Текст книги "Путь к женщине (сборник)"
Автор книги: Н. Никандров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
Шурыгин согнулся, втянул в рукава руки, уставил на Наталку выбритое, удивленно-вытянутое лицо.
– Э... э... э... – захрипел он с жалким видом. – А разве мы сейчас не у себя дома?
– Что-о???
Он сжался под ее вопросом, под ее неприятным взглядом, покосился по сторонам, как вор, услыхавший за стеной подозрительный шорох, и так осторожно опустился на стул, как будто боялся напороться на уголки.
– Можете даже не садиться! – закричала Наталка, на всякий случай держась от него поодаль и разговаривая с ним через стол. – Я должна вас предупредить, что сегодня, то есть вчера, хотя это безразлично когда, мои обстоятельства резко изменились. Ко мне приехал с Украины земляк, можно даже сказать, друг детства, студент...
– Ну и что? – согнуто приподнялся со стула встревоженный Шурыгин...
– Ну и не перебивайте меня! – грубо оборвала она его. – Так вот, у этого студента очень большие способности и очень большое тяготение к науке, и совсем нет комнаты, и совсем нет надежды получить в Москве комнату, хоть попрощайся с наукой и полезай обратно в украинскую яму! И чтобы долго вам не рассказывать, я скажу прямо, что он согласен жениться на мне, слышите, не жить со мной, как собирались вы, а жениться на мне самым настоящим образом, и по-церковному, и по-советскому, по-всякому, по всем обрядам!
– За-за к-комнату??? – поднял со стула на Наталку лицо Шурыгин и скривил такую уморительную рожу, какую курсистка еще видела только один раз в жизни в посудном магазине, выставившем в центре витрины для приманки публики пузатую фарфоровую фигуру смеющегося китайского болванчика.
Его откровенный, насмешливый, губастый вид сразил уверенность курсистки, сбил ее с толку, и она на момент растерялась перед его слишком прямым вопросом.
– Отчасти, конечно, да, за комнату, – залепетала она, нахмурилась и, перебирая в воздухе тонкими пальчиками, собиралась с мыслями. – А отчасти, конечно, нет, не за комнату... А в общем, не за комнату, совсем не за комнату... Когда любишь, разве знаешь за что любишь! – вдруг вскричала она яростно, исказив лицо и показав белые зубки, как маленький нападающий хищник, а потом заговорила с прежней уверенностью и прежним воинственным тоном: – По крайней мере, я буду законная жена, а не любовница, не содержанка! Я вам не бульварная все-таки, и вы не на такую напали! Правда, у меня был один такой момент, когда я готова была смотреть на ваше предложение как на спасение, но это происходило оттого, что я очень долго не обедала, а когда я потом у одной подруги пообедала, я поняла, что совершила бы великую глупость, если бы связалась с вами, – лучше пойти просить милостыню. А главное, у того студента связи, большие связи, в самых важных местах, и он обещал устроить меня на хорошую службу, где всё: и жалованье, и пайки, и обмундирование, и командировки, и санаторное лечение...
– И вы ему верите??? – опять возникла перед курсисткой широчайшая, глупейшая, расплывшаяся в веселой улыбке, глянцевитая фарфоровая рожа пузатого китайского болванчика.
Непомерная, чудовищная, классическая глупость упитанной рожи, похожей на тесто, на этот раз рассмешила курсистку. Она одной рукой уставилась в него через стол указательным пальцем, другой взялась за живот и принялась стрекочуще хохотать. Обе ее косы свешивались вдоль щек вниз прямыми золотыми палками.
– "Бухгалтер"! – сквозь удушающий хохот, сквозь умоляющие слезы визжала она, корчилась и показывала на него издали острием пальца: – "Бухгалтер"! Ха-ха-ха!
Ее смех, смех маленькой, хорошенькой, страшно далекой от него украинской плутовки, колко бил по самому сердцу влюбленного бухгалтера, и веселость его, веселость сытого болванчика, мгновенно соскочила с •него. Он сидел на стуле уже уныло, как увядший в вазе цветок, для которого остался еще только один путь: в мусорную яму.
