Текст книги "Путь к женщине (сборник)"
Автор книги: Н. Никандров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
И в ожидании последнего приказа он встал перед Иваном Семенычем во фронт и, очевидно хороший строевик, по-солдатски вонзил в него подчиненные и слушающие глаза.
А Иван Семеныч уже потерял всю свою прежнюю силу, твердость, точно она уже передалась от него вместе с гуртами Кротову; лицо его обмякло, глаза ввалились, спина ссутулилась. Он снял со вспотевшей от волнения серебряно-седой головы картуз и, что-то бормоча, трижды перекрестился, щуро глядя в пространство.
– С Богом! – повышенным выкриком скомандовал он затем, обращаясь сразу к обоим гуртам, окидывая их прощальным взглядом.
Кротов мгновенно повернулся лицом к скоту, сделал руки по швам, выпятил грудь, закинул назад голову и, стройный, строгий, подобно командующему армией, режущим голосом раздельно прокричал на всю улицу:
– Кор-ровы, трогай!.. Бы-ки, дай сперва отойти коровам сажен на пятьдесят вперед и потом тоже тр-ро-г-гай... Буг-гаи, трогай и не безобразничать с коровами в дороге, для этого есть другое время – буду взыскивать!..
Два гурта и повозка с вещами позади них, запряженная лучшими быками, не спеша, вразвалку тронулись с места...
У многих дворов на протяжении всей улицы окаменело стояли поселковые люди и провожали глазами в образцовом порядке проходящий мимо них скот...
Иван Семеныч тоже стоял у своего заарендованного трестом поселкового дома и до боли в глазах следил за удаляющимися гуртами до тех пор, пока они не скрылись из вида. Потом, почувствовав большую слабость, он вошел в дом, лег на кровать, подложив под голову портфель с документами, и начал думать. Скотина – государственная, он – лицо, уполномоченное государством, и ответственность на нем огромная. А между тем его не оставляет ощущение, что он сегодня сделал по службе какое-то упущение. Но какое именно? Этого ему долго не удавалось припомнить.
Наконец вспомнил.
Один агент уже второй базар, вторую неделю, просил его выбрать из закупленного для треста скота самую молочную корову и обменять ее ему на его телку, не дающую молока. Агент просит его уже во второй раз, а он в горячке работы забывает об этом. Вопрос, на посторонний взгляд, маловажный, даже совсем нестоящий, коль скоро весь свой скот он все равно ведет на убой, на говядину, но тем не менее может в обоих случаях это причинить ему, старому человеку, большие неприятности. Дать агенту корову – трест обидится. Не дать – агент обидится. И то и другое может иметь для него последствия. Как же выйти из положения?..
Иван Семеныч только тогда отделался от этого угнетавшего его раздумья, когда уже глубокой ночью сидел в кругу местных работников кооперации, устроивших в честь его приезда – москвича! – маленькое захолустное пиршество.
– Говорите, вас поражает широкий размах нашего треста "Говядина"? – уже усталый, уже одурманенный выпитым в ничтожном количестве прославленным "ереминским" самогоном говорил он и говорил при почтительном внимании приодевшихся и нацепивших галстуки провинциалов. – Да, действительно, это так... Размахнулись мы широко... Нас, нашу продукцию, знает вся страна... И советская власть гордится нашим трестом и ценит нас, работников "Говядины", как людей дела... Могу подтвердить, что у нас, на наших бойнях, действительно не пропадает ничего, мы из всего извлекаем барыш для государства... Взять кости... Мы сдаем их для выработки костяного угля на фильтры, костяной муки на фосфорное удобрение, костного сала на мыло... Взять внутреннее сало, так называемое кашное, мы пускаем его в перетопку, оно идет вместо масла на каши во всех предприятиях общественного питания. Рога и копыта – на роговые выделки... Хвосты – на дорогие волосяные матрацы и на другие изделия... Шерсть – на валенки... Кровь – для больных на лекарства... Что еще?.. Что еще?.. Всего сразу даже не вспомнишь... Нет, нет, чувствительно вами благодарен, больше мне не наливайте... Видите, я уже забываться стал... Оно и понятно... Наше дело ой-ёй-ёй какое нелегкое...
