355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Никандров » Путь к женщине (сборник) » Текст книги (страница 3)
Путь к женщине (сборник)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:31

Текст книги "Путь к женщине (сборник)"


Автор книги: Н. Никандров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)

   – А-а! – воскликнул он, привстал с кресла и протянул гостю руку. – Товарищ профессор! Наконец-то! Очень приятно! Мы давно собираемся вас использовать! Такая научная сила – и пропадает даром! Садитесь, пожалуйста! Чем могу служить?

   Он говорил, а сам не спускал своих черных, необычайно живых, поблескивающих глаз с белой седины на висках у профессора, мучительно вспомнив о собственной седине: неужели он тоже так стар, как и этот профессор?

   Профессор сел и рассказал о цели своего визита.

  – В исполкоме были? – спросил тов. Аристарх, привычно-скоро пробежав "Грамоту" и опять уставясь жгучими глазами в седину профессора и назойливо думая о своих сединах.

  – Был, – отвечал профессор.

   – Ну и что же вам там сказали?

   – Ничего.

  – Как ничего? Что-нибудь да сказали?

  – Ничего. Только записали номер "Грамоты".

  – Ага! – обрадовался и засиял, и затрепетал в кресле тов. Аристарх. – Все-таки номер "Грамоты" записали? Значит, делу вашему дали ход. Пару недель подождите, а потом наведайтесь еще раз в исполком. А если там вам ничего удовлетворительного не скажут, тогда опять зайдите к нам. А мы за это время тоже со своей стороны справимся. Товарищ Корниенко, товарищ Фира! – захлебываясь от радости и сияя, закричал он через раскрытую дверь в смежную комнату: – Запишите сейчас! В одну из суббот известный историк права профессор Серебряков прочтет в нашем партклубе научную лекцию о старом праве, а мы выставим пару наших ораторов, которые после него скажут свое слово о новом праве! Таким образом всю лекцию в афишах и объявлениях можно будет назвать "Похороны старого права" или как-нибудь в этом роде, поударнее, похлеще! Значит, в эту субботу? – спросил он у профессора, с сияющим лицом возвращая ему аккуратно сложенную вчетверо "Грамоту". – Вот хорошо! Наконец-то мы вас используем! Тем более что мы со своей стороны тоже! Хотя, правда, сейчас мы бедны, очень бедны, касса наша пуста, но зато в будущем, если!

  – Как же все-таки мне быть? – спросил смущенный профессор.

  – А вы в четверг вечером пришлите мне конспект вашей лекции, – перебил его тов. Аристарх. – Чтобы мы могли ознакомиться, о чем вы будете говорить.

  – Нет, я не о лекции, я о пайке, – тяжело произнес профессор. – Неужели ждать две недели?

  – Подождем, что вам ответят в исполкоме, – успокоительно заметил тов. Аристарх. – А пока что я могу вам сказать? Там больше меня знают. Говорите, вы и во всех отделах исполкома были? Что же вам там говорили?

   Профессор рассказал, а тов. Аристарх жадными глазами въедался в его седину и думал о том, как, в сущности, скоро промчалась его молодость: кажется, недавно делали революцию 1905 года, совсем еще вчера провели Октябрьскую революцию, а между тем уже прошло столько лет!..

   – Знаете что? – выслушав до конца профессора, с обычной своей возбужденностью сказал тов. Аристарх, немного подумав. – А ведь они были правы, те отделы, в которых вы были! В центре раздают разные такие "Грамоты", а мы за них расплачивайся! Где же тут справедливость? У нас свой круг обслуживания, и кто вам выдал эту бумажку, тот по справедливости должен выдавать вам и ежемесячный академический паек! Мы едва справляемся с местными нуждами! Итак, значит, до четверга? Чтобы мы все-таки успели познакомиться с вашими тезисами...

   Прощаясь, тов. Аристарх встал с кресла и горячо, по-братски пожал руку профессора. Он так долго и так энергично тряс ее в своей руке, низко нагнув правое плечо, точно крутил заводную ручку автомобильного мотора. А сам не отрывал пристальных глаз с белых висков профессора: ай-яй-яй, неужели у него столько же седины!