– Сколько же вам лет? – разинув рот, хохотала Наталка через стол.
– Теперь нечего спрашивать об этом...– пробормотал Шурыгин в пол безнадежно, потерянно. – Зачем же я тогда бороду снял! – вдруг провел он печально рукой по своим оголенным скулам.
Этот его жест дал Наталке повод еще раз хорошо посмеяться над ним. Она хохотала и рассматривала его издали, через стол, как ручную обезьянку, и занятную, и противную, и к тому же не совсем безопасную.
– Ну, батенька, – наконец сказала она, – вам пора уходить. Посмеялись – и довольно. А то сейчас ко мне должны подруги прийти, они меня засмеют.
Шурыгин тяжело поднялся на толстые, короткие ноги и остановился в раздумье.
– Вы, оказывается, совсем еще девочка, – только и придумал он, чем ей отомстить за все ее глумления. – Даже совсем не похожи на курсистку!..
– Пусть буду не похожа, – следила за ним издали через стол курсистка и поправляла перед зеркалом косы.
Шурыгин стоял, достал платок и усиленно вытирал им пот с головы, шеи, затылка. Почему-то особенно лило у него с затылка. Словно главные удары курсистки приходились именно туда.
И удивительное явление: с той секунды, как его прошиб пот, он почувствовал себя значительно лучше. Точно из него вышла тяжелая, изнурительная простуда. Обычные силы вдруг вернулись к нему. И он не видел смысла в продолжении неравной борьбы. Надо было уходить.
– Ну что ж, – снял он с гвоздя свою новую, только сегодня купленную жениховскую шляпу. – Если студент, тогда конечно...
Взгляд его случайно упал при этом на подоконник, на кучу принесенных им продуктов, на вино и, главное, на апельсины, стоившие ему дьявольских денег.
Апельсинов бухгалтер сам не пробовал шесть лет!
И он решился на последний, рискованный безумный шаг. А вдруг?
Он сделал самое приятное, самое соблазнительное лицо самца, самые вкрадчивые, самые просительные глаза, на которые только был способен.
– Ну а на прощанье, а на прощанье, на прощанье?.. – просипел он сладеньким голоском, вкусно потягивая от нее к себе носом и подробно облизывая взглядом всю ее нежную молоденькую фигурку. – На прощанье...
– Что-о? – сдвинула она брови. – Я вас не понимаю. Вы хотите, чтобы я постучала в стену соседям? Чего вы хотите? – грозно спросила она.
– Ничего, – скромно ответил бухгалтер, опустил голову, подобрался и более или менее неслышно вышел.
Часа полтора спустя, у Никитских ворот, под столбом с ярко освещенными уличными часами кучка трамвайных пассажиров с видом птиц, готовых к отлету, ожидавшая вагонов с номерами 16 и 22, отчетливо слышала, как в темноте вечера через дорогу перекликались два молодых, веселых, брызжущих жизнью голоса, мужской и женский, оба с заметным южным акцентом.
– Наташа, ну а если я очень запоздаю, ваши хозяева пустят меня?
– Ничего, ничего, Алеша, или, как вас там, Андрюша, что ли! Ничего, приходите, когда хотите, я буду ждать! Только еще раз предупреждаю: ничего из еды не приносите! У меня все уже есть: и вино, и закуски, и апельсины!
– Ого, и апельсины! Это добре! Таки по-буржуазному вы тут в Москве живете! Хе-хе...
XVII
На другой день рано утром перед службой, Шурыгин, не спавший ночь, наконец дождался, когда открылась ближайшая к его квартире государственная булочная.
– У вас можно поговорить по телефону? – вошел он в булочную с встревоженным видом.
– Вообще мы не разрешаем, – приглядываясь к странному виду посетителя, помялся управляющий, курносый, белявый, с моржовыми усами, в кожаном картузе на моржовой голове. – А вам по какому делу?
– По важному, по служебному.
– Если по важному, служебному или какое семейное несчастье...– задвигал белявыми бровями северный морж.
– И семейное несчастье тоже! – подхватил Шурыгин.