5
Два гурта, пятьсот голов крупного рогатого скота, закупленного у множества разных мелких владельцев, у крестьян, теперь принадлежали одному хозяину, подчинялись одному, общему для них всех порядку и двумя тысячами копыт изо дня в день, из недели в неделю одновременно били и били по высушенной стихийным бедствием саратовской земле. И над дорогами, где они шли, неизменно висело в воздухе сопутствующее им длинное, черное, какое-то зловещее облако пыли, издали напоминающее дым от лесного пожара.
В трех саженях от себя гонщики не видели ничего: ни друг друга, ни скотины, ни повозки. И, боясь упустить скот или потравить крестьянские поля, они самоотверженно бегали вокруг гуртов в черной пыли, как в полутьме, все время грозясь скотине истошными криками и длинными толстыми палками.
От пота, перемешанного с пылью, кожа лиц гонщиков была черна, как у негров, а зубы и белки глаз сверкали тем большей белизной, и неудивительно, что под таким густым гримом они, случалось, не узнавали друг друга и спрашивали: "Ты кто?" В ноздри набивалась все та же черноземная пыль. На зубах поскрипывал мелкий песок. От постоянного крика на разбегающихся с дороги в стороны коров, быков, бугаев люди вскоре заговорили сорванными, хриплыми, как у пьяниц, голосами. Некогда было ни поесть, ни попить, ни отдохнуть. Надо было неотрывно глядеть и глядеть за измученной и потерявшей рассудок скотиной, казалось, уже не отвечающей ни за что и способной от голода на все.
– Пог-гля-дыв-вай там! – то и дело разливисто ржал молодым жеребчиком самый неутомимый из всех предводитель гонщиков Кротов, в черном дыму, с вечно на кого-то занесенной дубинкой, носясь вокруг гуртов, однозвучно топающих и топающих двумя тысячами копыт по мягкой пыли.
И остальные люди, несмотря на столь ужасные условия их труда, все четырнадцать человек, не только не роптали, не жаловались на судьбу, но даже считали себя счастливейшими людьми – они зарабатывают! Одетые в висящие клочьями лохмотья, обутые в тупоносые лапти из лыка, они ступали по земле на удивление бодро, иногда даже весело. И их то короткие, лающие, то протяжные, завывающие, деланно-свирепые выкрики, которыми они подгоняли животных, все время таили в себе глубокое удовлетворение за себя, за свою участь: они при деле. Их имена и фамилии черным по белому занесены в гуртовую ведомость, подписанную самим Иваном Семенычем и хранящуюся в походной сумке у Кротова на ремне на боку!
Пыль под ногами местами была до того глубока, что скотина ступала по ней совершенно неслышно, как по перине. Тем слышнее было тогда в этой тишине ее тяжелое массовое дыхание, натруженное долгой-предолгой ходьбой.
Люди, в облаках пыли не находящие друг друга, не переставали отхаркиваться сгустками черной земли.
– Ничего! – во всех трудных случаях успокаивал молодежь бывалый гонщик-профессионал Коняев, небольшого роста, сухой, быстрый, неунывающий старик в лаптях, в рваной бараньей пастушечьей шапке. – Там, дальше, когда пройдем крестьянские проселки и выйдем на большак, там будет легче. Там не так разбита дорога и такой пылищи нет, там пойдет совсем другой дух.
И на самом деле, едва вступили на большак, как сразу повеяло прозрачным, легким, ароматным, настоящим степным воздухом.
Люди повеселели, никак не могли надышаться, умерили шаг и на радостях дружно задымили знаменитой тамбовской махоркой.
– Моршанская махорочка! – любовно отзывались они о ней.
И скотине тоже давали возможность отдышаться, не так торопили ее.
– Реже шаг! – скомандовал Кротов, остановившись в стороне и пропуская мимо себя гурты. – Ре-же! Вольнее шаг!