   На улице у ворот сада стоял автомобиль – видимо, поджидавший тов. Аристарха. В автомобиле сидел шофер с маленькой головой без шеи и с широкими плечами, похожий на черепаху. От нечего делать он читал помятый клок прошлогодней газеты, подобранный тут же на дороге.

   Профессор был подавлен неудовлетворительным результатом беседы с тов. Аристархом и чувствовал неодолимую потребность излить пред кем-нибудь свою душу.

  – Вот, – пожаловался он шоферу, как родному брату, – и имею такой хороший документ, а толку никак ни от кого не могу добиться! Хожу и хожу.

  – А ну-ка покажите, что за документ, – довольно равнодушно проговорил шофер, бросив клок газеты на дорогу и протянув руку за документом.

   И как ранее от скуки он читал клок старой газеты, так теперь не спеша принялся разбирать строку за строкой "Грамоты". На него самое сильное впечатление произвели подписи.

   – Такие подписи, – сказал он, тыча тупыми пальцами в бумагу, – и они ничего не хотят дать вам!

   Он осторожно глянув в сторону сада и тише прибавил:

  – Вот если бы об этом узнали в Москве!

   И профессора осенила новая мысль.

  – Разве послать в Москву телеграмму? – спросил он.

   – Нет, – тихо ответил шофер. – Телеграмма не поможет. Самому бы поехать...

VII

   Июнь, июль, август, сентябрь – все эти четыре месяца профессор проходил за справками.

   – Ну что? – неизменно спрашивал он, появляясь то в одном учреждении, то в другом.

   – Запрос сделали, но ответа еще не получили, – неизменно отвечали ему всюду.

   Потом его вопросы и даваемые ему ответы приняли еще более лаконическую форму.

  – Что-нибудь есть?

  – Нет, ничего нет.

   Потом, когда его везде сразу узнавали в лицо, ему не давали времени даже раскрыть рта для вопроса и просто объявляли:

   – Для вас еще ничего нет.

   И наконец настал момент, когда барышни, сотрудницы различных учреждений, годившиеся ему в дочери, едва он появлялся в дверях, не давали ему переступить порога комнаты, как уже помахивали ему издали своими изящными ручками, чтобы он уходил, так как для него еще ничего не получено. Профессор, не снимая головного убора, поворачивал обратно и направлялся в другое обнадежившее его учреждение...

   И почему-то особенно постыдным казалось ему носить по городу бутылку, болтавшуюся на веревочке, на пальце, тем более что все встречные всегда видели ее у него пустой. Но не брать с собой мешков и бутылки он тоже не мог.

   – Только смотрите, не забудьте захватить с собой мешки и бутылку! – строго всюду предупреждали его. – Потому что ни мешков, ни бутылок мы не даем!

   В числе мест, куда профессор приходил за справками, был главный продовольственный склад красноминаевской государственной заготовительной конторы или, как его в городе называли, просто склад No 1.

   Конечно, относительно его профессорских прав на получение академического пайка в складе No 1 меньше всего знали. Но самым фактом его первого появления в складе заинтересовались и сам заведующий складом Федосеев, крупный специалист своего дела из лабазных приказчиков, и двое его помощников, и двое весовщиков, по числу десятичных весов на складе, и складской рабочий, и бабы, сортировавшие на складе порожние мешки, и грузчики, и дрогали, и случайная публика, явившаяся сюда с ордерами получать продукты для своих учреждений.

   – Профессор! – пронесся шепот по длинному темному амбару склада. – Видали профессора? Вон он. Значит, и ему тоже круто пришлось, если сюда пришел.

   Войдя в темный амбар после яркого солнечного света, профессор в первую минуту как бы ослеп. Потом он стал различать возле себя самые близкие предметы, потом перед ним возникали все более и более дальние вещи и люди, но конца длинного амбара ему так и не удалось разглядеть: он тонул в черной тьме.