– Ванька, брось, сукин сын, жевать! Не можешь дождаться лому, от цельного откусываешь, весь товар тобой откусанный! Отведи вот их к телефону!
Дрожащей рукой схватил Шурыгин трубку телефона, приложил к уху, назвал номер.
– Соединила, – ответили оттуда, точно с черствым хлебом во рту.
– Благодарю вас. Эта квартира Арефьева? Попросите, пожалуйста, Григория Петровича к телефону. Спит? Это ничего. Разбудите. По неотложному делу. Он не рассердится. Что? Я же вам говорю, что не рассердится! Скажите – просит Шурыгин, он будет рад. Гриша, это ты? Здравствуй!
– Здравствуй, черт бы тебя побрал! Какого тебе черта?
– Гриша, не сердись. У нас радость! Кричи: "Ура"! Я сегодня забираю твою полячку!
– Дудки!
– Что?
– Говорю: дудки!
– Оставь глупые шутки. Что это значит?
– Это значит, что ее вчера забрали. Хорошенькая женщина одного дня не засидится без мужчины, будь покоен. Она еще растет, ей еще двенадцать лет, а за ней уже следят тысячи глаз нашего брата!
– Но объясни, по крайней мере, как это произошло!
– Это произошло, главным образом, по твоей глупости! Не надо было зевать, надо было хватать предмет на лету, брать из рук в руки, когда давали. Так жизнь дураков учит.
– Но кто ее взял?
– Когда я сговорился с другой и она осталась ни при чем, я ей надавал записок к разным акулам насчет должности...
– А ты говорил – она корсажница!
– Да, она была корсажница, а когда мастерскую в одно окно, где она работала, приравняли по обложению к десятитрубной фабрике, хозяйка ее мастерской из-за налогов закрыла свое дело.
– Понимаю! Ну, она пошла с твоими записками – и?..
– И понравилась во Внешторге проходившему мимо персу. И вышло, что перс привез в Москву сушеный урюк для компота, а вывез из Москвы мою полячку... ну, а как обстоит дело с твоей свадьбой, ха-ха-ха! Я рад!
Шурыгин злобно бросил трубку и выскочил из булочной на воздух. Он был похож на бешеного, и прохожие шарахались от него.
Бежать. Куда глаза глядят бежать!
XVIII
Весна в том году в Москве была поздняя. Стояли первые числа мая, а во дворах, под стенами и заборами, в тени еще лежали пласты мокрого, ноздреватого, грязного снега. Зато по улицам, тротуарам и площадям везде текло, весело журчало, хлюпало, блистало в теплых лучах солнца множеством больших и малых зеркал. Земля! Трамвайные работницы, подпоясанные, похожие в своих спецнарядах на мужчин, и дворники, выражением мешковато-раззявых лиц похожие на баб, так же, как в предыдущие годы, нимало не считаясь с прохожими, размашисто гнали метлами грязную весеннюю воду с площадей и дорог в раскрытые подземные стоки. Вороны и галки, благополучно прозимовавшие в Москве возле непонятного человека, возле его содержательных мусорных ящиков, теперь с праздничным гомоном несметными тучами вольно носились по окрестным полям, рощам, лесам. В воздухе появились отдельные, странные, легкие, полупьяные от слабости мухи, и с Курского вокзала в то же время спешили в город целыми группами такие же хилые, бескровные, смуглые, иссиня-черноволосые шарманщики с белыми, фиолетовыми и зелеными попугаями, достающими клювами из длинненького ящичка тем дворникам и трамвайным работницам изложенное на ярлычке человеческое счастье. Зелени на московских бульварах еще не было, но земля уже набухала, уже резинилась и вздыхала под человеческими ступнями, уже проснулась, уже чувствовала, уже готовила миру веселые сюрпризы, уже таила в себе мириады зародышей, которым предстояло счастье не сегодня-завтра прокричать миру о своем праве на молодую, яркую, свободную жизнь. Выпадали отдельные дни, когда при совершенно пасмурном, покрытом серыми тучами небе, при непрерывном, теплом тихом дожде в Москве стояла такая мягкая расслабляющая теплынь, так парило, что пассажиры трамваев обливались потом, как в июле, с изнемогающими лицами становились ближе к раскрытым дверям, обвевали себя руками, платками; и так странно было им тогда наблюдать, как из иных глубоких московских дворов вывозили но крестьянских телегах высокие громады серого снега, сложенного аккуратными плитами. На Тверской, на Петровке, на Кузнецком, на Арбатской площади норовистые молодцы, с прямыми затылками, в высоких сапогах и черных картузах, бежали вровень с рысаками, уносящими по мостовой прекрасные глубокие коляски, и, держа перед носами чванливых седоков крепко зажатые в руках, как в вазах, букеты, ядрено кричали, подставляя ветру свои красные щеки:
– Фиалки! Фиалки! Ландыши! Ландыши!