Шли просторным, в тридцать сажен ширины, гладким, мало разъезженным шляхом. Было пустынно и голо. Только по бокам дороги стояли убегающие в бесконечность телеграфные столбы. И протянутая на них проволока выводила среди глубокого безмолвия свой извечный, волнующий душу, однотонный, невеселый напев... Смотреть ли вдоль шляха вперед, смотреть ли назад, смотреть ли по сторонам – картина везде была одинаковая. Бесконечная, расходящаяся до всех горизонтов, российская равнина. И бесконечная, от горизонта до горизонта, российская дорога на ней, по которой гуртам предстояло идти...
Слева и справа от дороги на всем безграничном пространстве покоились мертвым сном бурые, сожженные засушливыми ветрами, бедственные крестьянские поля, с огромными площадями погибших на корню яровых, с полосками жалкой, реденькой, тоже ржавой полыни, чудом уцелевшей кое-где на межах...
Ночами становилось все холоднее – чувствовался конец сентября, а днями по-прежнему припекало солнце. Люди забыли думать о дожде и, бегая весь день за разбредающейся скотиной, через каждый час подходили к повозке с бочонком, жадно пили воду и постепенно, штука за штукой, сбрасывали с себя надетое на холодном рассвете рванье: кожух, армяк, пиджак... Все снятое с себя лишнее платье напластывали на ту же единственную повозку, и эта колыхающаяся гора всяческого тряпья ко второй половине дня так разрасталась, что среди моря движущейся скотины повозка издали сама походила на огромное, уродливо горбатое животное, тяжело ковылявшее по дороге.
Первые семь гонщиков, с длинными палками на плечах, как конвой с винтовками, сопровождали гурт коров с бугаями: двое человек слева, двое справа, трое – для энергичного воздействия на отстающих – позади.
Вслед за ними другие семь человек точно таким же порядком конвоировали стадо быков.
Кто-нибудь один из четырнадцати – иногда поочередно – сидел на передке загруженной повозки и без вожжей правил парой запряженных волов, указующе прикасаясь концом длинного прута то к одному быку, то к другому.
Кротов, одетый почище остальных, и не в лаптях, а в ботинках на шнурках, в браво посаженной на голове давно выгоревшей военной фуражке, всегда держал наготове перед собой за один конец, как свечу, толстую высокую палку и, упиваясь властью над двумя отрядами животных, то "благословлял" своей "свечой" спину отстающего быка или убегающей в сторону коровенки, то с криком угрожал ею же издали зазевавшемуся гонщику.
Подножного корма не было, и скотина большую часть дня голодала. Если изредка попадалась в пути полоска сожженного ярового – покрасневшее, едва выбросившее первые стрелы просо или бледный овсяник вершка в полтора ростом с пустыми колосками, – то скотина, всю дорогу жадно потягивавшая ноздрями, вдруг, ни с чем не считаясь, самовольно сворачивала с дороги в поле, на эту красную погоревшую полосу проса или на этот бледный, почти белый, иссохший овсяник. Такому же неудержимому нападению гуртов подвергались и зачахшие, даже не давшие цветка, низкорослые, унизанные цепочками червей подсолнухи; и зачаточная, но уже под самый корень опаленная полымем суховея гречиха; и не знавшие жизни, мертворожденные волосики льна; и черные, пустоцветные щетки конопли; и бахчи с мелкими, величиной с яйцо, пустыми внутри арбузами и дынями, похожими на лопнувшие детские резиновые мячики с ввалившимися боками...
И стоило одному животному свернуть с дороги в подобное погоревшее, но все же запретное крестьянское поле, как за ним, словно по сговору, моментально устремлялись широким хвостом и другие. За правонарушителями тотчас же бросались с гиканьем гонщики, за гонщиками – Кротов, грозящий и скотине и людям своей "свечой".
– Куд-ды! – кричали люди раздирающими голосами, бессильные догнать бегущую наискосок от них скотину. – Куд-ды пошла, проклятая! Наз-зад! Наз-зад!