   У левой длинной стены амбара, уходящей в темную даль, правильной батареей были искусно сложены до самого потолка белые как мел мешки с мукой. У противоположной правой стороны, тоже до самого потолка, было насыпано прямо на пол бледно-желтое, сухое, очень твердое, звенящее на вид зерно ячменя, с воткнутыми в него в нескольких местах деревянными лопатами. По сравнению с горой ячменя лопаты казались маленькими, игрушечными, такими, какими этого зерна ввек не перебросаешь. Под ногами у профессора перекатывались и поскрипывали твердые и круглые, как пули, отдельные горошины и похрустывал все тот же ячмень. Середина амбара была занята аккуратной кладкой ящиков с чаем, табаком, яблоками; бочек с солониной, жирами, селедками; рогожных кулей со свеклой, картофелем, луком...

   Из темных глубин амбара навстречу раскрытым на солнце дверям осязательно тянуло прохладой, мучной пылью, цвелым картофелем... И когда глаза профессора окончательно пригляделись к темноте, он вдруг увидел недалеко от себя человек двадцать баб, чинивших худые мешки. Бабы, среди которых были и почернелые старухи, и светлоликие девочки, сидели на полу, широко раскинув врозь босые, заголенные до колен ноги, кроили большими хрустящими ножницами грубые заплаты к мешкам, шили толстыми нитками и негромкими, очень согласованными, срамными голосами самок пели большею частью любовные, распаляющие страсть песни. Старухи басили, сдерживали девчонок, девчонки разливисто визжали:

   ...Понапрасну, мальчик, ходишь...

   Понапрасну ножки бьё-ошь...

   В городе и уезде население поголадывало, и весь этот работающий в амбаре и случайно набившийся в амбар люд чувствовал себя здесь, возле гор муки и зерна, особенно безопасно и хорошо. Никто упорно не хотел уходить из амбара, как будто на улице лил проливной дождь. Каждый всячески оттягивал момент своего ухода, как будто тут его удерживал какой-то магнит. Работавшие в амбаре боготворили Федосеева, а рассчитанные им с работы падали ему в ноги и голосили ужасным слезным плачем, просясь обратно на работу. Даже караульные, в шинелях, с винтовками, молодые, ротозявые красноармейцы, которым был дан строгий наказ стоять по углам здания и не давать людям сверлить сверлами стены амбара и выливать наружу зерно, даже и те не могли перебороть себя, жались по обеим сторонам дверей амбара и с ущемленным восторгом неотрывно глядели из-за дверных косяков на гору ячменя, следили, кому удастся урвать, кому нет.

   В ближнем углу склада, за дощатой переборкой с полукруглым оконцем без стекла, как в цирковой кассе, профессор увидел отдельное светлое помещение, подобие конторы. Там на стенах висели раскрашенные картограммы, планы, документы, счеты, отрывной календарь. Посредине конторы за столом сидели двое весовщиков с этого склада, двое с соседнего, принадлежащего губсоюзу. На столе стояли две разномастные бутылки, заткнутые вместо пробок газетной бумагой; лежал большой, красный, растрепанный, точно его рвали собаки, окорок; валялись по всему столу большие обкусанные ломти белого хлеба. Весовщики пили из чарок, сделанных из жестянок от консервов, чокались, морщились после каждой чарки как от страшного ожога, крякали, рвали руками окорок, закусывали, и один из них, бледный, точно больной, с упавшими на потный лоб волосами, негнущимся языком говорил – очевидно, в заключение какого-то длинного своего рассказа:

  – Я из ста пудов на двадцать пять пудов каждого-всякого обвешаю, самого хитрого человека!

  – А я... – пробормотал другой и пьяно клюкнул носом в стол. – А я на пятьдесят...