Но, конечно, ничто так не говорило о наступлении в Москве долгожданной весны, как тот любовный трепет, та горячка любви, которыми были охвачены жители красной столицы. Не за этим ли, не для этого ли, главным образом, ожидали весну?
XIX
Любовь! Любовь!
И на бульварах, этих рынках любви, в числе бесконечного множества других, тайно покупающих и продающих любовь, бродят и бродят, мечутся и мечутся разрозненные одинокие фигуры бухгалтера из Центросоюза Шурыгина и жены доктора Валентины Константиновны. Они узнают друг друга издалека, они видят друг друга тут каждый день, но они никогда не встречаются. Они своим видом вызывают в сердце друг друга только тупую боль... Что-то когда-то было... Что-то когда-то могло быть... А теперь? Теперь она окончательно неподходящий для него человек, теперь она ходит по бульварам, и кто ей поверит, что она только ходит, а ему нужна женщина чистая, безупречная, верная, которая знала бы только его одного. А он для нее? Он для нее теперь тоже определенно не пара. Он все ночи напролет проводит на улицах, на бульварах, подходит к одной, к другой, и кто поручится, что он только подходит, а у нее дети, три девочки, старшая хорошо учится, и Валентину Константиновну спасет мужчина только порядочный, солидный, которому можно поверить и который смог бы жить только с одной.
И оба они ищут, усиленно ищут.
Сумерки...
Вечер...
Ночь...
– Толстый! Зря не идешь со мной. Такой, как я, не найтить.
ПУТЬ К ЖЕНЩИНЕ
Часть первая
I
Через весь зал протянуты два гигантских матерчатых плаката. На одном написано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» На другом: «Галоши снимать обязательно!»
Зал от края до края заставлен столиками. Ресторан не ресторан, пивная не пивная, с первого взгляда не поймешь что.
Вокруг каждого столика – за стаканами чая, за бутылками пива, перед шашечными-шахматными досками, над раскрытыми журналами, газетами – сидят тесными группами люди самой разнообразной, самой неожиданной внешности.
Частная беседа этих групп время от времени переходит в общий крикливый спор, в котором принимает участие весь зал.
Вот все посетители зала вдруг обращают пышущие удовольствием лица в одну сторону, неистово аплодируют, стучат в пол ногами, стульями, бренчат стаканами, бутылками, кричат, кого-то вызывают.
– Браво! Браво!
– Шибалин, браво!
– Никита Шибалин!
– Вот так ши-ба-нул!
– Это по-нашему, по-большевистскому!
– Товарищ, скажите, вы не знаете, Шибалин коммунист?
– Нет. Он левее коммунистов. Коммунисты стоят на месте. А он вон куда хватанул.
– Да. Можно сказать, шарапнул по всему старому миру. По самой головке.
Наконец тот, кого так усиленно вызывают, поднимается из-за своего столика, показывается публике всей фигурой, немножко польщенно, немножко смущенно улыбается.
Рукоплескания крутой волной вдруг забирают в гору, в гору... Крики усиливаются...
Какой-то остроглазый юноша вскакивает со стула и, зачем-то показывая пальцем на Шибалина, радостно взвизгивает:
– Вот он!
И сейчас же садится, раскатываясь мелким, довольным желудочным хохотом.
В то же время в другом углу зала истерический, почти кликушеский вопль женщины:
– Шибалин, спасибо вам!