Между скотиной и гонщиками завязывалось в открытом поле состязание в беге на скорость и на маневренность. Животное, мучимое голодом, несмотря на погоню, все-таки пробивалось в засохший крестьянский просяник, оставленный крестьянами под выпас собственного скота, захватывало дорвавшимся ртом первый же просяной кустик, вырывало его из сухой почвы вместе с корнем и с комком закаменелой земли, трофейно держа во рту эту добычу, точь-в-точь как кошка держит пойманную крысу, с максимальной, несвойственной этому животному, быстротой мчалось по полю вскачь, куда глаза глядят, спасаясь от гонщиков. А гонщики, бессильные догнать, в отчаянии запускали на бегу свое длинное увесистое оружие под ноги убегающих, совсем как играющие в городки.
Запряженная в повозку пара самых могучих красавцев, работающих больше других и потому более других голодных, завидев издали поблекшую шапку подсолнуха, тоже моментально сворачивала с колеи в поле и волочила за собой прыгающую по кочкам повозку с вылетающими из нее на землю шубами, ведрами-тыквами. Кучер, спрыгнув с повозки, забегал вперед быков, мужественно хватал их за налыгачи – подобие ярма – и пытался повернуть с пашни обратно на шлях.
На полевых ночевках, пользуясь темнотой и всеобщим сном, иной умный бык, толкаемый все тем же голодом, осторожно уходил со своего тырла – места лежки, пробирался к гуртовой повозке, долго, медленно и деловито рылся в ней носом, наконец, перекопав все, прогрызал мешок с хлебом, проламывал толстую корку большой буханки и с наслаждением выедал в ней весь вкусно пахнущий ржаной мякиш.
О подножных кормах для гуртов Кротов то и дело тщетно справлялся у пастухов сельских стад.
Пастухи, еще издали завидев шествующие по большой дороге казенные гурты, бросали свое стадо и направлялись по полю к гуртам наперерез. За махорку на цигарку или даже только за газетную бумагу для курева они не знали как благодарить Кротова.
– Почем служишь? – спросил Кротов у одного такого пастушонка в завязавшемся разговоре.
– За сорок, – отвечал малый лет пятнадцати, босой, в длиннополом, широком, с чужого плеча пальто, волочащемся по земле, и в остроконечной защитного цвета буденовке на голове с покривленной красной звездой.
– Чего за сорок?
– За сорок пудов.
– Чего за сорок пудов?
– Ржи.
– За все лето?
– А ну да.
– Маловато.
– А то много?
– Рожью, а не деньгами платят?
– В наших местах денег не знают. Наши деньги – рожь.
– А тут подходящих для нас кормов нигде не будет?
– Тута-ка нету. Тута-ка крестьянский скот пасть негде. Видите: по голому жнивью толкусь. А дальше, верстов за двенадцать, там будут хорошие совхозовские овсяники. Там попасти можете.
– А колготы не будет?
– Какая колгота? Овсяники – они все равно пропащие, посохлые: их ничем – ни косой, ни серпом – не захватишь. А сенов своих у совхоза много: еще с того года по всему лугу стоят.
– А про разбойство у вас тут ничего не слыхать? – из предосторожности спросил Кротов, когда вспомнил, что у него запрятаны за семью одеждами казенные подотчетные деньги.
– Пошаливают... Все-таки есть. А вам что? Скотина казенная, не спекулянтская.
– Известно, казенная, клейменая. Вон, гляди, пломбы у каждой на ухе висят.
– Ну так чего ж? Тем более, если бломбы. С бломбами и "Царь ночи" не остановит. А если и остановит, то так отпустит, без последствий, только настращает для всякого случая.
А все-таки стращает? – усомнился Кротов.
– А то нет? – уверенно сказал пастух.
Серьезный, даже угрюмый парень поднял лицо, вдруг просиявшее в широкой улыбке, и, захлебываясь от удовольствия, скороговоркой прибавил:
– Частную скотину, у барышников, он не глядемши забирает!
– Вон уже рассыпались по ржанищу, проклятые! – вдруг пожаловался Кротов на своих коров и, занеся над головой дубинку, бросился с дороги за разбредающейся по полю скотиной. – Куд-ды!.. Куд-ды ты! А-а-а, дьяволы!..