   На втором этаже амбара в это время кипела горячая работа. Литые фигуры грузчиков, одетых в одинаковые, очень просторные брезентовые штаны и рубахи, без поясов, круто пригнув вниз головы, вонзив подбородки в груди, с одинаковыми, тугими, как камни, мешками на плечах, непрерывным гуськом, одной бесконечной лентой, поднимались наверх по деревянной, оседающей под ними, тяжко скрипящей лестнице. Другие такой же непрерывной лентой порожняками спускались вниз, усталые, измученные, ничего не чувствующие, с хмуро опущенными в землю лицами, как бы не желающими смотреть на такой божий свет. И здесь, в нижнем этаже, все время было слышно, как по потолку топталось множество стопудовых чудовищ, точно там происходила борьба допотопных гигантов.

   С третьего этажа амбара через открытое окно ссыпали по желобу вниз, прямо в вагоны, пробную американскую посевную кукурузу для отправки в дальние места округа...

   На верхних этажах следили за операциями помощники Федосеева и другие особо уполномоченные лица. А сам Федосеев находился все время внизу, поближе к конторе, к телефону. Он метался по амбару, принимал участие сразу во множестве самых разнообразных дел, и его фигура, с головы до ног в муке, беспрестанно мелькала то здесь, то там. Когда он пробегал мимо широких, раскрытых настежь дверей, снаружи, с яркого солнечного света, налипшая там друг на друга детвора, мальчики и девочки в лохмотьях, протягивали к нему длинные тоненькие ручки с пустыми жестянками из-под консервов и на разные голоса молили:

  – Дяденька, миленький, дайте нам хоть немножечко ячменю зажарить на кофий! Нам много не надо, нам только по горсточке! Дяденька, миленький...

  – А, вы опять тута? – большерото спрашивали их караульные. – Р-разойдись сейчас, а то я вас!

   Дети с жестянками мгновенно проваливались.

  – А-а, профессор! – обрадовался неожиданно гостю Федосеев, подал ему свою белую в муке руку, дружески обнял его за талию. – Наконец-то пожаловали к нам поинтересоваться. Посмотрите, посмотрите, как мы работаем тут.

  – Да, – улыбнулся со вздохом профессор.– Заставила необходимость.

  – Ну ничего, ничего, – поняв в чем дело, приласкал его Федосеев. – Пойдемте...

   В этот момент за переборкой резко затрещал телефон, и Федосеев бросился на своих молодых быстрых ногах туда, оставив профессора среди амбара.

   Профессор еще не успел проводить глазами убегающую от него белую, припудренную мукой спину приветливого Федосеева, как его слух поразила моментально наступившая в амбаре такая тишина, какой он никогда и нигде не слыхал. Только наверху все еще продолжали тяжко ворочаться в смертельной агонии мамонты; но потом и у них в возне почувствовалась какая-то заминка. Еще более странный, тихий, плещущий, массовый звук, в следующее мгновение наполнивший собой весь амбар, заставил удивленного профессора обернуться за разрешением загадки к находящимся в амбаре людям. Но фокус запутывался еще более: профессор не видел в амбаре ни одного человека! Они не выходили из амбара, но их никого не было и в амбаре. И только всмотревшись пристальнее, профессор убедился, что они были тут, но каждый из них каким-то чудом уменьшился на аршин ростом, на целый аршин осел в землю, по живот погрузился под пол амбара. Тогда профессор еще ближе подошел к ним, еще внимательнее уставился в них... Оказалось, и грузчики, и дрогали, и сотрудники различных учреждений, штатские, военные, дамы, гимназисты, все без исключения, стояли на полу на коленях, вдоль всего нижнего края насыпи ячменя, и быстрыми движениями рук, как совочками, насыпали себе ячмень во все карманы, за пазуху, за голенища, на голову под картузы, за яростно отдираемую подкладку пальто... Бабы, враз оборвавшие пение, стояли в линию со всеми и, раскорячась, наклонившись наперед, с хищно перекошенными глазами, наплескивали себе ячмень за ворот блузы, прямо на голые груди, точно в лесу, у ручья, в жаркую погоду, прохлаждались холодной водой. И среди напряженной тишины было слышно, с какой невероятной спешкой, каким множеством брызг плескалось в разинутые карманы сухое, тонко звенящее зерно.