Шибалин, крепко сложенный мужчина, с пристальным, чуточку исподлобья, несуетливым взглядом, стоит среди битком набитого зала, кланяется аплодирующим в одну сторону, другую, третью, потом снова садится за свой столик, тонет в море других вертлявых, беспокойных голов.
Прежняя женщина, в черной бархатной тюбетейке, в длиннополом мужском пиджаке с горизонтальными плечами, Анна Новая, все время что-то записывающая в тетрадку, привстает, бледнеет, нервно кричит из своего дальнего угла:
– Пусть Шибалин выйдет на кафедру! А то многим ничего не слыхать!
– На кафедру! На кафедру! – с непонятным весельем подхватывает весь зал. – На кафедру! Ха-ха-ха!
Шибалин встает, упирается ладонями в столик, смотрит на всех, терпеливо ждет, когда смолкнут.
– Товарищи! Зачем? – в недоумении пожимает он плечами, когда зал утихает. – Зачем непременно на кафедру? Можно и отсюда! Ведь здесь не лекционный зал, а всего только наш клуб. И то, что я вам сейчас излагал, вовсе не доклад, а просто так, несколько личных моих мыслей по надоевшему всем половому вопросу.
– На ка-фед-ру!.. – тягучими голосами взывает зал, требовательно и дружно. – На ка-фед-ру!..
Шибалин зажимает уши, улыбается, машет залу рукой, что сдается, неторопливой своей поступью шагает между столиками, идет среди множества устремленных на него восторженных взглядов, направляется в самый конец зала, увесисто взбирается там по трем ступенькам на кафедру, берется сильными руками за ее крышку, точно пробует прочность.
– Если так, – обращается он ко всем уже оттуда и зоркими своими глазами посматривает с высоты трех ступеней вниз, – если так, тогда давайте выберем председателя что ли...
– Данилова! – еще не дав ему договорить, выпаливает в воздух прежний торопливый, азартный. И все собрание мужественным воем басит:
– Да-ни-ло-ва!.. Да-ни-ло-ва!..
Пожилой человек с морщинистым лицом, с нагорбленной спиной, с выпирающими под пиджаком лопатками, с длинными пепельно-рыжими кудрями и с седоватой бородой, в больших черных очках, точно совершенно незрячий, покорно поднимается со своего места, забирает в одну руку стакан с недопитым чаем, в другую огрызок голландского сыра на ломтике хлеба, удаляется к кафедре, устраивается возле нее за отдельным столиком, перебрасывается несколькими деловыми фразами с Шибалиным, расправляет кудри, бороду, напускает на себя председательский вид, звонит чайной ложечкой по стакану, предварительно перелив чай в блюдечко, и обращается к залу:
– Товарищи! Но вот вопрос, пройдет ли у нас сегодня серьезное собрание? Ведь вы знаете, что бывают дни, когда на нас находит такое шалое настроение, род эпидемии...
– Пройдет! Пройдет! – заглушают его веселые выкрики с мест.
– Что вы, на самом-то деле?.. Что, мы не можем что ли?..
– Ну смотрите же!'– еще раз предупреждает Данилов, потом предлагает: – Тогда, товарищи, вот что: одного председателя на такое собрание мало! Вопрос, поднятый вами, жгучий, трактовка Шибалина ультрарадикальная, дерзкая, страсти у всех разгораются... И я предлагаю доизбрать в президиум еще двух человек, лучше всего из нашей молодежи!
– Огонькова и Веточкина! – несутся со всех концов зала к .кафедре голоса. – Веточкина и Огонькова!
Данилов знаком руки приглашает к себе двух молодых людей, фамилии которых называет собрание.
Огоньков и Веточкин, юноши-однолетки, с улыбками громадного удовольствия на круглых зардевшихся румяных лицах, рассаживаются за стол рядом с Даниловым, один справа от него, другой слева, весело перемигиваются с приятелями, сидящими в публике.
Данилов звонит ложечкой по стакану:
– Прошу внимания!.. Товарищи, согласно вашему желанию дальнейшую беседу ведем организованным путем!.. Прошу соблюдать порядок!.. Слово берет для заключительной части своего доклада беллетрист Никита Шибалин!..