Юный пастух, волоча по земле слишком большую для него хвостатую шинель и маяча в воздухе острым концом насунутой на голову буденовки, в благодарность за курево тоже побежал к гуртам помогать Кротову. И минуту спустя он уже раз за разом оглушительно стрелял там своим длинным, длиннее себя, страшным бичом, похожим на разъярившуюся змею.
6
Проходили главной улицей большого села. Поднимали облака пыли, в которой тонуло все: и скотина, и гонщики, и встречные люди, и ближайшие избы.
Изголодавшиеся быки, и в особенности бугаи, рысью подбегали к крестьянским избам; как в цирке, становились во весь рост на одни задние ноги; поднятыми передними ногами, как руками, царапались по бревенчатым стенам, сколько могли, вверх, и там, губами, как щипцами, в момент выдергивали из крыш хороший пучок почерневшей соломы и с этой добычей в зубах убегали обратно в свой гурт. И было такое впечатление, что, если в скот стрелять, он все равно будет продолжать разорять крыши домов.
Коровенки, исхудалые, с маслено-блестящими женственными глазами, от нервности странно – по-собачьи – поджав под себя хвосты, одна за другой, со скачущим сердцебиением побежали гуськом вдоль порядка крестьянских домов, искали раскрытых калиток, ворот и, ловко нырнув в них, мгновенно прятались в чужих сараях, конюшнях, темных углах, мечтая остаться там, пристать навсегда к любому оседлому хозяйству, лишь бы не идти дальше. И гонщикам приходилось поодиночке выколачивать их оттуда.
Гонщики в бешенстве разрывались на части, не знали, что спасать: или крестьянские крыши, или государственных коров?
– Старики! – обращались они изнемогающими от усталости голосами к бородатым мужикам. – Чего же вы, ироды, не помогаете нам отгонять от ваших крыш быков! Ведь они рушат ваше добро!
– А какое вы имеете право гонять через селения такие огромаднейшие шайки скота? – не двигаясь с места, сурово вопрошали пожилые мужики. – Разве вам тут дорога, бесовы дети! Вон дорога для скота, вокруг села, а не тут!
– Мы у тебя не спрашиваем, где дорога! – бранились гонщики и с криками продолжали бить палками своих животных, отгоняя быков от соломенных крыш и выковыривая коров из чужих закутов.
– Не спрашиваешь?! – гудели на гонщиков старики и собирались возмущенными кучками. – Вот отобьем сейчас у вас всем народом десяток быков в нашу пользу, тогда будете знать, как не спрашивать, где дорога. Должны спрашивать!
– А ну попробуй отбей! Скотина Центры, клейменая, казенная, не наша!
– Вот соберем народ и все равно отобьем! – грозились мужики, делая вид, будто сговариваются между собой.
– Эй, бабы! – кричали в другом месте гонщики. – Чего раззявили рты! Закрывайте калитки! Не видите, что наши коровы забегают в ваши дворы, прячутся по закутам!
– А вам жалко? – говорили бабы. – Оставили бы нам по одной молошной на хозяйство!
Во всех попутных селах и деревнях происходило одно и то же: мужики, бабы, дети высыпали на улицу, становились вдоль своих изб в картинный ряд, словно позируя перед фотографом, и неподвижно стояли так до тех пор, пока проходившие мимо гурты не исчезали из виду. Потом раздавались вздохи, начинались обсуждения...
– Товарищи! – обратился к Кротову в конце одного села местный кузнец, сплошь черный от сажи, вылезший из своей кузницы на свет, чтобы поглядеть на гурты. – Чья скотина, советская?
– Советская! – дернув головой, веско отвечал Кротов, выпрямился и с гордостью окинул взглядом доверенные ему гурты.
– А-а...– с удовлетворением протянул кузнец, и черное лицо его прояснилось. Он поближе подошел к Кротову. – Это хорошо. Хо-ро-шо-о... Красная Армия закупила? Или Центросоюз?
– Трест "Говядина".
Кротов подробно объяснил, что советская власть закупкой скота в засушливых районах выручает крестьян из беды, вырывает их из лап спекулянтов, за ничто скупавших у мужика скотину
– Мы сразу против частных закупщиков подняли цену за пуд живого веса!