   У профессора права, когда он увидел, как нагло среди бела дня расхищается казенное добро, заныло от негодования сердце, зашевелились на голове волосы. А в следующий момент он сделал не свойственный ни его возрасту, ни социальному положению прыжок к насыпи ячменя, припал на одно колено к земле и обеими руками принялся яростно набивать свои карманы пыльным зерном. Кабинетный ученый, он никогда не умел различать породы хлебных зерен, и теперь он не знал, что, собственно, он берет: пшеницу ли, рожь ли, овес ли. И выполнял он эту непривычную для своего звания работу плохо: спешил, жадничал, боялся, чувствовал, что погибает. И зерно лилось из его рук большею частью мимо карманов, по животу, по ногам, затекало в ботинки. И никогда в жизни сердце профессора не колотилось так сильно, так гулко, так страшно. Еще секунда – и оно разорвется. А какой позор известному ученому умереть от звериной жадности на куче зерна с набитыми чужой собственностью карманами!

   – Ой, что я делаю, что я делаю! – каким-то мучительным мысленным свистом повторял про себя профессор, доверху набивая свои карманы зерном. – Ой, что же это такое я делаю, что я делаю! Сошел с ума!

   Из конторки в то же время доносился сюда четкий, энергичный голос Федосеева, кому-то доносившего в телефонную трубку:

   – Крыса точит зерно! Что? Я говорю: крыса точит зерно! Письменно донести? Составить акт? Хорошо! Напишу! Составлю!

   Федосеев за перегородкой бросил телефонную трубку, и все в амбаре, как в балете, враз повскакали с колен, всплеснули руками, с мягкой грацией неслышно разлетелись по своим обычным местам.

   И тотчас же в сумерках амбара снова негромко и очень стройно зазвучали нарочно бесстыдно-обнаженные, какие-то говядинные голоса старых и молодых самок, широко разметавших по полу голые икры ног.

   ...Д-да дураком домой пойдешь!

   Федосеев не вошел, а точно на крыльях влетел в амбар. Ячмень имеет свой особенный запах, и он обонянием почувствовал, что без него ворошили слежавшееся зерно. Глаза его еще издали старались охватить всех, кто был в амбаре. Одновременно он смотрел и на выражение их лиц, и на состояние их рук. Только за секунду перед его появлением громадный, кособокий, рябой дрогаль пугачевского вида в старой, прожженной, серой солдатской папахе, насунутой на глаза, ловким движением зачерпнул с кучи полное ведерко ячменя и теперь быстро нес его вон из амбара, держа ведерко впереди живота, как пушинку, на одном пальце. Федосеев думал было ринуться за ним, но его внимание более соблазнила мелькнувшая в глубину амбара другая столь же подозрительная тень, и он погнался за той, второй, тенью. Но тень, по-видимому, была и на самом деле только тенью, и через полминуты рука Федосеева, подобно орлиному клюву, со всего налета впилась в гигантскую, уже освещенную солнцем спину дрогаля.

   – Стой, дьявол! – сорвавшимся от злобы голосом закричал Федосеев, увлекаемый спиной дрогаля дальше.

   Дрогаль остановился.

   – Иван Никитич, что вы, – обернул он к Федосееву обиженное лицо.

   Федосеев, задыхаясь, молча рванул из его рук ведро. Ведро было пусто, и в тот же момент рядом, под товарным вагоном, между рельсов, шмыгнула пара черных дряблых старушечьих икр и проволочился по земле тяжелый мешок.

   Федосеев всматривался в дно пустого ведра, нет ли где там ячменного зернышка.

   – Что вы, что вы, Иван Никитич, – продолжал обижаться дрогаль и другим голосом, потише, прибавил: – Дадите моему коню немного овсеца? За то, что напрасно подумали...

   Вернувшись в амбар и увидев там длинноволосую библейски-внушительную фигуру профессора, Федосеев как-то сразу успокоился: при таком уважаемом человеке навряд ли кто осмелится красть.

   И он дал коню дрогаля полведерка овса.