По залу проносится довольный шепот. Все тянутся лицами вперед, смотрят на кафедру.
Видно, как один запоздавший человек, с длинной цыплячьей шеей, согнувшись в колесо, со стаканом чая в руках, валко ковыляет на кривых ногах, согнутых в коленях, пробирается от двери с надписью "Буфет" к своему столику...
Слышно, как за дверью с надписью "Бильярдная" сухо цокают друг о друга плотные бильярдные шары...
II
Вдруг обе половинки двери «Буфет» с треском раскрываются настежь и в зал с грохотом вваливается, споткнувшись, как мяч, о порог, совершенно пьяный великолепно одетый молодой человек со смертельно бледным лицом и с прядями темных волос, свисающих на глаза.
И собрание в момент переводит заинтересованные взгляды с Шибалина на пьяного. Некоторые даже переставляют под собой стулья, чтобы было удобнее смотреть.
А пьяный ломается. Останавливается возле дверей, осовело и вместе вызывающе пялит глаза на зал, ухарски подбоченивается, качается на месте во все стороны, точно в сильную бурю на палубе корабля, и обличительно восклицает:
– Ого-го, сколько тут маленьких "великих людей" собралось! Со всего СССРа слетелись!.. Чего тут сидите, чего делаете?.. Все Пушкина опровергаете?.. Валяйте, валяйте, мать вашу так, я послушаю!..
Садится с краешка. Направляет на собрание насмешливо разинутый хмельной рот, точащий слюну.
Данилов стоит в председательской позе, не перестает звонить, не перестает кричать пьяному:
– Товарищ Солнцев! Товарищ Солнцев! Я не давал вам слова! Слово принадлежит не вам!
Солнцев с трудом поднимается, откидывает с глаз вихры волос.
– Что-о? – делает он шаг вперед, засовывает руки в карманы, заламывает назад корпус, шатается из стороны в сторону, как на слабых рессорах, пьяно щурит на председателя злые глазные щелочки. – Что-о? – силится он сделать еще шаг вперед, но вместо этого откатывается, как кресло на колесиках, на два шага назад. – А ты кто такой? Что дал ты великой русской литературе, рыжая твоя председательская борода? Я тебя что-то не знаю, да и знать не желаю!
Скандал приводит всех в движение. В зале поднимается шум. В одном месте откровенно хохочут, в другом искренно негодуют.
Все привстают из-за своих столиков, ищут глазами пьяного, громко переговариваются по поводу происшедшего, с испуганными улыбками ожидают, что будет дальше.
– Опять нализался! – вырывается у кого-то полное горечи восклицание. – Одного дня не может вытерпеть!
Один гражданин богатырского телосложения, засучив рукава и распахнув рубашку на груди, порывается от своего столика вперед, другие, густой толпой лилипутов вцепившись в него, пытаются удержать его.
– Убрать его! – с повелительным жестом кричит великан на Солнцева и скрежещет зубами, и волочит за собой по паркетному полу вместе со столами кучу слипшихся лилипутов.
Данилов одиноко возвышается на своем председательском посту, устрашающе маячит на всех черными безжизненными очками, звонит и звонит.
Наконец он что-то шепчет молодым членам президиума, Огонькову и Веточкину. Те, поправляя на себе туго затянутые ременные пояса, спешат к пьяному, подхватывают его под руки, силятся выпихнуть обратно за дверь "Буфет".
Солнцев не дается, ожесточенно сопротивляется, входит во вкус борьбы, рычит, как зверь, дерется, норовит укусить то одного члена президиума, то другого.
– Врешь, не возьмешь! – шипит он при этом яростно на каждого.
Шурка, а ты здесь больно не разоряйся, здесь все-таки союз, а не пивная, – увещевает его Веточкин, а сам делает еще одно отчаянное усилие, багровый, задыхающийся в борьбе.
– Шура, пройдем с нами в буфет, раздавим по графинчику, – кряхтит в то же время с другой стороны Огоньков, повисая всей своей тяжестью на другом плече пьяного.