И везде, где проходившие по селу гурты не причиняли сельчанам убытка, жители жадно искали случая побеседовать с гонщиками как с людьми новыми, сведущими, бывающими в городах, даже в Москве. Беседовали на разные темы: хозяйственные, бытовые, религиозные, политические...
– Откеда скотина? – по-свойски кричал на всю улицу лохматый мужик, очевидно вскочив со сна и стоя возле своей избы в нижней рубашке с широко расстегнутым воротом, без штанов, в сползающих все ниже подштанниках, босой.
– Из Еремина! – тоже громко, точно глухому, отвечали ему с середины дороги гонщики.
– Чья?
– Центры!
– Стало быть, казенная?
– А ну да!
– А сами чьи? – сонно, как лунатик, выходил на середину дороги этот мужик, придерживая одной рукой падающие подштанники, а другой, для деликатности, распутывая на непокрытой голове волосы, падающие на глаза и мешающие ему видеть.
– Ереминские! – ответствовали гонщики и останавливались в надежде воспользоваться от босого мужика каким-нибудь полезным для пути сведением.
– У вас жнива пахали? – в завязавшемся разговоре спрашивал мужик, подойдя к гонщикам вплотную.
– Еще! – коротко бросали гонщики, что на местном жаргоне означало: "Нет еще".
– Почему не пахали?
– Нету дождю. Земля больно сухая.
– Стало быть, в том краю тоже такая сухмень?
– А то?
Что означало: "А то нет?"
– А зерно на озимый посев в вашем месте давают?
– Шумят, что будут давать. А покеда ничего такого нету. А у вас?
– Пока ниоткеля нету никаких слухов.
– Это плохо.
– Знамо, плохо.
Кротов подмигнул мужику и тихонько спросил:
– Дядька, а у вас тут на деревне самогону нельзя достать? Нам немного, только для аппетита.
– Нету. Сами бы выпили. Летошный год варили, а сей год не варят. Обедняли. Во всей этой округе, почитай, только одна наша селения такая скупая. А туда дальше по большаку, в прочих селениях, там самогону сколько хотите. Там смогете достать. И самогон же хороший есть у которых, страсть! Валит с ног наповал!
В большинстве сел мужики глядели на проходивший мимо них скот с большим сокрушением.
Скот от них, от мужиков, уходит! Скот гонится в города, на бойни!
– Говядинка хорошая, – ехидно замечал вслух один мужик, кивая другим на картинных рогатых великанов, впряженных в гуртовую повозку.
– С жирами! – в тон ему, с такой же подковыркой, поддакивал другой.
– Мужик обеззубел такую говядину есть, – говорил так же третий.
– Найдутся, которые поедят! – загадочно, со злобинкой в глазах произносил четвертый.
– Темнота у нас! – в оправдание таких высказываний пожаловался Кротову подошедший к нему сторож при сельской потребиловке, степенный пожилой мужик.– Немысленная темнота!
– Как темнота? – засмеялся Кротов. – А говорили: "новые времена", "разъездные лекторы", "передвижные театры", "самоделковые концерты", "танцы до утра"...
– Где там! – безнадежно отмахнулся рукой сторож. – Когда ожидалось затмение луны, то в двадцати семи верстах отсюда, в нашем уездном городу, на базарной площади, люди смотрели на луну в митроскоп. Смотрел, конечно, и я. При митроскопе находился приезжий лектор, видно, здорово хватимший для ради приезда. "Это, – говорит лектор, показывая через митроскоп на половину луны, – это Япония, а это, говорит, рядом чернеется Америка". Весь народ поверил, один я не поверил, как я все-таки здесь, на всю нашу селению, человек выделяющий. Про Америку я, конечно, ничего не скажу: я там не был. А вот про Японию, про ту наверное знаю, что она не на луне, а на Земле, как я сам участвовал в русско-японской войне, имею заслуги и ранения. А вы говорите: "лекторы", "лекторы"... Все равно никто ничего правильно не доказывает. Опять взять то затмение. Полное затмение луны, безусловно, было. Но куда она тогда девалась, та луна, – скрылась ли она временно за облаками или же вовсе уничтожилась, сгорела, а на ее месте народилась другая, – этого человек никогда не узнает.
И долго еще говорил сторож, жалуясь на окружающую темноту, перескакивая с предмета на предмет, пока гурты неподвижно стояли и сонно отдыхали среди широкой сельской улицы.
Гонщики в это время гурьбой атаковали тесную потребиловку и тщетно копошились там в разложенных перед ними скудных товарах.
– Нитки катушечные есть?
– Раньше были, сейчас нету.
– Махорка есть?
– Раньше была, сейчас нету.
– Сахар?
– Раньше был.
– А когда же будут?!
– Когда привезут, тогда будут.
Утомленной скотине нравилось стоять среди улицы под лучами солнца и оцепенело дремать. И ее сдвинули с места не сразу. Несмотря на вопли и побои гонщиков, она долго еще стояла и стояла...
Когда гурты наконец медленно пошли и подходили уже к концу длинного села, от крайней избы отделился человек, вышел навстречу гуртам, узнал в Кротове старшего гуртовщика, поздоровался с ним за руку; угостил махоркой собственного сева и зашагал рядом. Это был высокий, породистый, величественный старик, с пышной шапкой седых волос на непокрытой голове, с такой же серебряной окладистой – от плеча к плечу – бородой, в длинной, ниже колен, холщовой рубахе, подпоясанной обрывком веревки, в сапогах, с высоким посохом в руке.
Они разговорились.
– Ну как там, в Москве, смирно? – спрашивал старик, услыхав от Кротова, что тому по делам гонки скота приходится бывать в Москве.
– Вполне, – уверенно отвечал Кротов и с места закричал молодому долговязому гонщику: – Панькин, гляди и скажи другим, как бы там быки не расхватали вон тот омет житель-ской соломы!
– Никаких перемен нет? – тонко и политично выспрашивал старик, искоса оглядывая Кротова.
– А какие могут быть перемены? – удивлялся Кротов.
– Насчет войны ничего не слыхать?
– С кем? – спросил Кротов. – И кто теперь будет воевать? Мы с тобой хотим?
– Ага! – обрадовался старик. – Стало быть, солдатов брать не будут? Это хорошо. А то у меня трое сынов. Та-ак... Ну а по скольку в сем году наложат на десятину?
– Это покудова неизвестно. Тогда объявят. Вам, должно, сделают снисхождение, как ваша местность пострадавшая от суховея.
– Все-таки, думаешь, сделают?
– Обязательно.
– На хорошем слове спасибо.
Старик помолчал, подумал, снова украдкой покосился подозрительным взглядом на Кротова.
– Ты партейный?
– Нет.
– Врешь.
– Чего мне, дедушка, врать? Вот я с вами встретился, вот я с вами и разойдусь. Зачем же в таком случае врать?
– Так-то оно так. Только такой хорошей должности, как у тебя, некоммунистам не давают.
Кротов рассмеялся.
– Чем же у меня хорошая должность? Погонщик скота! Гуртовщик!
– Все-таки, – мотнул головой старик и опять искоса окинул всего Кротова изучающим взглядом.
Они минутку помолчали. Шли уже полем, деревня осталась позади.
– Ну а как там у вас, в Москве, Бога сознают? – опять стесненно, со страшком заговорил старик.
– Плохо, дедушка, насчет этого. Слабо.
А-а, стало быть, плохо? Вон оно что. У нас тут тоже похвалиться нечем. Моя дочь накотила детей, думала, выйдут люди, а они подросли и все до одного записались в комсомол. Пес его знает, что будет. А родители твои живы? А сам-то ты как: почитаешь родителев или тоже, по-партейному, служишь бесу, отказываешься от них?
– Почитаю, дедушка, почитаю.
– Это хорошо, – с чувством одобрил старик. – Старость нужно жалеть. Все состаритесь. А то у нас тут один такой же, как ты, вроде партейный, приехал из города к матери на побывки и не велит ей Богу молиться. Серчает на мать, не велит в церковь ходить. Он где-то работает каким-то начальником над детьми, должность тоже хорошая, вроде как у тебя... И мать, крадучись от сына, молится Богу. Крадучись! Вот чего делают! А ты Богу молишься?
– Нет.
Старика дернуло.
– Как? – нахмурил он брови, совсем белые, как из ваты, на красном здоровом лице.
– Так, – пожал плечами Кротов. – Отбился от церкви.
– Заблудились люди, – вздохнул старик и покачал головой. – Заблудились. Оттого и засуха, и неурожаи, и вот скотина вся пропадает, и люди. А ты думаешь отчего? У нас тут одну девчонку подхватило вихрем. Три дня носило. Поднимало все выше и выше. Как она потом попала обратно домой, девчонка сама не знает... Говорит, была на небе, видела Бога. Кто его знает, врет или нет... Скорей, что нет... Она, хоть ей и четырнадцать лет, догадалась, что делать на небе, стала перед Богом на колени и просит у него урожаю, дождю. А Бог, значит, и говорит: "Последние колодези высушу!" И правда. У нас двенадцать колодезей рыли в ярах, где раньше всегда была вода, а теперь нигде не нашли. Ушла, а куда – неизвестно.
Кротов слушал старика и сдержанно посмеивался в сторону.
– Ну вот вы, старый человек, уже прожили жизнь, – сказал он, когда прощался с картинным стариком, – вы много видели на своем веку, о многом передумали... Скажите мне, только по правде: как, на ваше мнение, к хорошему все эти новости и перемены?
Опершись двумя руками на посох и принагнувшись величественным корпусом немного вперед, старик, прежде чем ответить, скользнул пытливым взглядом по лицу Кротова.
– Навряд! – наконец произнес он. – Навряд! – повторил он еще раз, громче и тверже.
– Почему? – спросил Кротов, но в этот момент, заметив в крестьянском коноплянике своего гигантского быка, не дожидаясь ответа старика, он изо всех сил рванулся с дороги к тому быку с занесенной над головой длинной дубинкой.
– Бога забыли! – ответил ему уже вдогонку старик.
И тотчас же исчез, как видение, в облаках непроницаемой пыли, вдруг с вихревым шумом налетевшей со стороны шагавших гуртов.
7
Шагали день за днем, от зари до зари. В полдень отдыхали, варили чай. Ночевали среди полей, там, где заставала темнота. Тогда же, в потемках, варили на костре обед. Ночами по очереди дежурили вокруг гуртов до утра.
Всем гонщикам приходилось трудно.
Но тяжелей всех было старшему, Кротову. Он, кроме всего прочего, что ни день, то делал какое-нибудь новое, неприятное для себя открытие.
Начать с того, что двое гонщиков, рекомендованных профсоюзом, оказались инвалидами войны и оба сильно хромали. При найме они умышленно скрыли свой порок, а теперь все больше и больше отставали от гуртов, плелись в хвосте, иногда вдвоем, причем один хромал на левую ногу, другой на правую, что вызывало шутливые замечания, острые словечки со стороны других гонщиков. Кротов из сострадания к инвалидам старался поочередно сажать их на повозку, править волами. Другие втихомолку критиковали такое снисхождение.
– Мы тоже больные, – говорили они между собой. – У меня грыжа вон какая, больше головы! А я все равно бегаю за быками, не сижу барином на повозке, такой моды у меня нету...
С третьим гонщиком дело обстояло еще сложнее. Обнаружилось, что он страдал куриной слепотой, ночью не всегда отличал скотину от человека и, будучи очень старательным в работе, не раз исступленно замахивался дубинкой на своего же собрата гонщика, принимая его в потемках за покушающегося па побег быка.
– А-а-а!..– злобно заскрежетал он однажды зубами и на Кротова, когда тот, по обыкновению, глубокой ночью проверял на стоянке посты дежурных.– Куда тебя черти несут? Наззад! – погнался он с занесенной выше головы дубинкой за своим начальником, в страхе спасающимся от него бегством. – Я тебе, сукин сын, когда-нибудь рога поотбиваю!