   – Рюхин! – позвал он затем со второго этажа вниз своего помощника и длинным шестом постучал ему в условленное место в потолок: – Рюхин!

   Поручив Рюхину низ амбара, Федосеев обнял за талию профессора и со светлым, в муке, улыбающимся лицом повел его в контору.

   Там, за тем же простым столом, где несколько минут тому назад закусывали приемщики, Федосеев усадил профессора, расставил перед ним всевозможные вкусные яства, уговорил его отхлебнуть из жестянки глоток спирта, распечатывал коробку за коробкой разные консервы, соленые, маринованные, копченые...

   – Кушайте! – все время подталкивал он пищу в рот дорогого гостя. – Чего же вы не кушаете? Разве так кушают? Вы отощалые, вам надо поправляться. Вот с этой рыбы человек очень хорошо поправляется, а вы ее совсем не кушаете. Берите больше!

   Профессор сидел, ел, а сам чувствовал, как в карманах его брюк зерно давило ему ноги двумя тугими колбасами. Что если карманы не выдержат напора, лопнут, и зерно с шумом хлынет к ногам Федосеева! Что если Федосеев вдруг расхохочется, похлопает его по плечу и скажет ему: "А ну-ка, великий ученый, высыпай из карманов народное зерно!" Что если Федосеев напьется спирта, освирепеет, выведет его на середину амбара, соберет народ, грузчиков, дрогалей, красноармейцев, тех баб, прикажет вывернуть его карманы и обратится к собравшимся: "Глядите, какие бывают у нас профессора!"

   От страха ноги профессора так ослабели, колени так дрожали, что его уже мучило новое опасение: хватит ли у него сил встать из-за стола, когда он изложит цель своего визита Федосееву и будет уходить. Вообще эти пять-шесть фунтов зерна, напиханные в его карманы, без сомнения, обойдутся ему в пять-шесть лет жизни. И как только он мог поддаться такому недостойному искушению? И многое он дал бы, чтобы сейчас незаметным образом высыпать зерно обратно!

  – Не знаете ли вы, каким путем я мог бы добиться получения своего академического пайка? – спросил он у Федосеева и поспешно снял с пуговки своего пальто предательское зернышко ячменя.

  – К сожалению, – быстро говорил, выпивал и закусывал Федосеев, – к сожалению, не имею понятия. Сами мы не властны распоряжаться продуктами, имеющимися на складе. Нам прикажут, и мы весь склад отдадим. Что же касается пайков, то мы, безусловно, их выдаем, но только по ордерам. Приносите из города нам ордерочек, и мы паек вам выдадим.

   При прощании с профессором он еще раз выразил сожаление, что не вправе разрешить его главный вопрос.

   – А как простой русский человек, – прибавил он, – то я,

конечно, чем могу, охотно пособлю вам. Давайте сюда ваши

мешочки, вашу бутылочку...

   Он бегал по обширному амбару и весело насыпал мешочки профессора мучицей, сахарком, в бумагу завернул большой пласт бледно-посинелой солонины, в бутылку налил черного, как деготь, горчичного масла...

   Профессор едва поспевал за ним, при каждом шаге оглядывался на свои следы, не посыпает ли он за собой дорожку зерном.

  – Смотрите, как бы вам не пришлось отвечать в случае недостачи, – предупредил он Федосеева, глядя на не знающую удержу щедрость того.

  – Ничего, – сказал тот и звучно обсосал с пальца горчичное масло.– Мне полагается известный процент на растряску, на усыпку. Опять же, глядя какая тара. И крыса тоже делает свое дело. Как-нибудь, общими силами, и натянем.

   От страха, от стыда голова профессора горела как в огне. В глазах стоял туман. Ноги едва волочились. Как он, с зерном в карманах, вышел из амбара, он сам не знал.

   "Похороны старого права" – увидел он на одном заборе громадную свежую красную афишу, извещавшую о его лекции. "Похороны старого права" – увидел он дальше, на другой улице, такую же афишу. "Похороны старого права", "Похороны старого права"... без конца зарябили в его глазах красные афиши.