Солнцев вдруг собирает все свои силы, швыряет Веточкина и Огонькова, как щенят, об пол, а сам с веселой рожей ставит руки в боки, пьяно приплясывает на месте, диким ревущим голосом горланит на все притихшее здание:
– Стр-ра-да-тель мой, стр-ра-дай со мной, надоело мне стр-ра-дать одной!..
Собрание по-детски добродушно смотрит на него, по-детски довольно смеется.
Огоньков и Веточкин, поднявшись с пола и отряхнув руками с коленок пыль, переконфуженные перед целым собранием, озлобившиеся, налетают на отплясывающего Солнцева сзади, безжалостно ломают его, комкают, поднимают высоко на воздух, выбегают с ним за дверь и через полминуты с обессиленными улыбками возвращаются обратно.
– Стр-ра-да-тель мой, стр-ра-дай со мной... – тотчас же раздается за запертой дверью дикое, разудалое, какое-то безгранично-размашистое пение Солнцева.
Но вот пение внезапно обрывается, и из-под двери доносится клокочущее рыдание пьяного...
Собрание остро, страдальчески вслушивается. У многих бледнеют лица, плотнее замыкаются губы. У нескольких человек нависают на ресницах слезинки.
На сухом деловом лице Данилова тоже появляются новые, теплые грустные складки.
– Какой большой поэт на наших глазах погибает! – глубокой болью звенит на весь зал одинокий голос Анны Новой из дальнего угла. – И неужели наш союз не в силах что-нибудь для него сделать? Позор!!!
– А чем же он погибает? – даже не оборачиваясь к ней и не убирая локтей со своего стола, равнодушно отзывается сидящий за кружкой пива Антон Нелюдимый, мрачного вида человек с устрашающе громадными чертами лица.
– Как чем? – содрогается возмущением голос Анны Новой. – А вино?
– Что ж, что вино? – лениво рассуждает в ответ Антон Нелюдимый. – Вино, оно помогает нашему брату творить, дает полет фантазии!
Немалых трудов стоит Данилову прекратить наконец переговоры с мест.
– Товарищи! – взывает он и звонит в стакан. – Товарищи! Будем считать, что ничего не случилось! Собрание продолжается!
И все снова обращают взоры к Шибалину.
III
Но в этот самый момент возле двери «Библиотека» раздается душу раздирающий крик. Кричит не то женщина, не то ребенок.
Собрание поворачивает в ту сторону головы, смотрит.
Крик повторяется.
Один за другим все вскакивают из-за столиков, спешат к месту происшествия, и возле двери "Библиотека" образуется большая толпа.
– Не пойду!!! – вырывается из центра плотной толпы прежний раздирающий крик, и на этот раз кажется, что крик принадлежит мальчику. – Ни за что не пойду!!! Убейте на месте – не пойду!!!
Данилов встает, тянется вверх, смотрит слепыми стеклами вдаль, звонит:
– Что там еще случилось?
Толпа полуоборачивается к нему и отвечает издали трубно хором:
– Человек в галошах!
Лицо Данилова меняется, корпус инстинктивно подается вперед:
– Как в галошах? Толпа хором:
– Так в галошах!
– Заставить снять!
– Не хочет!
– Что значит "не хочет"? Снять, да и только!
– Не дается! Может быть, вы ему скажете, товарищ председатель?
Толпа расступается на обе стороны, делится на две части и открывает встревоженному взору председателя такую картину: скромно одетый юноша с плачущим выражением лица силится вырваться из крепких держащих рук двух служителей, старого и молодого.
Юноша умоляюще:
– Пустите меня!
Старый служитель:
– Снимите галоши, сдайте их нам под номерок, тогда пустим.
Председатель твердо:
– Антон Тихий, что за безобразие, почему вы не снимаете галош?
– А если они у меня на босу ногу! – с раздражением кричит Антон Тихий и вскидывает в сторону председателя одну ногу, босую, обмотанную тряпками, в галоше.
Молодой служитель к председателю:
– Они через то и одевают галоши на босу ногу, чтобы за хранение не платить!
Старый:
– Хитрость своего рода!
Молодой:
– Мы их давно заметили, да все не удавалось словить: как пойдут чесать по коридорам да по лестницам!
Старый:
– Тут еще есть несколько душ таких, которые проскочили в галошах...
Смотрит всем на ноги. В толпе кое-где заметное движение: несколько человек прячут от служителей ноги. Председатель к служителям:
– Товарищи, не держите его, отпустите, он сам сейчас пройдет в раздевальную и оставит там галоши.
Антон Тихий, нервно перекосив лицо:
– Вам говорят, что они у меня на босу ногу! Председатель:
– А вам говорят, что сидеть в зале в галошах нельзя!
– Почему?
– Потому что нельзя!
– Объясните – почему?
– Неужели вы этого не понимаете?
– А вы думаете – вы понимаете? Тогда объясните мне почему?
– Не время и не место заниматься здесь такими объяснениями.
– Ага, значит, вы сами не понимаете почему! Вдолбили себе в голову, шаблонные вы люди!
Антон Тихий, как председатель собрания я спрашиваю вас: вы уйдете из зала или нет?
– Конечно, нет.
Кто-то нетерпеливо визжит из середины зала:
– Милицию! Позвать милицию и больше ничего! Тут такое собрание, такой, можно сказать, животрепещущий вопрос разбирается, а тут приходят и хулиганят!
Данилов шепчется с Огоньковым и Веточкиным.
– Товарищи! – встает он и звонит. – Объявляю пятиминутный перерыв! Президиум удаляется на совещание решить вопрос, как поступить с товарищем в галошах!
Данилов, Веточкин, Огоньков с опущенными, серьезными лицами гуськом уходят в смежную комнату.
Собрание набрасывается на Антона Тихого. В зале поднимается невероятный гам. Все кричат сразу, громче и громче:
– Антон Тихий, время военного коммунизма прошло, сними галоши!
– Антошка, брось свои анархические замашки! Не расстраивай зря собрание!
– Товарищ Тихий, ну что такое вы делаете? К чему вся эта комедия? Замотали ноги тряпками, всунули их в галоши...
– Я знаю, что я делаю! – отбивается Антон Тихий то от одного, то от другого. – Мне это уже надоело! Куда ни придешь, везде прежде всего смотрят тебе на ноги! И всюду норовят сорвать с тебя 20 коп. галошного налога! Галоши того не стоят, сколько мы переплачиваем за их "хранение"! Не "храните", черт с вами! Не надо! И раз никто против этого не борется, я решил сам начать с этим решительную борьбу! Я сегодня был в восьми учреждениях, и из-за галош за мной сегодня восемь президиумов по лестницам гнались, так что эти ваши будут девятые! Болтаем языком о пролетарской культуре, а на практике заводим буржуазные порядки!
– Товарищ Антон Тихий, – сейчас же выступают ему возражать. – Еще бы ты чего захотел! Ввалился в зал собрания в галошах! Здесь все-таки не Сухаревка, а союз!
В дверях появляется президиум, и разговоры в зале прекращаются.
Лицо Данилова сосредоточенно, сурово.
– Разрешите огласить решение президиума!
Смотрит в бумажку, торжественно читает:
– Несмотря на то что настоящее собрание вместе со всем СССРом высоко ценит талантливые стихотворения Антона Тихого на производственные темы, про электрификацию, канализацию... тем не менее президиум никак не может ему позволить нарушать принятый в общественных местах порядок. А посему президиум постановляет...
Тут зал удерживает дыхание, Данилов несколько повышает голос:
– ...предложить поэту Антону Тихому либо немедленно ставить в раздевальной галоши, либо удалиться из зала. В случае же неисполнения Антоном Тихим ни того ни другого, войти в правление союза с ходатайством об исключении его из союза на один месяц.
Антон Тихий с бешеной дергающейся жестикуляцией:
– Из такого собрания и такого союза я сам уйду! Будете просить, и то не останусь! Я и в Москву-то вашу напрасно приезжал! Ехал, думал: вот наберусь там у них этого самого, московского, пролетарского! А они?! У нас в несчастном Камышине и то куда революционнее!