выкушать со мной чашку чая, чем премного меня обяжете. Тогда мы с Вами объяснимся подробней и, льщу себя надеждой, легко поладим...
Думал уже отдать письмо Вашему мальчику, но не стерпело сердце, и пишу дальше о том, о чем вначале не хотел писать, как вполне сознающий пред Вами свою вину. Степан Матвеич! Вы в Вашем почтенном письме дважды бросаете мне в лицо обвинение в психологии или, по-нашему, по-неученому, в психопатстве. На это считаю нравственным долгом уведомить вас о том, что психопат не я, а тот, кто хочет сделать меня психопатом! По крайней мере, я это так понимаю, хотя с мальчиков рос в людях, дальше двухклассного не пошел, студентом не был и лекций Ваших по Истории Права не слушал. И права праве рознь! И профессорам тоже подрезали крылья! Но это я только так, вскользь и без дела... Что же касается главного нашего дела, то я Вас жду сегодня у себя дома, после 5 часов пополудни. Еще раз, пользуясь случаем, приношу Вам в письменной форме тысячу извинений. С товарищеским приветом, Ваш покорный слуга Иван Федосеев".
Сбоку во всю вышину листа была сделана приписка: "Как мы с Вами оба русские люди, то нам даже грех".
– Тебе мука-шеретовка нужна? – отрывисто и как-то вдруг спросил низким голосом Федосеев, наклонившись к самому лицу профессора, расширив глаза и пыхтя, как хищник, после того как оба они вечером, едва встретившись, выпили по рюмке, по другой.
– Мука, конечно, нужна, – проговорил разомлевший от великолепной водки профессор, трудно жуя испорченными зубами балык. – Мука – это сейчас самое главное.
– Горох? – нетерпеливо и властно рвал слова Федосеев.
– Горох, он трудно разваривается...– неуверенно начал профессор.
– Теперь на это не смотрят! – резко бросил Федосеев гудящим голосом и так злобно и так укоризненно посмотрел на профессора, точно пропел: "Ого-го! Значит, ты еще мало голодал!"
– Горох тоже нужен, – под этим жестким его взглядом поправил свою ошибку профессор и тут же решил уже ни от чего не отказываться.
– Картофель?
– О, картофель-то обязательно.
– Квасоля?
– И фасоль тоже.
– Масла постная нужна? Масла у нас сейчас не горчичная, а чисто подсолнечная, хорошая, жировая.
– Масло тем более нужно.
– Червивая соленая рыба, ажио лазит по бочке, как живая, нужна?
Профессор побоялся отказаться и сказал, что рыба тоже нужна.
– Сахар? – по-прежнему напряженно бросал слова Федосеев, потом в заключение сказал: – Ну да, одним словом, ты завтра принеси мне в амбар ту саму справку, которую ты тогда мне показал: сколько чего на месяц тебе полагается по академическому пайку. Это будет лучше всего. По силе возможности я буду выдавать тебе ту пропорцию ежемесячно. Только когда будешь приходить получать, смотри, чтобы никто из посторонних не видал. За нами ведь тоже следят.
– Конечно, конечно, – волнуясь, говорил профессор.
– Не то что я боюсь, – с презрением произнес Федосеев и повел в сторону кисло наморщенным носом: – А как-то так... знаешь... вроде неприятно.
X
Когда утром следующего дня профессор с мешочками и бутылкой спешил в склад No 1, сердце его трепетно билось, лицо горело, ноги дрожали.
Он только тогда перестанет волноваться и почувствует себя нормальным человеком, когда все обещанное вчера Федосеевым будет у него в руках. А до той поры он по-прежнему мученик и безумец.
В складе он поздоровался за руку не только с Федосеевым, но и с его помощниками, весовщиками, складским рабочим, с бабами, починявшими мешки, с дрогалем, скучно ходившим мимо ячменя с ведерком в руках. Отчасти профессор это делал от близорукости, отчасти от сильного нервного возбуждения, плохо соображая, с кем надо здороваться за руку, с кем не надо.
– Вот хороший человек, – польщенно кивнул в его сторону рябой дрогаль и, став с ведерком у самого ячменя, терпеливо следил своими страшными белками из-под папахи за каждым шагом Федосеева.
Федосеев, как всегда с мукой в бровях, носился по амбару, что-то кричал в окно сцепщику вагонов с посевной кукурузой, принимал у крестьян с телег продналоговую рожь, прочитывал входящие бумаги, диктовал писарю исходящие, курил, ел, пил, играл с бабами, шутил с публикой.
– А, профессор! – заметил он на бегу красное, воспаленное от смущения лицо профессора. – Я сейчас!
И промчался, боком-боком, как веселый конькобежец, мимо.
А грудь профессора снова начали грызть сомнения, сосать подозрения.
Даст или не даст?
"Ой, что я делаю, что я делаю! – тоненьким шипящим свистом жалила мозг профессора неотвязная мысль. – За что, какой ценой я покупаю этот паек! Что если об этом узнают мои почитатели, мои коллеги профессора, мои студенты? Но об этом никто никогда не узнает".
Ему хотелось неприятную процедуру получения подачки проделать как можно быстрее, одним махом, залпом, как глотают залпом касторку. А Федосеев, как нарочно, все время был занят, летал, распоряжался, весело хохотал.
– Что-о? – вот слышался его голос уже из конторки, от телефонной трубки. – Это редакция "Красноминаевского коммунара"? Вам дать сведения? Названия волостей, успешнее других вносящих продналог, для помещения их на Красную доску? Сейчас! Слушаете? Я буду вам говорить названия волостей и цифры, цифры будут означать процент...
– Иван Никитич... – пересохшим горлом засипел профессор, поймав выбегающего Федосеева в дверях конторки. – Я... вы... вам... а сейчас как раз подходящий момент: в амбаре никого постороннего нет.
– А? Что? Я знаю! Сейчас! Срочное донесение!
И он ринулся обратно к телефону.
– Дайте, пожалуйста, вокзал, орточека! Это орточека? Слушаете? Сейчас там возле вас, на четвертом пути, пробуравили наш вагон с посевным материалом и выливают в мешки зерно! Примите меры! Пожалуйста!
– Иван Никитич, может быть, завтра зайти? – придушенно спросил профессор, чувствуя головную боль, горечь во рту, резь в глазах, недомогание во всех суставах.
– А! Да! Нет! Идем сейчас! Я твои ордера на академический паек уже принял? – нарочно, на всякий случай громко, крикнул Федосеев про ордера и подмигнул профессору. – Стой! – командовал он. – Держи мешок, буду насыпать, пока никто не смотрит! Держи хорошенько, не так! Еще мешки держать не умеешь! Идем дальше! Вот рыба, руками не бери, ковыряй ее палкой, она завонялая, сам завоняешься, обещали прислать комиссию свалить ее на свалку, да все не присылают! Идем дальше! Вот масла! Давай бутылку! Эта не такая масла, как была раньше! Эта лучшая масла, сладкая. Отпей немного маслу из бутылки, а то я ее через край налил. Правда, сладкая масла? Я тебе плохую не дам. Я знаю, кому плохую давать.
Профессор брал все, что давал ему Федосеев, и исполнял все, что тот ему приказывал.
– По крайней мере, теперь смогу весь отдаться своей науке, – чтобы не молчать, тоном благодарности проговорил он, ставя на пол мешочек за мешочком.
– А она, эта наука, хотя хлеб-то тебе дает? – грубо спросил Федосеев и перегрыз зубами веревку, чтобы завязать ею один из мешочков профессора.
– О, она мне дает больше, чем хлеб! – убежденно сказал профессор, имея в виду то общественное значение, которое будет иметь его работа.
– Больше? – покровительственно спросил Федосеев. – Значит, хлеб с маслом? Это хорошо. Лишь бы был сытый.
– Ну спасибо вам, спасибо! – растроганно говорил профессор при прощанье.
– Кушай на доброе здоровье, – коротко мотнул головой Федосеев, довольный, что кормит такого человека.
– Иван Никитич, – приостановился и обернул назад лицо профессор с поклажей, как носчик, весь в мешках, кулечках, с привешенной бутылкой. – А вы не сказали: как же потом? Через месяц опять приходить?
– Да! Обязательно! Как говорили! Да за маслой по дороге хорошенько смотри, не разбей, масла очень хорошая, прямо на редкость!
В тот же день весь город облетело радостное известие, что наконец-то увидели профессора возвращавшимся из склада No 1 с обильной ношей!-
– Слава богу! – с удовлетворением говорили красноминаевцы,– Профессор добился-таки своего права! Академический паек получил!
– Куда? – ласково спрашивали его встречные всякий раз, когда он раз в месяц утречком шел на склад, с пестрыми мешочками, с зеленой бутылкой. – За академическим пайком? Идите, идите. Дело хорошее.
– Откуда? – еще веселее приветствовали его, когда он возвращался из склада тяжело нагруженный. – С пайком? Значит, продолжают давать? Вот хорошо! Все-таки сознают.
И стал с той поры профессор получать от Федосеева паек ежемесячно.
Это была его первая удача в Красном Минаеве!
И он, снова вернувшись к своему труду, с таким самозабвением работал, как еще никогда. Творческая научная работа составляла для этого человека самое важное в жизни, все остальное он считал несущественным, не стоящим внимания.
Как раньше в Петербурге, так теперь в Красном Минаеве, он преемственно продолжал развивать ту первую человеческую мысль о праве, которая тысячелетия тому назад впервые возникла на земле вместе с появлением на ней первого человека. Он протягивал от предков к потомкам ниточку правовых знаний...
Профессор быстро поправился, окреп, пополнел, посвежел.
Но навсегда тяжелым остался для него тот день, когда ему раз в месяц приходилось отправляться с мешочками и бутылкой на склад.
Невольно припоминалось: осень, дождь, мокрая мостовая, перегруженная пьяными людьми линейка, раскоряченная на четыре ноги лошадь, перебегающий к нему через дорогу, в кожаной куртке, в высоких сапогах, на кривых ногах, с растопыренными руками, как спрут, Федосеев...
ЛЮБОВЬ КСЕНИИ ДМИТРИЕВНЫ
Повесть
I
На рынке, в узком проходе между двумя рядами одинаковых торговых будок, по архитектуре напоминающих голубятни и увешанных с фасада красными лентами, голубыми подвязками, зелеными подтяжками, коричневыми чулками, среди изнеможенно продиравшихся навстречу друг другу покупателей, в крутой людской тесноте, как в крутом тесте, неожиданно столкнулись лицом к лицу две молодые женщины.
Совсем не похожие одна на другую, они были, каждая по-своему, очень интересны, даже, пожалуй, красивы. По крайней мере об этом говорило то подчеркнутое внимание, с которым в них впивались глазами проходящие мимо мужчины.
Одна – светлая блондинка с простодушным русским лицом, вздернутым носом и широким румянцем на мячико-округлых щеках, одетая в длинный, маково-красный, под цвет щек, шерстяной платок с крупными кистями и в короткую, новую солдатскую шинель защитно-зеленого цвета под тон зеленым с желтинкой глазам, – выглядела типичной, переселившейся из деревни в столицу удачливой крестьянской бабенкой.
Другая – повыше ростом и похудощавее, смуглая брюнетка, с острым птичьим но сом и с узкими миндалинами темных, осторожно высматривающих глаз – смахивала на образованную, потерпевшую какой-то важный жизненный крах иностранку. На ней было длинное вылинявшее шелковое пальто фиолетового цвета со стальным отливом и ярко-зеленая, издалека приковывающая взгляд, фетровая шляпка без полей, формой и краской напоминающая купол деревенской церкви.
Обе они – и русская в платке с кистями, и иностранка в шляпке куполом, – коснувшись в тесноте носами, с одинаково громадным изумлением посмотрели друг на друга в упор. Что-то знакомое, что-то чрезвычайно близкое, почти родственное пробудили они друг в друге. Однако увлекаемые безостановочным кружением рыночной толпы, как течением реки, они продолжали свой путь, одна в один конец галантерейного ряда, другая – в противоположный.
Молодые женщины, удаляясь одна от другой, прошли всего несколько шагов, когда вдруг, очевидно охваченные одним и тем же чувством, обе они одновременно обернулись назад. Взгляды их встретились. И на этот раз они уже остановились, став в нерешительности вполоборота друг к другу.
Маяча издали одна ярко-красным платком, другая – ярко-зеленой шляпкой, они одеревенело стояли на месте, как две вбитые в почву сваи, омываемые со всех сторон движущейся толпой, как текучей водой, и, потрясенные встречей, не замечая ничего другого вокруг, думали: "Где они могли видеть друг друга?" "Кто та, цветущая блондинка, в красном платке с кистями?" "Кто та, восковая брюнетка, в зеленой шляпке куполом?"
– Остановилась среди дороги и стоит, как не знаю кто! – налетела на мягкую спину стоявшей блондинки всей длиной своего узкого лица молоденькая девушка в пестром, как чешуя змеи, платочке, с хохолком на лбу, выпученными глазами дикарки, засмотревшаяся на ходу на разноцветный галантерейный товар, гирляндами развешанный слева и справа на будках. – Проходила бы или туда, или суда! – ненавистным женским взглядом уколола она одну щеку неподвижной блондинки, обходя ее, как обходят телеграфный столб.
– Вы сюда стоять пришли? – в то же время ворчливо спрашивала у стоявшей брюнетки низенькая, очень благообразная старушка с удобной палкой для ходьбы и с утиной раскачивающейся походкой, в синих больших очках и в черном чепце, похожая на жену священника, матушку-постницу. – Здесь не бульвар! – проговорила она грудным мужским одышливым голосом и продолжала раскачиваться, медленно идя дальше на своих трех коротких ногах. – Стоять и кавалеров поджидать идите на бульвар! Там таких много! В зеленых шляпках...
Но вот на бескровно-смуглом лице брюнетки вспыхнул румянец, она нервно улыбнулась, сделала головой движение решимости и направилась прямо к блондинке.
С трудом протискиваясь против течения толпы, она так наклонилась одним плечом вперед и с таким видом вытянула шею, точно тащила за собой тяжелый воз.
– И куда она прет?! – раздавались на ее пути злобные вопли, сверкали волчьи взгляды. – Скажите, пожалуйста, куда она прет?!
Но брюнетка в зеленом куполе не слышала ничего, не видела ничего.
– Скажите, вы не Гаша? – спросила она у блондинки задыхающимся от волнения голосом, и восковое желтое лицо ее под зеленой шляпкой сплошь покраснело, красивые томные глаза лихорадочно заблестели.
– Гаша, – утвердительно, нараспев, по-рязански, ответила блондинка, с совершенно ошеломленным, отставленным назад лицом. – А вы откуда знаете, что я Гаша? – спросила она недоверчиво и заползала струхнувшими глазами вдоль и поперек фигуры незнакомки.
– Я Ксения Дмитриевна, помните, у которой вы до революции служили горничной? – задрожав, запинаясь, нервно задергав кожей лица, быстро проговорила брюнетка.
– Б-барыня?! – во весь голос вскричала, точно выстрелила, Гаша с чисто деревенским откровенным восторгом и всплеснула руками...
– Не говорите так, Гаша, не говорите, – тихо и торопливо перебила ее Ксения Дмитриевна. – Теперь барынь нету...
– Ничего, ничего, – заулыбалась обомлевшая Гаша. – Это я так. По привычке...
И в Москве, на Трубной площади, на "Универсальном рынке", в самом оживленном ряду этого рынка, галантерейном, в воскресенье, в двенадцать часов дня, в хорошую осеннюю погоду, в ярком свете нежаркого сентябрьского солнца бывшая несколько лет тому назад горничной крестьянка Рязанской губернии Агафья Семеновна Афонина, прослезившись от радости, бросилась в объятия своей бывшей барыни, дворянки по происхождению, жены инженер-химика, Ксении Дмитриевны Беляевой.
Молодые женщины, обняв друг друга, слились в удивленном, стонущем поцелуе.
Ярко-красный платок и ярко-зеленая шляпка тесно прижались друг к другу, дробно затрепетали на месте над головами движущейся толпы, как две яркие весенние бабочки, радостно усевшиеся в погожий день на одном и том же острие кустика...
– Гражданки, не заставляйте товар, проходите дальше! – кричали на них из обоих рядов галантереи нервнолицые торговцы, скрюченно прыгающие внутри своих разукрашенных будок, как попугаи внутри клеток.
– Пройдемте, барыня, на тот бульвар и там поговорим, – предложила Гаша, красная, улыбающаяся, в веселых слезинках. – Я так рада, что встретила вас, я так часто вспоминала про вас.
– Гаша! – негромко, но убедительно произнесла Ксения Дмитриевна, следуя вместе со своей спутницей к выходу с базара. – Только вы, пожалуйста, не называйте меня барыней!
– Хорошо, хорошо, – проговорила Гаша и усмехнулась над собой: – Я все забываю.
– Не напоминайте мне о прошлом, о том времени, когда я была к вам так несправедлива, – прежним голосом быстро продолжала Ксения Дмитриевна, с опущенным, суровым, взволнованным лицом.
– Ну нет, – весело и решительно возразила Гаша. – Об вас я этого не могу сказать. Вы были для меня хорошей хозяйкой, не как ваша покойная матушка. Я никогда не забуду, как вы всегда жалели меня. Когда у вас дома вечерами засиживались гости, вы позволяли мне ложиться спать, не ожидавши, когда разойдутся гости. А на другой день вы приходили ко мне на кухню и помогали мне перемывать после гостей посуду.
– Ого, вы даже это помните! – рассмеялась Ксения Дмитриевна, опустив лицо в землю, чрезвычайно довольная.
– А как же этого не помнить? – тоном значительности
произнесла Гаша. – Я все помню.
Они вошли через боковые ворота на Цветной бульвар, сели на садовую скамейку, продолжали возбужденно расспрашивать друг друга.
Проходившие той же аллеей бульвара деловые мужчины всех классов и возрастов, поравнявшись с их скамьей, вдруг осаживали шаг, как резвые кони, нарвавшиеся на неожиданное препятствие, и, скосив на молодых женщин большие, страдальчески обожающие глаза, продолжали идти другой, нежной, игривой поступью, как вальсирующие под музыку на цирковой арене лошади.
У Ксении Дмитриевны в руках был купленный на Трубном рынке фунт кислой капусты в протекающем кулечке. И, чтобы не испачкать капустным рассолом пальто, она сперва перекладывала кулечек в руках с боку на бок, потом положила его на доску скамейки рядом с собой.
Гаша точно таким же образом нервно вертела в руках свою покупку, небольшой, туго упакованный в белую бумагу сверток. Во время разговора она незаметно разрывала бумажную обертку, и из образовавшейся в белой бумаге дырочки вдруг весело глянула на Ксению Дмитриевну, как кусочек неба, голубая атласная материя.
– А как вы изменились, Ксения Дмитриевна, как побледнели, исхудали! – с сочувствием говорила Гаша и без стеснения всматривалась в лицо своей собеседницы.
– А вы, Гаша, так пополнели, раздобрели, что вас трудно узнать, – окинула взглядом Ксения Дмитриевна фигуру Гаши.