VIII

   Раньше, все первые три года жизни профессора в Красном Минаеве, жители города, глядя из окон своих квартир на его одинокую бесприютную фигуру, шагавшую по тротуару, обыкновенно произносили по его адресу одну из следующих фраз: «Идет с глубокомысленным видом»; «с философским спокойствием, несмотря ни на дождь, ни на грязь»; «согбенный под тяжестью своей учености»; «идет и думает о книгах своего сочинения»; «идет и вспоминает о своих петербургских студентах...»

   А в последнее время все эти фразы заменились в устах всех новой, одной: "Идет и все думает, как бы получить свой академический паек".

   Весь город с большим вниманием следил за всеми этапами борьбы профессора за свое право.

   Каждый день, в каждой семье, за чаем, за обедом, за ужином, обязательно поднимался вопрос об академическом пайке профессора Серебрякова. Обсуждались новые полученные за день подробности этого дела. Старались не пропустить ни одного момента в развитии этой затянувшейся истории.

  – Ну что, в деле профессора есть какие-нибудь перемены? – справлялись друг у друга, сходясь за столом, в каждой семье.

  – Да. Кое-что есть.

   И следовало изложение новости. Перечислялись учреждения, в которых был сегодня профессор, излагалось содержание бумаг, которые он писал или которые ему писали.

   По утрам в домах города хозяйки, возвратившись с базара с провизией, нередко говорили:

   – Встретили профессора. Идет, бедняжка, с мешочками, с бутылкой, за своим пайком. Наверное, все-таки обещали дать. Иначе бы не ходил.

   Вечерами, возвратившись с занятий, мужья рассказывали женам:

   – Встретили сегодня профессора. Идет, бедняга, домой, с пустыми мешочками, с порожней бутылкой. Наверное, опять обманули, не дали.

   Затем высказывались сожаления:

   – Похудел профессор за это время страшно. Только разрослись волосы да увеличились глаза. Смотреть жалко. Надо будет ему сегодня вечером пшеничных лепешек напечь. Пусть поест человек.

   – Мама, я понесу! Папа, я снесу! – начиналось соревнование среди детей, для которых таинственное путешествие в темноте к окну профессора являлось захватывающим спортом, испытанием героизма.

   Настала осень, невеселое время итогов и расплаты. Был серый, на редкость темный день, в глубинах иных кооперативных магазинов уже с трех часов дня печально желтели огни. Не переставал начавшийся еще три дня тому назад мелкий, надоедливый, обложной дождь. Улицы Красного Минаева были безлюдны, и в тишине и покое, разлитых во всей природе, было что-то безмерно тоскливое, кладбищенское. И стоявшие кое-где на углах улиц одноконные экипажи, неподвижные, намокшие, с глянцевито сверкавшими от дождя верхами, почему-то напоминали собой погребальные кареты, ожидающие у подъездов своих невзыскательных пассажиров...

   Профессор Серебряков, в обычном виде, обычной походкой, шел улицами города, возвращаясь домой после обхода нескольких учреждений. Конечно, ему и сегодня нигде ничего определенно не ответили. Всю весну, все лето, все эти пять месяцев он убил на хлопоты по делу об академическом пайке. И все безрезультатно: вопрос не подвинулся ни на йоту.

   И профессор невольно бросил мысленный взгляд назад, на свое четырехлетнее пребывание в Красном Минаеве, последовательно припомнил, как, в сущности, ему не везло в этом городе. Поразительно не везло! Фатально не везло! Не было ни одной удачи. Были одни сплошные неудачи...

   Фантастическая вера в исключительную важность для человечества его нового труда о праве сделала то, что он в первое время пребывания в Красном Минаеве совершенно не заботился о физической стороне своего существования. Потом он начал делать попытки урегулировать свой материальный вопрос. Он несколько раз поступал на службу в различные советские учреждения в качестве канцелярского сотрудника. Но у него был плохой почерк, благородное происхождение, не совсем привлекательная наружность человека все-таки уже пожилого, и им не дорожили, и при первом же сокращении штатов он снова и снова оказывался без места, иногда даже не получив и тех ничтожных сумм, которые ему причитались за прослуженные недели. И он, раз навсегда покончив с мыслью о службе, занялся распродажей своего петербургского имущества. Но его родственники, охранявшие его квартиру, оказалось, уже давно прожили большую часть его вещей, а те деньги, которые они выручили от продажи последних остатков его добра, присвоил себе его коллега – профессор, известный ученый, тоже впавший в нищету, любезно взявшийся привезти ему эти суммы лично в Красный Минаев. И он остался только с тем, что было на нем в тот момент, когда он спешно выезжал из Петербурга. К несчастью, в вагоне поезда, по пути в Минаев, какой-то негодяй похитил у него превосходную шубу и каракулевую шапку, оставив ему взамен свое непромокаемое пальто защитного цвета и такого же цвета суконную арестантскую шапочку. Как-то, уже в Минаеве, он получил письменное извещение, что в губернский город пришла на его имя трехпудовая продовольственная посылка от американской администрации помощи "АРА". Он узнал, что посылка заключала в себе великолепную муку, больше пуда, рис, сахарный песок, сгущенное молоко, кокосовое масло, какао... Но в открывшемся в Красном Минаеве временном отделении "АРА" ему сказали, что где-то в пути Москва – Красный Минаев затерялся какой-то "отпускной ордер" на его посылку, без которого посылка не может быть выдана. Вскоре после этого через Красный Минаев проезжал один довольно известный московский поэт, причастный к комитету улучшения быта ученых. Он предложил профессору заполнить анкету для представления ее в комитет. Профессор анкету заполнил, поэт уехал, а когда спустя четыре месяца профессор написал поэту в Москву запрос, то вместо ответа получил от родственников поэта протокольно составленное письмо, извещавшее профессора, что поэт в ночь с такого-то числа на такое-то скончался от чахотки в Гаспре, близ Ялты, в доме отдыха для писателей. Затем, спустя еще несколько месяцев, в красноминаевскую государственную заготовительную контору, не знали от кого, пришла такая телеграмма: "Выдать профессору Серебрякову по наряду за октябрь: 20 ф. ржаной муки, 2 1/2 ф. перловой крупы, 1 1/2 ф. сушеных овощей, 1 ф. растительного масла, 10 ф. дров, 1/2 коробки спичек и 2 билета в кино". Телеграмма, посланная в октябре, пришла только в феврале, а согласно закону наряды, не использованные в заготконторе в октябре, были аннулированы в ноябре, т. е. еще в прошлом году.

   А сколько у него было в Красном Минаеве неудач более мелких!

   Его два раза обворовывали на квартире, несколько раз в булочной в очереди залезали в карман, в магазинах неоднократно сдачу подсовывали фальшивыми деньгами, однажды продали ботинки с бумажными подошвами, сплошь и рядом обвешивали, ржаную муку отпускали за пшеничную, брусничный лист выдавали за цейлонский чай...

   И все-таки ничто его так не пришибло в Красном Минаеве, как эта бесконечная история с академическим пайком!

   Напрашивался нелепейший вывод: не будь у него этой "Охранной Грамоты" и этой надежды на академический паек, он был бы во сто крат и здоровее, и счастливее. И главное – он работал бы, как работал до этого времени. А теперь его работа все лежит, а он все ходит и ходит.

   Но отказаться от своего права на получение академического пайка он чувствовал, что тоже уже не мог!

   Слишком горячо он поверил, что получит паек, слишком крепко он сжился с мыслью, что отныне он материально обеспечен. Мало этого. Теперь успех его работ вдруг стал в какую-то дикую зависимость от этого пайка: будет паек, и будет блестяще завершен его замечательный труд; не будет пайка, и работа его выйдет далеко не такой, какой она могла бы быть.

   И ему вовсе не надо полного академического пайка! Для успешной работы ему хватило бы половины пайка...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю